* * *
Плохо, ежели ты стал офицером в такое смутное время. Нет того блеска, что раньше, и не пенится в твоем бокале шампанское, и не улыбаются тебе барышни, когда ты, впервые надев погоны, пройдешься по миру эдаким гоголем…
Вот с погонами-то как раз и худо: досрочный выпуск машинных прапорщиков в мундиры принарядили, а погоны… Прямо скажем, нехорошо получается: дали обшитые галуном тряпки, и каждый выпускник химическим карандашом сам себе звездочку нарисовал. Обидно, хоть на людях не показывайся! Оттого и зовется такой прапорщик времен Керенского "химическим" прапорщиком.
Ну какой бы ты ни был, а все равно служить надобно. И вот в пасмурный день октября, когда пуржило над Кольским заливом, Тимофей Харченко очутился в Мурманске. Остро высмотрел за полосами метели борт родного "Аскольда"… Стоит, подымливает, словно на приколе. И дым нехорош - вроде дровами топят.
Во всем величии своего нового звания, Харченко окликнул одного матроса, трепавшегося с девкой у барака станции:
- Эй, мордатый! Не видишь? Помоги господину офицеру…
- Видали мы таких! - огрызнулся матрос, щупая девку.
- Вы как разговариваете?
- Как могим, так и говорим…
Да, плохо стать офицером во времена Керенского: нет того блеска, что раньше. И не пенится шампанское, и не улыбаются тебе барышни. Ну и так далее… Делать нечего, вскинул Харченко чемодан и потащился, как оплеванный, к берегу. Оно, конечно, обидно, еще как обидно! Волоча чемодан в сторону гавани, Харченко во всем обвинял дворянство: "Эти офицеры из благородных шибко виноваты, распустили матросов. Ранее проще было: дал кубаря по соплям - и все в порядке. Да и карцер тоже, он дисциплине способствовал…"
Бренча железными кружками, матросы на "Аскольде" гоняли жидкие чаи, когда Кочевой прибежал с палубы:
- Какая-то медицина с берега катит… Небось опять вшивых да трипперных искать будет!
Настроение на "Аскольде" было неласковое: казалось, сами мурманские скалы вот-вот обрушатся на корабль. Где-то там, далеко-далеко, Балтика… форты… хлесткий ветер на Литейном… своя братва в пулеметных лентах. А тут сиди как в могиле: в море - немцы и англичане, на берегу - начальство и контрразведка. Гиблое дело этот Мурманск!
- Харченко! - сообщили сверху. - Это не медицина, братцы. Сам Тимоха Харченко в новой фураньке сюда шпарит…
Кое-кто из "стариков" Харченку еще помнил. Бросая кружки, посыпали наверх. Окружив машинного, трепали дружески, гоготали над его "химией", старательно разрисованной на погонах.
- Ну, ваше величество! Дослужились… А повернись, хорош ты гусь… Только Тимоха, правду скажем: в форменке ты был красивше. Опять же и воротник. И ленты… Не жалко?
- Человек расти должен, я так смысл жизни понимаю, - объяснил Харченко скромно. - Я простой человек. Теперь из скотов серых в люди произошел. Чего и вам, ребята, желаю.
- А ты не шкура? - спрашивали, между прочим.
- Тю тебя! - смеялся Харченко. - Який же я тебе шкура, ежели на одном шкафуте с тобой под ружьем стаивал? Из одной миски шти хлебали… Я - сын народа!
Тогда ему сказали:
- Ну, коли ты сын народа, так и быть: дать народному офицеру каюту… Ту самую, в которой Федерсона убили. И пущай живет на радость команде. Свой парень в доску!
Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:
- А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике…
- Неспокойно там, - отвечал Харченко, обсасывая конфету. - Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на "Аскольде" все свое, привычное… Вот и подался к вам, друга мои!
- Может, поспать ляжешь с дороги? - предложили.
- Нет, - отказался Харченко, - у меня еще дела есть..
До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.
- Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий - другие себе сварганишь.
- Сколько дашь? - спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.
- Сорок… тебе не обидно ли будет?
- Сто! Половину займом Свободы.
- Пожалте, - распахнул шинель Харченко, - очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться…
Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.
- Сейчас, - сказал. - Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много… так я укрыл.
Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.
- В расчете? Ну, тады снимай….
Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.
- Видал я дураков… - сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.
- Ученик… - пробормотал. - Узнаешь своего учителя?
- Да как же! - расцвел Харченко, обнимая мичмана. - И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места… решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?
