Как последний дурак, больше всех пил, больше всех орал и буянил. Теперь – баста! Хорошо, что хоть не до конца испохабил душу. Еще тепло в груди и нежно на сердце. Он полюбил – и обязан доказать женщине, что достоин ее любви. Она ведь, это верно, чистая и святая... она умная... она все понимает.
А может, и не даром прошли эти годы? Напротив, он узнал здесь много такого, что... пусть-ка теперь поберегутся его. Хотелось бы разворошить это болото. Посуда мешала даже на краю стола. Переставил ее на лавку. Сел. Начал так:
"Как живет здешний крестьянин? Живет, как и везде проживает: день за днем – к смерти ближе. Но дело в том, что..."
В окно потянуло сладковатым дымком – где-то вдали начинали гореть леса. Мутное желтоватое зарево постепенно наполняло неяркие полуночные небеса русской захолустной окраины.
...................................................................................................
Стесняев вернулся из дальней поездки оживленный, внутренне ликующий, жениховствующий. Долго бродил под окнами, распевая разные местные глупости:
Ты пустила сухоту
По моему по животу,
Рассеяла ты печаль,
И меня тебе не жаль...
Эльяшева распахнула окно:
– Не вой! И без тебя тошно...
Успех в коммерческих делах придает человеку уверенности в своих силах. Наглость людская зачастую прямо пропорциональна росту кошелька. Стесняев проник к своей хозяйке – кавалером:
– Очень уж вы образованная, Катерина Ивановна. К вам, языка не поскоблив, и подойти боязно. Без вас, истинно, мы от дикости совсем было уже ощетинились и, можно сказать, без просвещения этого самого ошалели в полной мере. Но, с вами поговорив, и я хочу возлетать умом к таинствам любви.
– Дурак же ты, Алексей... ой и дурак!
– Вы меня, – ответил Стесняев, – и далее дураком считайте. Тем приятнее мне будет в конце концов умным оказаться. А сейчас я вот книжку одну читаю... Занятная катавасия была с прынцем Доном Жуаном. Примерно и я в таком же положении нахожусь, как прынц этот.
– Ну-ка разрисуй мне свое положение.
– Пожалте! Он ее любит, и от страсти ужасной у него в грудях стеснение началось, а обратной склонности заметить не может.
– На этом сегодня и закончим, – решила Эльяшева.
Стесняев поклонился ей:
– Как угодно. А только извините за проговорку мою. Эх, Катерина Ивановна! – запечалился Стесняев. – Не туда вы смотрите своими прекрасными глазками. Вам бы мужа, пекущегося о вас, а не пьяного горлопана, который бить вас станет...
Она поняла, в чей огород камни летят, и ответила кратко:
– Вон!
На улице ей встретился почтмейстер Пупоедов, запричитал что-то угодливо и подобострастно. Прошла мимо, сухо кивнув в ответ. Постучала в двери дома Вознесенского – никто не отозвался, и она, толкнув дверь, шагнула за порог.
Она была здесь не впервые. Вознесенский спал, скинув только сапоги, и через рваные носки она видела его большие растопыренные пальцы с твердыми желтоватыми ногтями. А праздничный фрак секретаря, завернутый в холстину, болтался под самым потолком, распяленный на палках, напоминая пустое выпотрошенное чучело.
Решила не будить его. Присела на лавку и долго не знала, куда сложить перчатки и шляпу. Кругом – пыль, грязь, запустение.
Потянулась к столу, взяла мелко исписанный лист, надела пенсне.
Вознесенский писал:
"...у нас редко встретишь унылые лица: здесь почти всем весело. Да и чего нам не веселиться? Чуть ли не каждый день приходится пить даровое вино – то за дозволение открыть новый кабак, то за приказание прикрыть сельскую школу.
Вот, когда было предложено уступить земли под огородничество, наш кабатчик обратился к крестьянам:
– Да куды вам эти огороды! Лучше полведра водки у меня возьмите...
– А что, братцы, – толкуют иные, – коли ён вина сулит, так и напишем, что нет земли у нас под огороды. Как-нибудь проживем, да зато сейчас похмелимся.
– Родимые, два ведра водки не пожалею! – орет кабатчик. – Только составьте приговор от обчества, что не желаем, мол, на огородах копаться.
– Составим, милок. Ты уж нам винца поднеси. Фимка, чего раззявился? Дуй к бабам за огурцами..."
Скрипнула дверь. Вошел большой рыжий кот – как хозяин. Глянул на гостью желтым недоверчивым глазом. Вспрыгнул на кровать, обвил шею Вознесенского, словно горжетка. И скоро к храпу мужчины прибавилось деликатное мурлыканье...
