А ведь когда-то неслось стадо от Мезени до Пай-Хой через Камень, и тогда земля вздрагивала от дружного топота; тысячами гибли под копытами быков желтобрюхие мыши... Прощай, Тыко! По неграмотности своей не знаешь ты, куда путь держишь. Так я скажу тебе: та земля, где заживешь ты по-новому, издавно зовется средь русских Новой Землей.
Там страшнее. Но там тебе будет полегче.
...................................................................................................
Архангельский губернатор был оскорблен в лучших своих чувствах. Не он ли ратовал за доставку в голодающую губернию хлеба из земель немецких? Казалось, его возблагодарят в потомстве как спасителя. За такое дело можно и Анну на шею заиметь. Или высочайшего рескрипта удостоиться. А вместо этого все лавры достались в печати столичной какой-то госпоже Эльяшевой с ее бесплатной столовой, а пинежский секретарь (тварь, мелюзга) вздумал публично критиковать действия высшей власти...
Начиналась месть!
Гонорара Вознесенский получил семь рублей с копейками. А губернатор повелел высчитать с уездного литератора старый пропойный долг в 1220 рублей (с копейками опять-таки).
– А все это пинежское гнездо вольнодумствующих тунеядцев разогнать по уездам отдаленным, – велел губернатор. – Вознесенского же я у себя в губернии, как чиновника, ранее судимого, отныне не потерплю... Сибирь – вот место для таких!
В один из дней, с бумагой в руках, Филимон Аккуратов прошел к дочери.
– Господина этого, что к тебе хаживал, кажись, забирают у нас. В иное место, куда ворон костей не заносит... Эдакого-то хлюста мы всегда для тебя сыщем... еще и лучше найдем!
– Не надо... оставьте меня, – прошептала Липочка. – Если бы кто знал, как мне все надоело. Я жить уже не хочу. Устала.
– Устала, – хмыкнул исправник. – Да ты еще и не начинала...
Аккуратов притворил за собой двери. Жалел он дочь. Пройдя на кухню, спросил кухарку:
– Костыли-то ейные, что я распатронил, ты куды подевала?
– Да вон, – сморкнула кухарка в подол. – Я их уже на лучину извела. Сухие были. Как порох. Самовар растапливала.
– Дура! Их еще склеить можно было... Вот опять убыток! – огорчился исправник. – Вся наша жизнь течет прямо в убыток.
– Ништо им! – не унывала кухарка. – Эвон, гробовщик-то у нас – на все руки мастер. Ему стаканчик поднести, так и венские стулья гнет... не то што костыль, тьфу!
Заснули в доме исправника.
За изодранными обоями уютно шуршали дремотные тараканы.
Липочка очнулась как-то сразу. Села на постели. Огляделась. Коптила лампа под стеклом. Стоглавые тени бегали по потолку – метались, словно в бою.
– Пора вставать, – сказала она себе и не узнала своего голоса: еще вчера потухший – теперь он прозвенел в тишине.
И она встала.
Никакого чуда. Просто пришло время встать и уходить.
Рука нащупала щеколду затвора. Дверь тихо скрипнула, провожая ее в дальний путь. Она еще успела накинуть платок... Какой ветер, какой чудесный ветер ударил в лицо! Ни огонька в городе. Как тихо... И какие звезды ей светят!
Собак она не боялась. Появясь из темноты, собаки обнюхивали ей руки, несколько шагов дружелюбно бежали с ней рядом, словно надеясь на подачку, а потом отставали.
Единственное окошко в городе еще светилось желтым огнем, и Липочка сразу поняла, что это его окно. Нагнувшись, она подняла с земли камешек. И, неловко закинув руку, как делают это все девушки, она бросила его в освещенное окно...
– Кто тут? – спросил Никита у тихой улицы.
– Это я, – ответила ему улица, а ее он так и не разглядел.
– Кто ты?
– Да я же...
Тихо отворенная, скрипнула в ночи калитка.
– Никита, – сказала Липочка, – а ведь я пришла к тебе навсегда. Я сейчас проснулась и поняла, что ты со мною. Что ты ждешь меня. Тогда я встала и просто пошла к тебе... Хорошо? Поцелуй же меня, Никита.