- Поживешь здесь - и любую теорему забудешь… Павлухин навестил Харченку перед отбоем.
- Здорово, Тимоха! - И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. - Вот ты и кстати, - сказал Павлухин. - Это хорошо, что явился… Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации… Что, если ты?
- А что я? - спросил Харченко. - Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!
- Не говори так, - возразил Павлухин. - Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба… еще какая!
- За что хоть борются-то? - подавленно спросил Харченко. Павлухин крепко шлепнул себя по коленям - ушиб руки.
- Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер "Аскольд" в Центромуре?
- Да… почему бы и не представить? А что делать-то?
- А ничего. Твое дело - сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит… Осознал?
- Ага, - сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.
Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:
- Спасибо, братцы… вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой - не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода… И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте…
- Для начала сойдет, - ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной "Соколице" он отплыл в Архангельск.
Глава восьмая
В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.
Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.
И вдруг, дергаясь, побежала катушка: "тинь-тинь-тинь!"
Пошел текст:
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК, ТЕЛЕГРАФ, ПОЧТУ, ТЕПЕРЬ ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. ПРАВИТЕЛЬСТВО БУДЕТ НИЗЛОЖЕНО…
Телеграфист бормочет про себя:
- Провокаторы! - и рвет в пальцах тонкую ленту.
Опять тишина, только воет проклятый ветер. Одинокий выстрел где-то в ночи. И снова, дергаясь, толчками бежит катушка:
ПЕРЕВОРОТ ПРОИЗОШЕЛ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО, НИ ОДНОЙ КАПЛИ КРОВИ НЕ БЫЛО ПРОЛИТО, ВСЕ ВОЙСКА НА СТОРОНЕ ВОЕННО-РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА…
Обгорелая головешка, брызгаясь искрами, вываливается на пол, наполняя барак едучим дымом.
- Нет, нет, - бормочет телеграфист. - Этого не может быть. Он рвет и эту ленту. Долго сидит, в отчаянии катаясь лысой головой по столу. Потом нащупывает ногою под столом бутылку. Достает. Наливает. Пьет. Морщится.
- Предатели! - говорит он.
На рассвете приходит сменщик.
- Что-либо важное было за ночь? - спрашивает.
- Нет. Ничего не было, - отвечает ему старый и тряскими пальцами застегивает поношенное пальто.
Под утро телеграф начинает выстукивать целый каскад телеграмм:
ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ… ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО. ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВЛАСТЬ ПЕРЕШЛА В РУКИ ОРГАНА ПЕТРОГРАДСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ…
- Так, - произносит телеграфист, читая. - Дорвались? Ну, ладно. Вы погибнете скоро и бесславно, даже не успев добраться до наших краев…
Над головою телеграфиста сонно щелкают часы. Промедление рискованно, надо что-то делать. Радиостанция на "Чесме" очень мощная, и если там радиовахта не дрыхнет, то уже принимает. Консульства имеют свои приемники и прямую связь с Лондоном.
"Замолчать никак нельзя!.."
Телеграфист долго нащупывает под столом бутылку. Встряхивает ее, просматривая темную глубину перед лампой.
- Вылакал все… тоже мне приятель! Ни капли… - И вызывает рассыльную бабу при станции: - Беги до штаба. Если главнамур Ветлинский еще не встал, можешь передать начштамуру лейтенанту Басалаго… Дуй!
В английском консульстве известие о переходе власти в руки большевиков получили гораздо раньше. Консул Холл, завернувшись в халат, беспокойно расхаживал по коридорам барака.
- Кажется, - сказал он, - с Россией надолго покончено.
- Напротив, сэр, - возразил Уилки, быстро одеваясь во все теплое, - вот теперь-то с нею и стоит нам повозиться!..
* * *
В тусклых сумерках рассвета заиграла темная медь судовых оркестров. С борта "Аскольда", прямо в котел гавани, рушилась, завывая призывом к оружию, торжественная "Марсельеза", а на линкоре "Чесма" наяривали, как при угольной погрузке в авральный час, лихорадочный "янки дудль денди".
Реакция на события в Петрограде была стихийной, еще не осмысленной. Над рейдом висла шумливая кутерьма голосов, сирен, скрипа шлюпбалок. Трещали как сороки прожектора, ведя переговоры с кораблями.
Многое было неясно - истина еще не отстоялась. Но к середине дня, под жерлами британского "Юпитера", Мурманск ожил и украсился флагами. Топтали порошу, выпавшую за ночь, ноги в матросских бутсах, ноги в солдатских обмотках, ноги в опорках сезонников. Скрипели сапоги офицеров, ухали по сугробам валенки развеселых мурманских баб.
