– А велик был старец! – причмокнул священник. – Поначалу-то плоть свою убивал через силу: деревья вырывал с корнем. А к старости попритих. От долгого поста плоть его прилипла к костям. И наскрозь просвечивал, быдто ангел какой. От коленопреклонений многих оцепенел в ногах, так что братия его на своем горбу таскала. Надоел он этим братии святой, и она уже не раз ему намекала: "Уж скажи ты нам, отец Мамонт, где нам погрести тебя, когда дух испустишь?" На что отец Мамонт советовал им пророчески: "Свяжите мне ноги вервием да плот для меня сваляйте из лесу доброго..." Так братия и сделала. Отпихнули его с плотом от берега, и поплыл он духом божиим прямо на середь озера. Там до смертного часа единой рыбкой себя подкармливал. А при этом обнажал главу и плечи свои, отдаваясь на съедение гнуса алчущего... Братия монастырская по ночам исступленные вопли слышала – то комары старца заживо уничтожали. А он искус божий стерпел. Ни разу к берегу не причалил. Так и погиб во святости. По весне к монастырю только удочку евонную волнами прибило... Подвижник!
С подвижников и комаров госпожа Эльяшева деликатно перевела разговор на погоду. В этом году морозы трескучие до 24 мая стояли, а потом жарой двинуло – необычной для севера.
– Оттого-то и бедствие выпало... недород, а иначе – голод! – сказала она. – И звала я вас, батюшка, по делу важному.
Нерукотворнов спросил заинтересованно:
– По какому? По какому?
– По важному делу... Касательно помощи духовной.
– Это мы всегда могем. Уж не смущает ли вас бес какой? Может, мне с водосвятием прийти?
– Беса я и сама изгоню, ежели он появится. А вот голод в уезде меня сильно смущает...
Нерукотворнов ответил:
– Так сие, Екатерина Ивановна, не от нас зависит. Народу голодать свычно. Сам виноват! Глуп он стал по нонешним временам: о черном дне забот не имеет. Что есть у него – все сразу пожрет, как свинья, а назавтрева крошки детям малым не оставит.
– А какое мне до этого дело? – вдруг холодно спросила его Эльяшева. – Кто виноват в голоде – не мне решать. Меня обязывает лишь нравственное чувство... Вам не стыдно, батюшка?
Отец Герасим удивился:
– А чего мне стыдиться? Я, чай, не украл...
– Не стыдно вам завтракать, обедать и ужинать, когда другие голодными сидят? А мне вот – стыдно...
– Стыд – он, как и разврат, от безделья корень свой ведет.
– Да о чем вы, батюшка? – раздраженно заметила Эльяшева, обкуривая Нерукотворнова дымом папиросы. – Черный день уже настал, а светлого не предвидится... Я хочу открыть в Пинеге для голодающих крестьян столовую. Бесплатную, естественно. Своя рука владыка! А вы, как священник, посодействуйте мне словом божиим.
Отец Герасим тяжко вздохнул. Женщина смотрела в окно. А там – в окне – виделось дальнее. И река, и лес, и запустение. Освещенный лучами заката, ехал всадник прямо на север; красная рубаха трепыхалась ветром на нем, как ярый язык пламени. Это было и красиво и даже как-то страшно.
– В таком деле, какое вы затеваете, – не сразу ответил священник, – необходимо слово не божие, а слово начальственное... Как начальство посмотрит!
– А разве начальству не все равно, на что я буду тратить свои капиталы?
– Сами посудите, какое сомнение в умах вы произведете. Горкушина покойного все знали. Копил человек. Недоедал, недосыпал. Все тужился, напрягая и дух и плоть свои... А вы – нате вам: столовая бесплатная! Приходи и ешь. Эдак-то любой жить захочет, чтобы без денег по обжоркам шастать. Вы этим народ наш, и без того непутевый, враз трудиться отучите. Доброй христианкой быть хорошо. Но потакать слабостям людским не нужно.
– Может, – резко спросила его Эльяшева, – еще что-нибудь расскажете мне... из области духовного?