И он поцеловал ее в теплые губы.
– А теперь, – сказала она, – беги отсюда. Отец получил бумагу... тебя высылают из Пинеги, еще дальше!
Он с горечью усмехнулся:
– Куда же я убегу... от тебя? Без тебя?
В сенях пустынного дома послышались резкие шаги.
– Кто там ходит? – испугалась Липочка.
– Это хозяйка. Она редко спит спокойно...
Дверь в комнату Никиты распахнулась. В ярком халате с папиросой в зубах на пороге появилась госпожа Эльяшева. Заметив девушку, она подняла в руке шандал со свечами:
– Это... кто?
– Моя невеста, – ответил Никита. – Я вам уже рассказывал...
Она спокойно, кивая острым подбородком, выслушала новость: его высылают из Пинеги... Потом дунула на свечи, и все три они потухли разом, стеля во мрак сеней три тонкие сизые струи дыма. Внимательно разглядывая Липочку, она сказала:
– Этого следовало ожидать. Прошу, садитесь... Два часа ночи, – посмотрела Эльяшева на часы и улыбнулась Липочке: – Ого, какая смелая! А время, в котором мы живем, является временем жертвенным. Каждый на Руси желает теперь хоть что-нибудь обязательно пожертвовать на благо ближнего своего... И вы, – спросила у Липочки, – конечно, тоже решили принести себя в жертву?
– Кому в жертву... себя? – растерялась девушка.
– Вот этому молодому человеку, который никогда не знает, что будет делать завтра, и приходится мне решать за него. Но завтра, я чувствую, решать за него станете уже вы!
– Пусть решит он сам, – сказала в ответ Липочка.
– Чувствую характер будущей женщины, – произнесла Эльяшева. – Решая сама за мужа, умная женщина говорит: "Пусть решает он..." Однако немного вы сможете решить без моей помощи. Без денег вам в этом краю не убежать даже от таракана... А лошади у меня всегда стоят наготове. Кстати, будете пить чай?
Молодым людям было сейчас не до чая, и она ушла.
– Я еще зайду, – сказала она на прощанье. – Вы собирайтесь...
В самом деле, вскоре госпожа Эльяшева вернулась.
– Вот письмо к моему контрагенту в Мезени; это преданный мне человек, он все для вас сделает... А в этом пакете деньги! Никита, можете открыть и посмотреть.
– Я вам и так верю, – смутился Земляницын.
– А вы не верьте. И откройте пакет, как я того прошу...
Он надорвал облатку. Шведские кроны, британские фунты.
Эльяшева взмахнула вдруг рукой, и на стол тяжело стукнулся веский плотный мешочек.
– Золото! Русское золото... Не забывайте России и старайтесь быть ей полезным, даже вдали от нее... Но вот, кажется, уже выводят лошадей... Если вино разлито – остается только выпить его! Ну и все... Прощайте!
...................................................................................................
За ночь расквашенную дорогу подморозило, и три мохнатые низкорослые "мезенки", мотая густыми гривами, бежали по холодку хорошо... "Мезенки" бежали на Мезень!
В тесной кошёвке, приникнув друг к другу, до глаз укрытые волчьей дохою, сидели Никита с Липочкой. За их спиной, где-то от Пинеги, наплывал рассвет, а впереди – над тайболой – качалась тьма; там было море, там их ждала свобода и любовь...
Проезжали, еще затемно, раскольничьи деревни – угрюмые и затаенные; жили здесь больше "чашники" – берегущие посуду свою от людей, протопопа Аввакума не чтящих. А на погостах пугали путников убогие кресты, которые как-то сразу вырастали из мрака ночи, и в древних часовнях, срубленных над ручьями, светились окошки. Глядел из этих окошек – какой уже век! – устало и безразлично Никола-угодник...
Только один раз ямщик повернулся к седокам:
– Торговать али как еще будете?
– Гуляем, – отвечал Никита.
– Ну, и то дело. Только девку свою береги. У нас на Мезени парни злей собак, сами в сапогах ходят, а рубахи у них шелковы...