Прячась под стенами бараков от ветра, толпились кучками. Сходились, снова разбегались. Послушать там, послушать здесь.
И снова отбежать к новой кучке, где Шверченко уже выкрикивает - его прямо корчит от ярости:
- Это мы еще посмотрим! Власть Временного правительства худо-бедно, а шесть месяцев продержалась… Шесть часов я кладу на большевиков - больше им не устоять! Раздавим!
На главном "проспекте", вдоль колеи дороги, Каратыгин со своей Зиночкой гуляет среди путейских канцеляристов.
- Неужели жертвы революции принесены напрасно? - говорит он авторитетно, и ему внимают. - Не верю, чтобы русский народ дал осилить себя кучке политических авантюристов…
На Зиночке новая шубка, она кокетливо опускает глаза.
- Посмотри, кто идет… - И дергает мужа за рукав.
В распахнутой шубе, выкидывая перед собой трость, широко шагает по шпалам Небольсин. Снег залепляет ему глаза, снег осыпает тужурку под шубой. А взгляд - в пространство.
- Аркадий Константинович!. - восклицает Каратыгин, уволакивая за собой и очаровательную Зиночку. - Нам пора помириться. В такой день… в такой ужасный день!
Небольсин круто останавливается.
- У каждого дня бывает вечер, - отвечает хмуро. - Впрочем, извините, спешу… Зинаида Васильевна, кланяюсь!
- Охамел… барин, - бормочет вслед ему Каратыгин.
В конторе Небольсин еще с порога срывает с себя шубу:
- Соедините меня с Кемской дистанцией…
Ему хочется слышать Ронека… Ронека, только Ронека!
- Петенька! - кричит он в широкий кожаный раструб телефона. - Что у вас там происходит?
- Поздравляю, Аркадий, неизбежное случилось - у власти народ и Ленин! У нас уже Советская власть… Что у вас?
- У нас метель, мороз и всякий вздор. Никто ничего толком не может объяснить. Сколько революций у вас запланировано?
- Это последняя, Аркадий. Самая решающая и справедливая.
- Не агитируй меня… Так, говоришь, у вас Советы?
- Да. По всей линии.
- А Совжелдор?
Короткое молчание там, в Кеми.
- Совжелдор против большевиков, - отвечает Ронек.
- Я так и думал, - говорит Небольсин. - Сейчас встретил гниду Каратыгина, он кинулся мне на шубу, чтобы обнять или задушить - в зависимости от моей точки зрения. Я уклоняюсь.
- Не уклоняйся, Аркадий, - прозвенел голос Ронека издалека. - Ты же честный человек.
- Спасибо, Петенька, - ответил Небольсин. - Но мою честность трудовой народ на хлеб мазать не будет… Я все-таки до конца не понимаю: верить ли?
- Верь, Аркадии, верь…
- Во что верить?
- В лучшее.
- Прощай, Ронек, ты старый карась-идеалист…
В этот день было общегородское собрание. Небольсин тоже пришел в краевой клуб и только тут, пожалуй, поверил, что неизбежное случилось. Рабочие дороги и солдаты гарнизона приветствовали новую власть. Небольсину было любопытно - какова же будет резолюция общего собрания? Он решил не уходить - дождаться ее. Но тут его тронули за плечо и шепнули:
- Ага, вот вы где… Как можно скорее в штаб, быстро.
В штабе его ждали Ветлинский, Басалаго, Чоколов, Брамсон.
- Я нужен? - спросил Небольсин.
- Да, - ответил Басалаго, не повернув головы.
- Вы прямо с собрания? Какова резолюция?
- Меня сорвали со стула… Но, судя по настроению солдат и рабочих, резолюция будет за поддержку Советской власти. И конечно же, за мир… за любой мир! Только бы мир…
- Это стихия, - просипел Брамсон, ерзая глазами по полу. - Со стихией всегда трудно бороться. Нужен голод, чтобы народ опомнился… Нужен Бонапарт! Нужен Иван Грозный!
- Перемелется, - отмахивался Чоколов (уже хмельной).
- Закройте двери, - велел Ветлинский. - Садитесь…
На зеленом сукне стола, под светом казенной лампы, легли руки заправил Мурманска - руки адмирала, руки флаг-штабиста, руки портовика, руки прокурора и руки путейца. Все они были разные, эти руки, и все не находили себе места.
Ветлинский вынул из кармашка брюк старенькие часы, выложил их на середину стола перед собравшимися.