– Духовное кончилось, – поднялся из-за стола Нерукотворнов. – Напоследки житейское выскажу... Берегите капитал свой, Екатерина Ивановна: вам он в приданое еще сгодится, любой вас с деньгами приемлет в радости и станет голубить, как голубицу. А коли профинтите его сейчас, так ваш будущий супруг строго ваше поведение осудит, и будет он прав...
По уходе батюшки Эльяшева навестила Земляницына:
– Ну, хватит лежать, юноша. Пусть хоть немного постель отдохнет от вас. Ссылка политическая не для того дана человеку, чтобы он валялся... Что вы там читаете?
– Да логарифмы вот... для души. Другого-то ничего нет.
– Нашли, что читать для души. Спятить можно! Я вас хочу послать в Архангельск, – поедете?
– Ого! А зачем?
– Артель плотников найдете и сюда пригоните.
– Но я же под надзором. Не имею права покидать Пинеги.
– А, чепуха! – отмахнулась Эльяшева. – Кого вы больше цените во мнении своем – меня или исправника? Или дочку его?
– Пожалуй, что вас, Екатерина Ивановна.
– Тогда собирайтесь. Своим приказчикам я не доверяю... Мне нужна еще посуда простейшая. Два больших котла. Ну, стекла. Ну, кирпич. Что там еще? Берите все оптом. Денег не жалейте.
Потом, уже стоя в дверях, вдруг удивленно спросила:
– Послушайте, юноша, а почему вы не бежите?
– Откуда и куда?
– Из Пинеги, вестимо... А куда – мир велик. Поражаюсь я вам, честно говоря. Ведь так можно опухнуть от безделья. Неужели вам самому неохота вдохнуть свободы? Разгуляться? Разбежаться? Разбиться?.. Когда же еще бегать, как не сейчас?
– А почему вы меня об этом спрашиваете?
– Потому что я знаю – у вас нет денег... для побега. Но они имеются у меня. И я все время жду: когда вы их попросите?
...................................................................................................
Самым активным помощником Эльяшевой в ее смелом начинании сделался уездный секретарь Вознесенский. На окраине города, среди болотистых пожен, где был выгон коровий, вырос домина с трубой кирпичной. А когда дым пошел из этой трубы, когда в котлах забурлили щи с кашей, когда каждому пришедшему крошили мясо в щи, а кашу поливали усердно маслицем, – вот именно тогда канцелярская машина губернии, со скрипом повернувшись, совершила оборот бюрократического колеса, и... в Пинеге появилось новое лицо.
– Ротмистр Гамсахурдия! – представился Эльяшевой молодой и обаятельный человек в жандармском мундире.
– Милости прошу, господин ротмистр, – отвечала ему Екатерина Ивановна. – Вас, наверное, прислали не просто так?
– "Просто так" мы никуда не ездим, мадам. У нас прогонных денег "просто так" не получить.
– Жаль мне, если вы за сотню верст приехали киселя хлебать. Дам я вам попробовать бесплатных щей и каши... Лица официальные на Руси, как я заметила, обожают, когда их кормят бесплатно.
Ротмистр Гиго Гамсахурдия безо всякой иронии согласился:
– Отлично. Почему бы и не попробовать?
За раздачею пищи в столовой для голодающих мужиков и нищих следил Никита Земляницын, и Гамсахурдия спросил:
– Этот человек тоже служит у вас?
– Да. Метрдотелем.
Ротмистр остался доволен и щами и кашей.
– Великолепно, мадам, – сказал он. – Немножко бы поперчить. Но это, конечно, дело вкуса. Я человек горячий, восточный...
Эльяшева отвечала жандарму, вся настороже, в готовности:
– Надеюсь, после снятия пробы у вас нет дел до меня?
– Увы, мадам. Имеются.
– Прошу! – И она провела его в свою конторку.
– Все бы ничего, – заявил ротмистр в разговоре. – В конце концов каждый на Руси сходит с ума по-своему, и нам, корпусу жандармов его величества, абсолютно безразлично – кто и как тратит свои деньги...