Как-то незаметно выросли два столба, украшенные поверху коронами деревянными, – короны съехали набок, словно шапки на головах подгулявших мужиков. Мелькнули ворота, а над ними, хищно струясь по бревну, выстелилась красная лисица, – это был герб города Мезени... Ямщик свистнул и сказал:
– Приехали: держи карман шире, а кошелек глубже...
Мезенский контрагент Эльяшевой встретил их приветливо.
Прочел письмо от хозяйки – бросил его в печку.
– Ништо, – сказал. – Это мы чичас... зараз обделаем!
И привел кормщика со шняки, готовой выходить в море.
– Вот они, еще не драны, не пороты, – показал на молодых людей. – Деньга у них имается... Закинь их за окиян-море.
– Не порато! – ответил кормщик. – Пассажир нонеча хреновый пошел, не то что раньше... Бывали уже таки! Едва за Святой Нос выйдем, как оне учиняют кобениться: "Ах водичка кака розова! Ах, чаечки быстролетны!" А окиян-море того и ждет тока, чтоб его похвалили за красу... Ка-а-ак поддаст он нам, что паруса – в тряпки, мы отходную скорее читать! Не порато...
– Стой, – придержал его контрагент. – Ты их еще не знаешь. Они, если хошь, всю дорогу море твое костылять станут.
– Того тоже не надобно. С окияном-морем – как с начальством высоким: живи, его не замечая...
Договорились. От денег же кормщик отказался:
– Не порато! Мои паруса-лошади на овес не просят. А ветер – дело божеское, дохнет в парус – за что же я деньги возьму?..
Возле острова Сосновца, как выяснилось, были примечены поморами три норвежские иолы. Две иолы с командами били тюленя, а на другой плыли из Норвегии женихи, и, причаливая к русским селам, они себе в гулянках женок ладных приискивали...
Вечером шняку уже рвануло на простор – в разгул волн, в белую накипь, в гул моря, в рев его. Никита только теперь почувствовал, что молодость кончилась; начиналась зрелая жизнь, в которой держать ответ не только за себя, но и за это юное нежное существо, что робко прильнуло к нему навеки.
– А в Россию вернемся? – спросила Липочка.
– Вернемся, когда в России все изменится.
– Как бы только мы с тобой не изменились!
Открылся люк. В низ отсека спрыгнул кормщик. Проолифенная одежда громко хрустела на нем, и весь он был похож на русского богатыря древности в боевой кольчуге.
– Вышли за Сосновец, – сообщил. – Там какая-то иола без парусов вихляется на волнах... Видать, притомились нор-веги за день – дрыхнут. Чичас мы их разбудим! Только вы в разговор не путайтесь. Я не раз гостил в Нарвике, этот народец знаю.
С носа шняки ударила пушчонка, заряженная войлочным пыжом. Горящий пыж, стеля за собой дым, долго скакал над морем, задевая гребни волн, потом намокнул и затонул. На палубе иолы появился рослый норвежец, держа руки в карманах широких штанов.
– Тузи таг, росски! – прогорланил он издалека.
– Так, так! – закричали в ответ со шняки. – Тузи вас, а ты тузи нас... Мое почтеньице!
Сошлись бортами поближе. Кормщик вел переговоры. Сказал, обратясь к беглецам:
– Берут за сто крон... Согласны? Да вот шкипер спрашивает – уж не убили ли вы кого? Нет ли крови на вас чужой?
– Что вы! Упаси бог, – отвечал Никита.
– Шкипер спрашивает: может, вас ждет уголовный суд?
– Да нет же! Мы – не преступники.
– Тогда шкипер удивляется: какого рожна вам не хватает в России-матушке? – перевел кормщик. – Я скажу ему, парень, что ты чужую жену от мужа увел... Любовь они в человеке ценят!
– Нет, – вступилась тут Липочка. – Я не хочу быть чужой женой даже на словах. Скажите, что на родине мы хотим любить, но нам мешают... Мы ищем свободы для любви!