Она дочитала все до конца:
"...кабак – зло русского человека: ища забвения от нужды и горя, крестьянин несет последние свои гроши к сидельцу винной лавки. Я не говорю, что лишь одно пьянство вгоняет русского мужика в нищету (тому социальных причин множество), но оно тут есть одна из главных причин" .
Что ж, будить его не стоит. Он, видно, допоздна работал. "Но как он может жить в таком кавардаке?" Засучила рукава блузки и яростно, но без шума, чтобы не потревожить спящего, накинулась на грязь, окружавшую ее. Кот приоткрыл один глаз, сонно наблюдал. В его прищуре словно читалось коварное: "Валяй-валяй, старайся. Завтра мы с хозяином все переделаем на старый лад".
Она ушла. Деревянные мостки скрипели под ногами, ветер трепал перья на шляпе – не могла скрыть улыбки. А когда уже приближалась к дому своему, взлаяли вдалеке собаки – рыча, захлебываясь, стервенея. Она увидела, что вдогонку за нею несется взлохмаченный спросонья Вознесенский с жердиной в руках. Запыхавшийся, счастливый и чуточку диковатый, он нагнал ее.
– Это... вы? – спросил тихо.
– Не понимаю.
– По опыту знаю, что пыль сама по себе не исчезает, а кастрюли не сверкают... Это, конечно, вы!
И, взяв ее за руку, привел обратно. Растерянно хватал ведра, гремел ухватом, шарил по полкам. Потом замер и блаженно возвел глаза к потолку.
– Боже! – поразилась она. – Какое у вас глупое сейчас лицо!
– Возможно. Но я вспоминаю... У меня было нечто вкусное. И не знаю, куда оно делось... Может, я давно съел? Не помню.
Он стал ломать на колене сухие палки, обкладывая ими чугунок в печи. Бегал на двор – рвал крапиву.
– Послушайте, что вы там затеваете?
– Как что? Я не отпущу вас без обеда.
– А что у вас сегодня на обед?
– Откуда я знаю? Вот сварится – тогда увидим.
– То есть как это – увидим?
– А так и увидим. У меня всю жизнь существовали только два удивительных блюда. Одно – жидкое, другое – густое... Какое из них вы желаете сегодня получить?
И когда ужасный обед был готов, госпожа Эльяшева в страхе божием за свою жизнь робко поднесла ко рту первую ложку.
– Ну как? – спросил он, весь сгорая от любопытства.
– Странно, но действительно получилось.
– А что я вам говорил?..
Она очень внимательно посмотрела на него и вдруг поняла: да, этот человек дорог ей...
Вознесенский просил:
– Вы сейчас что-то подумали обо мне... Что?
– Совсем нет! – ответила она. – Где у вас соль?
– Вот соль. Но я хочу знать, что вы подумали обо мне...
...................................................................................................
Леса горели вокруг, подступая к городу, солнце тонуло в багровом дыму, короткие дожди не смогли прибить огня. Стаи белок, задрав хвосты, косяками переплывали реку, спасаясь от пламени. У собак все морды были в шерсти и беличьей крови. Потом из бурелома целую ночь ревел медведь. Пинежские мужики пошли на него с рогатинами, но медведь уже сдох, и вместо лап были у него обгорелые культяпки...
А скоро через город потянулись и первые беженцы-нищие, стронутые неурожаем и голодом. Тащились они в одиночку и семьями. Мужики были в лыковых ступанцах, а бабы в веревочных "шептунах" на босу ногу. Стояли под окнами, прося милостыню, потом шли далее. На спинах у всех примостились жалкие "саватейки", куда они подаяние доброхотное складывали.
В один из таких дней, кашляя от едкого дыма, Никита вернулся от Липочки Аккуратовой и застал Екатерину Ивановну на кухне, где она слушала рассказ странника. Лохматый старец, часто крестясь на иконы, хлебал чаек и говорил плачуще:
– Сторона-то наша задвённая. Да и люди мы просты, не едим пряников писаных. Вот шел я с Мезени, так страсть как обеднял народец. У иных-то нужда такова, что собаки им ложки моют, сами спят на кулаке, а ихние-то щи – хоть кнутом хлещи: пузыря не вскочит. В эту годину неласкову службу божию на ржаных просфорах справлять стали, ан и те-то из невеяной муки слепляют. Добро бы – из муки, а то и коры туда натолкут...
А потом, когда нищий убрался, госпожа Эльяшева пригласила ссыльного к чаю вечернему – на своей половине. И были тут, на столе купчихи, икра уральская, мед сарапульский, рыжики каргопольские, груздочки ярославские, виноград астраханский, пряники тульские, миноги балтийские...
– Удивительно богата страна, в которой мы живем, – сказала женщина и задумалась. – Просто сказочная страна!