– Уже интересно! – прищурилась Эльяшева. – Живописуйте и далее. Я слушаю вас, как мед пью.
– Но вот что настораживает нас, мадам... Зачем вы к своей филантропии приобщили и ссыльного? Притом – политического? Хорошо ли это? Здесь мы усматриваем наличие некоторой тенденции в пропаганде... А что вы скажете?
Эльяшева, подумав, сказала:
– Политика в другом! Мне кажется, когда народ сыт, то и бунтовать не станет. А зачем вам нужно обязательно видеть мужиков голодными, если уже нашлась такая дура, как я, которая готова кормить весь уезд бесплатно? Я жду теперь от вас объяснений.
Ротмистр сразу изменил тон:
– Мои объяснения выслушают в Архангельске, в губернском жандармском управлении... Впрочем, спешу заверить, что ваше имя не вызывает в губернии никаких сомнений. Но вот окружение ваше... да! Как вы сами этого не замечаете?
– Если иметь в виду ссыльного господина Земляницына, то один он еще не способен создать для меня "окружения". Я и сама вполне самостоятельна в своих мнениях и влиянию других лиц не подвластна. Мне нравится быть хозяйкой и решать все самой!
– Похвально, мадам! Но вашим помощником в заведении столовой для черни является еще и этот господин... из духовных... как его? Вознесенский, не так ли?
Последними словами жандарм внес в душу женщины тревогу, и эта тревога не ускользнула от ястребиного ока ротмистра.
На этот раз Эльяшева отвечала медленно, процеживая каждое слово:
– Если вы, ротмистр, все уже досконально знаете, то, надеюсь, вам отлично известно и то важное обстоятельство, что господин Вознесенский не ссыльный, а уездный секретарь. Своего рода – местный столп власти!
– Так-то оно так, – согласился ротмистр. – Но вы плохо осведомлены, что этот "столп", как вы о нем изволили выразиться, будучи управляющим винным складом в Шенкурске, расхитил тысячу двести двадцать рублей... с копейками!
– Вознесенский известен тем, что даже взяток не берет; не мог он этого сделать.
– Взяток не берет, мы это знаем. Но он расхитил казенные деньги по акцизу. Он сюда тоже сослан как ненадежный. Будучи же в Архангельске под следствием, этот господин публично, в присутствии чинов полиции, поносил государя императора... за что и сидел восемь месяцев в губернской тюрьме. Вот оно, ваше окружение!
Екатерина Ивановна вконец растерялась:
– В последнее я могу поверить, ибо Аполлон Касьянович человек невоздержанный. Он мог кричать любую глупость на стогнах империи под влиянием делириум тременс, а проще говоря – под влиянием винной горячки. Но я не верю в другое... в растрату!
– Начет по казне с Вознесенского еще не снят, – объяснил Гамсахурдия. – Секретарь до сих пор казне должен... И в любой момент дело можно возобновить, а тогда он пойдет по этапу.
Ротмистр встал и подтянулся:
– Давайте будем честны, мадам. Не все так уж чисто в вашей столовой, как вы желаете мне изобразить. Лучше представить дело таким образом, что вас опутали, вовлекли... вы невиновны. Итак, что мне сообщить в докладе губернскому правлению по долгу адъютанта этого правления? Закроете вы столовую или нет?
Момент был очень трудный для женщины. Одно лишь слово – "нет" – произнесла она, и ротмистр откланялся...
К ней заглянул потом Никита Земляницын:
– Екатерина Ивановна, обо мне он говорил что-нибудь?
– О тебе, милый, я и без того все знаю. А вот про Аполлона Касьяновича... это для меня ново! Кажется, тучи стали сгущаться над этой несчастной Пинегой, будь она неладна... Никита, я не могу понять, а... что вас здесь удерживает?
– Но куда убежишь?
– Сейчас все здравое и активное будет копиться в эмиграции. Я вам ничего не советую. Но тучи сгущаются, – повторила Эльяшева. – А сколько вам надо?