Переговорили. На прощанье кормщик сунул беглецам руку:
– Сдаю вас в сохранности, ноги-руки на месте, головы целы. Пограничный комиссар русский в Вадсэ будет ждать с проверкой, но вы не опасайтесь!.. Норвеги – опытны, обманут его!
С помощью матросов Липочка и Никита перебрались на борт норвежской иолы. В каюте скрипели дюжинные балки корабельного остова. Запах кофе был уже не русским. Его глушила вонь от сырых тюленьих кож.
Нигде не было заметно привычного Николы-угодника; вместо святого взирал на беглецов молодцеватый король Оскар в окружении породистых догов.
Вошел в каюту шкипер, брякнул на стол ключи. Они не поняли его речи, но догадались – этим ключом они могут закрываться, когда лягут спать. И была первая ночь, уже почти чужбинная, хотя море, по которому плыли, было еще русским морем. Но волны шумели как-то неспокойно, словно пророча еще многие беды, трудные дни, горести, скитанья и ненастья...
В середине ночи иола – словно ее ударили по корме – вдруг резко рванулась вперед, крен усилился, со стола упали чашки с недопитым кофе, платье Липочки прилипло к переборке.
– Не бойся, – сказал Никита. – Это прибавили парусов на мачтах. Нас провожает попутный ветер.
...Им обоим вместе было тогда всего 37 лет.
...................................................................................................
Екатерина Ивановна позвала к себе Стесняева:
– Кажется, пора закрывать эту лавочку, пока не поздно. Буду продавать... целиком или по частям, безразлично. Начинай, Алексей, порядочного покупщика мне приискивать.
Стесняев приосанился, поиграл брелоками на животе:
– Вот он, и даже искать не нужно! Перед вами покупщик стоит. Ей-ей, другого вам не предвидится...
Эльяшева сняла пенсне, с удивлением озирала его.
– Вот это афронт! – сказала. – До чего же тихо и неслышно растут в лесу красивые поганки... Но тебе (именно тебе, мерзавцу!) я ничего продавать не стану.
– И не нужно, – отвечал Стесняев. – Коли возжелаю, так через подставных лиц все нужное от вас заполучу, и говорю об этом не таясь, как и положено благородному человеку... Извольте поздравить, Екатерина Ивановна: в гильдию я вылезаю!
– Я ж тебя разорю! – в гневе выпалила Эльяшева, и вдруг по спокойствию, с каким воспринял это Стесняев, поняла, что он уже ее разорил и ей с ним лучше не тягаться...
В дурном настроении она оделась и отправилась в пинежский трактир. Там было чадно, муторно, нехорошо. В дыму плавали лики пьяниц, и Вознесенский вздрогнул, когда чья-то рука тронула его сзади за локоть – почти любовно, как раньше. Тогда, при виде ее здесь, он замычал, как бык. Он почти ревел от внутренней неутомимой боли...
– Ну-ну! – похлопала она его по плечу. – Не такая уж я страшная, как вам это кажется... Конечно, я понимаю: вы никогда не рассчитывали, что я приду за вами именно сюда. Здесь, вам казалось, вы словно в неприступном форте. – Эльяшева повела вокруг себя рукою. – Вот ваш бессменный гарнизон, готовый к гибели ради водки... Но я, отчаясь, иду на приступ штурмом! Мы станем с вами говорить, – закончила Эльяшева.
– Нет! Не надо... умоляю! – Он загородился от нее руками, словно ожидая удара. – В мире и так невозможно тесно человеку от обилия слов. Кругом меня – слова, слова, слова... на что жаловался еще шекспировский Гамлет.
Женщина почти весело, с вызовом рассмеялась:
– Вы боитесь меня? Отчего же?
Она присела рядом с ним, и тогда он сказал;
– Я ничего не понимаю. Как жить? Между нами высокий забор. Стыдно, когда мужчина дает деньги женщине за любовь. Но еще позорнее, когда предлагает мужчине женщина...
– Вы же не взяли!
– Но я унижен... я страдаю... я ничтожен... я жалок.