А под окнами кто-то долго мычал – в тоске безнадежной:
– Христа, спасителя нашего ради... Нам бы тока хлибушка, а сольца-то у нас своя имеется...
Часть четвертая
"Распни его!.."
Богат Тыко! Ох и богат – с двумя бабами живет, каждый день губы оленьи ест. Он даже кота, говорят, в Пустозерске выменял у купцов русских за тридцать оленей.
Чай-то он не из котла, как другие, а из русского самовара пьет. Даже шаман такой роскоши не имеет. Инькам (женам своим, лакомкам) Тыко недавно подарил масла топленого. Когда вытопчет стадо ягель, гонит Тыко олешков дальше – тогда вздрогнет земля, и под ударами оленьих копыт тысячами гибнут желтобрюхие мыши...
Пора! Пора уже гнать стадо за Камень – к морю, чтобы соленый ветер отбил мошкару. Иначе затоскуют олешки, забегут, спасаясь от гнуса, по самые уши в ледяные озера, перестанут кормить себя и падут к осени. А шкуры их будут в дырках, будто картечью пробитые, прожранные насквозь верткими, как буравы, личинками оводов...
Пора, пора ломать чумы! Тыко уже и нарты подновил на семи копыльях, семь раз плюнул на ветер, и мешок с "круглой русской едой" (с баранками, что дал ему на обмен Стесняев) он семью узлами перевязал.
А перед самым отъездом подрались его иньки – старая и молодая. Старая охотника родила, а молодая не могла народить. Посмотрела молодуха, как баба обмывает настоем грибов и гнилушек своего сына, которого назвали Ваталя (что значит Лишний), и от зависти лютой вцепилась в волосы старой жены Тыковой.
Долго возились иньки по тесному чуму, визжали от боли и выли. Затоптали ногами костер, стало в чуме темно и дымно. В углу своем закашлялась слепая Тыкова бабушка. Тогда залаяли собаки, чуя непорядок нутром своим, и пришел Тыко. И стал он бить глупых жен, а бабушка ему помогала. И выволок он инек из чума, посадил рядком в мох, плачущих. Кусок горящего сала взял, обкурил драчливых вонючей копотью, чтобы грех из них вышел, и сказал бабам-лакомкам сердито, как повелитель:
– Ломай чумы... ехать к Большой Воде надо.
Сломали. Увязали скарб. И поехали через тундру, сверкая самоваром. Выл в мешке кот, проданный на погибель безжалостными русскими купцами... Ехали, ехали, ехали. Долго ехали.
Хоркали быки, впряженные в аргиш. Пролетали над тайболой гуси. Под вечер в болотистом чернолесье жалобно, как дети, плакали белые полярные совы. У редких самоедских могил, поднятых на шестах и увешанных бубенцами, что звенели на ветру, отпугивая злых духов, часто топтались на задних лапах медведи: им, косолапым, эта музыка нравилась, они любили слушать ее...
Ох, и дальний же путь за Камень! В низинах еще снега рыхлые, прыгают нарты с холма на холм, шипят под полозьями пушистые кочки. А по горам, припав к земле животами, лежат мохнатые волки. Тянут они по ветру острые морды, долго бегут за стадами богатого Тыко, и пугливые матки-хапторки начинают бодать своих сосунков-пыжиков, чтобы не отставали от старших...
Поет Тыко песню – хорошую, как всегда:
Я на горы поеду, на вараки высокие,
на вараки поеду.
Я набью на вараках много-много оленей,
очень жирных оленей.
Я инек своих напою потом водкой,
чтобы все мне завидовали.
Я заставлю свою бабушку
песни петь мне,
очень веселые песни...
Свистел хорей над рогами оленей; плакал Ваталя-Лишний, завернутый в бересту и обложенный мохом; старая бабушка курила медную трубку и радовалась, что ее внук умеет петь такие дивные умные песни. А сам Тыко в пестрой рубахе из ситца поверх засаленной вшивой малицы часто спрыгивал с нарт, бежал с ними рядом. И щупал мешок с баранками – как бы не потерять "круглую еду", тогда беды не оберешься.
На рассвете аргиш уперся в крутой холм. А на вершине холма громоздился прямо в небо несуразной глыбой всесильный Нум – главный идол самоедов. Семь голов его смотрели в разные стороны, и вместо глаз мерцали свинцовые пули. А вокруг стояли помощники Нума – злые тадебции с мордами, облепленными кровью загнившей и пухом грязным.
Реяли над идолами полуистлевшие кушаки и ленты...
Ветер рванул с неба, провыл в кустах, застучало что-то вокруг, пошел стон по низине – и упали самоеды лицом в снег, лежали так долго-долго: страшно им было! Потом белого оленя из аргиша выпрягли, белую собаку из своры вытащили. Собаку Тыко сразу ударил ножом в горло, напоив свои руки собачьей кровью, и заползал вокруг тадебциев, мазал из по губам и выпуклым животам, просил на него сильно не сердиться.