– Я вас не понял, – удивился Никита.
– Денег, черт побери! Я деньги имею в виду... Не для свадьбы, конечно. А побег – дело святое. Слушайтесь меня, юноша. Я еще молода, но я очень опытна в жизни. Я умею чуять опасность, когда она бесшумно приближается на цыпочках.
...................................................................................................
Жандарм все-таки повидался с Вознесенским – на бегу, между другими делами. И без особого ликования заметил:
– Вы там, секретарь, что-то пишете теперь... Стоит ли? В хрестоматию все равно не попадете. Волнения же ваши относительно повального пьянства в губернии неосновательны, ибо первым, кто сопьется, будете именно вы – автор!
– А я теперь и не пью, – хмуро сообщил Вознесенский.
– Лучше бы уж пили, – продолжал ротмистр. – А статьи ваши о бедственном положении мужика тоже полны вымысла. Архангельск их не печатает, и правильно делает.
– Зато напечатала Москва и – наконец – Петербург!
– Они просто не извещены, что в недородные уезды нашей губернии сейчас вовсю поступает хлеб... отличного качества! Из Германии, чтоб вы знали! Губернатор у нас молодцом. Понятно?
– Нет, непонятно, – мотнул головой Вознесенский.
– Как же не понять такой чепухи? Я же вам русским языком толкую, что Германия продала нам хлеб.
– Чепухи-то как раз и не понимаю. Не могу разуметь, хоть тресни, отчего Пруссия продает нам хлеб – тогда как немцы всегда этот хлеб у нас покупали и покупают?
Но ротмистр пресек разговор.
– Это, – сказал, – высокая политика. Не по нашим зубам. Не советую залезать в подобные дебри – заблудитесь... Лучше подумайте, как рассчитаться с казной. Там немалый начет... с копейками!
– Пожалуйста. Копейки могу тут же вернуть, а рубли пусть останутся за мною...
Дома Вознесенского ждал пакет, в котором лежали деньги – 1220 рублей – и записка от Эльяшевой такого содержания:
"Все может кончиться плохо. Мне очень больно, но я вынуждена так поступить. Примите без благодарности. Покройте грехи своей беспутной младости и более не грешите... До этого я Вас не знаю".
– Чистоплюйство! – буркнул секретарь и направился к Эльяшевой.
По дороге к ней он (мучимый, давимый, униженный) завернул в кабак и выпил водки. Полчетверти сразу. Раньше это была его служебная норма, с которой он являлся в присутствие и вершил дела уездные. Судил-рядил, карал и жаловал.
А на выходе из кабака ему, как назло, опять попался господин Гиго Гамсахурдия.
– Причастились? – спросил он, не удивляясь. – А мне тут кто-то сболтнул, что вы пить бросили... Выходит, людишки-то соврали?
Вознесенский подавленно ему ответил:
– Нет, люди не врут... Это я соврал!
...................................................................................................
Начал он неловкий разговор так:
– Я принес вам обратно ваши деньги.
– И запах кабака! – перебила она его сразу.
– Вы слишком добры... для всех. Я, кажется, тоже угодил в число этих "всех". А быть в большинстве я не желаю, Ибо Сенеки, Дальтоны и Пушкины всегда оставались в меньшинстве.
– Вы самонадеянный пинежский Спиноза! Вы мне прискучили своим бахвальством и своими планами... такими грандиозными! Хотя я, – твердо заключила Эльяшева, – знаю заранее, что ничто из ваших планов не будет осуществлено вами...
Это было жестоко. Он осторожно присел напротив женщины, страдальчески вызывая на себя ее беспокойный взгляд.
– В ваших словах, – согласился секретарь, – действительно заключена правда. Злая и ужасная, но все-таки правда. Верю, как и вы, что мне не предстоит потрясти скелет старухи мироздания... А вы можете мне назвать в России такого, кто бы, умирая, заявил: "Вот я – счастливец! Делал все, что мог, и все, что мог, я сделал!" Россия, – заключил Вознесенский тихо, – это классическая страна неисполнимых планов и бездарно размусоренных замыслов.