- Дело, - сказал он, - только дело… Несомненно, резолюция матросов, солдат и рабочих сегодня, когда страсти особенно накалены, будет за Ленина… Говорить всем кратко! У нас три минуты. Повторяю: Главнамур должен быть категоричен и краток. Архикраток, чтобы мы с вами, господа, успели опередить резолюцию… Кто первый? Вы, лейтенант?
Басалаго с хрустом разомкнул сильные пальцы:
- Советская власть не продержится и трех дней.
- Вы? - кивнул Ветлинский в сторону Брамсона. Брамсон сказал, что думал:
- Керенский завтра вернется и свернет шею большевикам.
- Вы? - Кивок Ветлинского в сторону Чоколова. Чоколов только отмахивался:
- Надо признать Советы, чтобы уберечь себя от эксцессов.
- Вы? - Вопрос в сторону Небольсина.
Небольсин подумал и закрепил разговор:
- Новую власть надо признать как неизбежное явление…
Контр-адмирал, явно довольный, убрал со стола часы.
- Вот и все, господа! Я очень рад, что вы отнеслись к разрешению этого сложного вопроса вполне разумно. Без лишнего пафоса, спокойно и деловито. Вот теперь, - сказал Ветлинский, - мы начнем укреплять власть на Мурмане…
- Коим образом? - ехидно спросил его Брамсон.
- Через Советы, - ответил Ветлинский. - Внимание, за читываю свой приказ… Пункт первый: "Для блага всего края я, со всеми мне подчиненными лицами и учреждениями, подчиняюсь той власти, которая установлена Всероссийским съездом рабочих и солдатских депутатов…" Так? - спросил он собрание.
- Допустимо, - согласился Басалаго, нервно вскочив.
- В этом что-то есть, - сказал хитрый Брамсон.
- Прилично, - буркнул Чоколов.
- Вполне… - хмуро поддержал Небольсин.
Ветлинский встряхнул в руке бумагу.
- Пункт второй: "Памятуя об ответственности перед родиной и революцией (выпуклые глаза контр-адмирала обежали лица людей, сидевших перед ним), я приказываю всем исполнять свои служебные обязанности впредь до распоряжений нового, Советского правительства…" Все, господа! Лейтенант Басалаго!
- Есть! - вскинулся тот, всегда в готовности.
- Немедленно поспешите в краевой клуб. Выскажите перед митингом полную готовность Главнамура поддержать новое правительство Ленина. И зачтите им этот приказ… Сразу! Мы наверняка еще успеем перехватить их резолюцию…
Так и случилось. На трибуну, запыхавшись, влетел лейтенант Басалаго, мокрая прядь упала ему на лоб.
- Свершилось! - выкрикнул начштамур в темноту зала, жарко дышащую на него. - Слабая и немощная власть Временного правительства, власть бюрократии и буржуазии, пала… Мы, представители командования и передового русского офицерства, счастливы заявить здесь, что пойдем в ногу с трудовым народом!
- Уррра-а-а! - всколыхнулся зал.
- И мы надеемся, - продолжал Басалаго, - что Россия, в руках правительства новой формации, даст изможденному русскому народу покой благородного мира (после победы! - добавил он)… и внутреннее устройство в рамках демократии и свободы. Да здравствует власть Советов! - закончил Басалаго.
Мишка Ляуданский, пристроясь на краю стола, быстро перебелял резолюцию, вставляя в нее обороты речи, свойственные лейтенанту Басалаго.
- Совжелдор против! - раздался голос Каратыгина. - Совжелдор призывает не подчиняться большевикам и свергнуть власть узурпаторов.
Басалаго тряхнул головой, отбрасывая с мокрого лба жесткую прядь волос, на которой еще таял снег.
- Я не политик, - ответил он. - Я только выразил генеральное мнение Главнамура, которому принадлежит власть на Мурмане.
- Это предательство Главнамура! - Новый голос. Басалаго впился в потемки зала, выискивая того, кто кричал.
А там, где-то далеко-далеко, в самой глубине барака, мерцали погоны, и он узнал кричавшего. Это был его приятель по штабной работе - тоже лейтенант флота - Мюллер-Оксишиерна.
- Я вас не знаю, - сказал приятелю Басалаго, и зал снова стал ему аплодировать, потому что его-то как раз хорошо все знали…
Но тут от дверей кто-то доложил хрипло:
- Получена телеграмма. В Москве восстание против большевиков… Москва не принимает Советской власти!
- Вот оно! - завопил Каратыгин. - Начинается…