Белого быка держала бабушка за задние ноги, а Тыко повернул оленя головой на восход солнца и задавил тесной петлей. Рухнул бык к подножию молчаливого старого Нума.
– Нумей! Нумей! – загорланил Тыко, и ветер отнес его голос в тайболу. – Ты тюакр темя пянд товахапад!
Но еще не накормлены были хэги – мелкие прожорливые божки, которые (выструганные из палок) торчали вокруг Нума и тадебциев, словно частокол вокруг острога. Тут бабушка вытащила кота из мешка. Посмотрел котище, какая тоска вокруг и ни одной кошки не видать, сразу понял, что плохи дела его. Яростно зашипев, он пружиной – острой и сильной! – вывернулся из рук Тыковой бабушки. И понесся через тундру напропалую – куда глаза глядят.
А собаки – за ним. Опрокинули нарты. Хрястнулся мешок с баранками. "Круглая русская еда" сразу перестала быть круглой. Тыко схватил ружье – трах! И убитого кота, размотав за хвост, швырнул на прожор ненасытным древним болванам. Мало вам оленя, мало вам собаки, так вот вам еще и кот – жрите!
– Поехали, – сказал Тыко инькам своим...
Но, кажется, не насытился Нум. А может, не понравился кот гневным тадебциям. Едва отъехали они от капища, как нарты провалились в ручей тундровый. Вытащили мокрый мешок из воды, семь магических узлов развязал Тыко, а там, внутри мешка, половина баранок – в кашу... Попробовал Тыко – совсем невкусно!
– Скорей ехать надо, – заволновался он. – Нумей сердит на меня. Едем к русскому богу... До Николы святого едем!
Добрались до зырянского села. Тыко десять оленей привязал к ограде храма, сам вошел внутрь и сразу лег на пол, потому что сидеть и стоять не любил. Тут на него, на лежачего, дьячок хиленький с ремнем накинулся:
– Валяешься, падло сальное... Небось своим истуканам половину стада отдал, а Николе только десять... Вяжи еще!
Потом, умилостивясь, дьячок сказал:
– На Николу нашего смело рассчитывай – это у нас добрый тадебций: что ни попросишь, все выдаст. А сейчас – ступай! Да свечку-то хоть поставь, нехристь нечесаная...
Лежал уже перед ним Камень – сверкали вдали снежные горы, над ними пылили метели, а где-то неясно мерцал костер заблудшего охотника. Разложил Тыко мокрые баранки Стесняева на крыше зимовья, чтобы подсохли, сам в кабак пошел и туда четырех оленей отвел. Ему за это два стакана водки налили и еще обещали добавить. Он водку быстро выпил, закусил ее клюквой. Потом инькам с бабушкой надоело ждать мужа и внука – тоже пришли в кабак, ведя за собой оленей. Выпили водки, и тут стало им весело!
А ночью, когда все уснули, молодая жена колыбель лубяную, в которой Ваталя-Лишний лежал, взяла и повернула так, чтобы младенец огонь костра видел. Пусть на огонь смотрит всю ночь, косым станет; вырастет – зверя не сможет подстрелить. И подумав так, снова уползла в темноту чума, пьяная, нащупала место, где бы ей лечь, и – легла.
В эту-то ночь кто-то украл с крыши зимовья "круглую русскую еду", и утром взвыло от горя семейство Тыково. Ведь каждую баранку надо было – по уговору со Стесняевым – на песца обменять за Камнем!
Запустив руку за малицу, Тыко вынул своего личного хэга. Поднял с земли прут и больно высек бога по разрисованной морде. Потом размахнулся и далеко забросил идола в кусты...
Инькам своим он сказал:
– Плохой хэг был, дурак был. Дайте мне вон ту палку: я себе нового хэга вырежу – умного бога, доброго...
...................................................................................................
Екатерина Ивановна пригласила к себе священника, отца Герасима Нерукотворнова. Вот исправный был батюшка: слова от него худого никто не слыхивал. Пил даровой чай вприкуску, коли крошка хлеба на стол упадет – он ее в рот себе метнет с руки.
Да при этом еще сентенцию выведет:
– Нонеча хлебушко дорог стал. Эвон как... беречь надо!
Для приличия поговорили о разном. А больше – о комарах, которые уже стали донимать пинежского обывателя.
– Вот волк у нас... тот смирен, – говорил отец Герасим. – А комар – это да! Послан в наказанье свыше, дабы мы бога-то не забывали... В наших краях даже святые на комарах подвижничают. Вот схимник Мамонт из Солзы... Не слыхивали про такого?
– Нет, отец Герасим, я ведь здесь еще недавно...