– Это не ново для меня, – невозмутимо отвечала Эльяшева. – Но когда палач уже намылил петлю, вы просите украсить вашу виселицу голубым бантиком... Зачем? Насущное всегда останется насущным. Как вода. Как хлеб. Я предлагаю вам. И хлеб. И воду. Возьмите их, как человек от человека... забудем разницу полов!
– Вода? Хлеб? – дико захохотал Вознесенский. – О-о, как вы напомнили мне... Я уже сидел на воде и хлебе... в тюрьме!
– А без меня вы погибнете. Разве не так?
– Я ненавижу богачей, – вдруг с небывалой яростью заговорил Вознесенский, и слова его падали к ногам женщины, как тяжелые грубые камни. – Я ненавижу их смолоду... всю жизнь!
– Это потому, – невозмутимо отвечала она, – что вы никогда не были богатым. И никогда уже не будете!
Тут она взяла его за руку, как ребенка, и он, покорно подчинясь, был выведен ею из кабака. Они вышли на середину базарной площади. Холодное небо медленно меркло над ними – в самых последних лучах умирающего дня.
– Один только вопрос... – произнесла она, неожиданно заплакав.
– Тысячу!
– Нет, только один... Скажи: почему ты разлюбил меня?
– Вас я не разлюбил. Я вас люблю...
– Тогда пойдем со мною. Брось все. Ты сделаешь счастливой меня, а я дам счастье тебе.
– Это слишком просто для меня! Я понимаю: счастье возможно только на избитых путях... Я понимаю. Но не больше того!
– Чего ты жаждешь, безумец? – печально спросила она.
– Любви! – ответил он.
– Так возьми ее... Но со мною вместе!
– Нет, мне нужна любовь всего человечества. Знаю, что я ее не получу, и... Екатерина Ивановна, – произнес он душевно и мягко, – не мешайте мне погибать сообразно моим наклонностям.
Он низко поклонился ей. И пошел обратно в кабак. Она крикнула ему в спину, как нож всадила:
– Мир не вздрогнет, когда вас не станет!
Он обернулся – величаво, как Нерон на площади Рима. Жест руки его, посланный к небу, был непередаваем – так великие трагики прощаются с публикой, покидая сцену.
– Мир – во мне самом! – провозгласил он торжественно.
Дверь кабака раскрылась, принимая его с любовью, и закрылась за ним со скрипом. Эльяшева в волнении тянула и тянула на руку перчатку, уже давно натянутую до предела.
– Черт с тобой, чуди и дальше... – сказала она. – Если б мне было шестнадцать, я бы еще убивалась. Но мне уже тридцать два, и надо подумать, как жить дальше...
Вернулась в контору и там снова увидела Стесняева.
– Покупай же ты, шут гороховый. Чем скорее, тем лучше...
Утром ее разбудил звон бубенцов. Мимо пронеслась тройка, в которой сидели два жандарма. Между ними, сгорбясь, поместился уездный секретарь. Возле ног его лежал жалкий скарб в свертке.
Увидев в окне Эльяшеву, Вознесенский весь вскинулся, но четыре руки тут же заставили его снова опуститься.
И он больше ни разу не обернулся. Долго еще звенели, почти ликующие, бубенцы. Потом и они затихли за лесом.
– Еду, – сказала себе Эльяшева. – Еду... в Петербург!
...................................................................................................
– А вам – в Тобольск, – сообщили Вознесенскому в губернском жандармском управлении.
Ему зачитали решение о ссылке. Он выслушал спокойно.
– Вопросы, господин Вознесенский, у вас имеются?
– Как можно жить, не имея вопросов? Конечно, имеются.
– Пожалуйста.
– А на каком языке осмеливаются разговаривать обыватели богоспасаемого града Тобольского?
Жандарм с удивлением пожал плечами, крутанул аксельбант:
– Естественно, говорят на великороссийском языке.
– Тогда почему же вы меня Тобольском наказуете? Вот если бы сослали в Гвинею или на острова Таити, где по-русски никто ни в зуб ногой, тогда, смею заверить вас, мне было бы страшно. Там я до конца бы ощутил весь ужас положения ссыльного...
– Вам, – объявили ему, – в виде особого исключения, губернатор разрешает отправиться в ссылку на собственный счет.