– Сколько выпили и чего выпили? – прервала его Эльяшева со всей строгостью женщины, которая (даже в роли возлюбленной) всегда дорожит мужчиной, как мать блудным сыном.
– Здесь сразу два вопроса; сколько и чего? Отвечаю на первый: мною опрокинуто всего полчетверти. Отвечаю теперь на второй: была пита демократическая водкус.
– Мерзость! – сказала Эльяшева.
– Сам понимаю. Но рылом не вышли, чтобы шампанею глотать.
– Тогда и третий вопрос... Что вы делали в Шенкурске?
– Имел несчастье служить.
– И растратили там казенные деньги?
– Конечно. Для того они и созданы, эти казенные деньги, чтобы чиновник мог их растратить.
– На что вы их употребили? Построили дом? Облагоденствовали убогих? Или завели себе шикарную любовницу?
– Нет. Служа по винному акцизу, я истратил их на акцизное вино, которое и было выпито мною в содружестве с товарищами. От начета товарищи мои уклонились, и тогда весь начет полностью был возложен на меня.
Оба почувствовали себя неловко.
– Аполлон Касьянович, – сказала она потом, – не будем ссориться. Возьмите от меня деньги, покройте эту нечистую игру.
– А меня даже не судили. Только перевели сюда. Причем – с повышением... Денег же от вас не приму!
– Вам приятно быть должником казны?
– Мне неприятно быть вашим должником,
– Но я же – не казна! – выкрикнула Эльяшева.
– Вот именно, а я желаю помереть, не рассчитавшись с матерью-Россией, и пусть казна торжественно оплачет мою кончину.
– Вы не умны, – заявила она ему.
Вознесенский придвинул к себе конторские счеты, откинул на костяшках сумму в 1220:
– Вот моя красная цена... это в ваших глазах. Но я постараюсь на этих днях продать себя подороже... Екатерина Ивановна, – лирически спросил он вдруг, – знаете ли вы, звезда души моей заблудшей, что такое глютен?
– Впервые слышу!
– Поверьте же человеку, которому пришлось немало заниматься в уезде разной глупостью, что глютен – это великое слово. Оно вошло сейчас в кровь мою, вместе с алкоголем, это слово бродит во мне, оно разрывает меня... Я наполнен смыслом этого ужасного слова до предела. Прощайте, Екатерина Ивановна! Завтра – с этим словом – вы услышите и мое скромное имя, которое станет известно всей мыслящей России...
Когда он уходил, госпожа Эльяшева сделала шаг за ним, словно пытаясь удержать его, но затем остановилась, и дверь бухнула за Вознесенским, захлопнутая с разлету, будто грохнули кувалдой, и этот удар отдался во всем теле женщины.
Она не сразу выпрямилась, нервно хрустнула пальцами.
– Проклятье какое-то... – произнесла неопределенно, но с глубоким отвращением.
А по дороге домой Вознесенский опять завернул в кабак. Пьяный, он там до ночи пророчествовал о величии и глютене. И кого-то страшно бил. И кто-то его пьяно целовал.
Глютен – великое слово! Трепещите, люди!
Ему внимали. Со страхом!
...................................................................................................
– Добрый вечер, – сказал Никита пинежскому исправнику.
Сначала – долгое молчание, затем – ответ:
– Кому-нибудь он и добрый, да только не нам...
Исправник монументально высился на крыльце.
– Это вы куда настропалились? – спросил Аккуратов.
Никита замер на нижней ступеньке крыльца.
– Я думал повидать вашу дочь... – смутился он.
– А моя дочь не нуждается в таких навещаниях. Мне уже за ваши хождения шею нагрели жандармы... Мы тоже человеки и нести крест за других не обязаны. У нас и свой крест, столь тяжкий, что голова на пупок заворачивается. Вот и весь сказ!
Распахнулось окно, выглянуло пухлое лицо исправницы. Сейчас она пребывала в дикой первозданной ярости.