– Есть. Две статьи: "Нельсон и его капитаны" – Сашки де Ливрона, "Место командующего эскадрой" – Овандера... Хочу спросить вас: как быть? Давать мне уведомление от редакции о том, что творится в Петрограде, или... Извините меня, Адриан Иваныч, но революция не такая штука, чтобы ее можно было замолчать.
– Опять революция? – Непенин стал багровокрасным.
– Приношу извинения, но все-таки это – революция...
Непенин, кося широкими плечами, выбирался из-за стола.
– Адриан Иваныч, – задержал его Житков, – я, как редактор "Морского сборника", ответствен за точную информацию. Какими глазами я буду смотреть в глаза читателям, если скрою от них то, что они сами ежедневно наблюдают?
– Ничего не давай в февральском номере... Не верю! Это бунт. Взнуздают всех опять и побегут к победе, хвостами помахивая.
Он ушел. Костя Житков взялся за вилку.
– Командира "Авроры" уже убили, – сказал он.
– Как убили?
– А так и убили. Он со своим револьвером совался по стенке, стал с рабочими драться. Ну, его и хлопнули из толпы. А за компанию с ним ранили и старшого с крейсера – Ограновича...
– Кто пойдет сообщить Непенину? – поднялся Черкасский.
– Костя, ты первоисточник. Сходи ты, – просили Житкова.
– Мне? А ты видел? Адмирал уперся, как баран в новые ворота. Замалчивание революции перед флотом может обернуться трагично для флота. И это грозит трагедией для самого Непенина...
Крутя на пальце ключик от секретного сейфа с шифрами, князь Черкасский шагнул на трап. Постоял, обдумывая:
– Ладно. Я скажу...
Непенин выслушал от князя, что командир "Авроры" убит.
– Я ж его предупреждал, чтобы с оружием поберегся.
– После драки кулаками не машут, – ответил князь. – Для нас сейчас важен факт: "Аврора" начала первой!
– Лучше бы она погибла в Цусиму, – осунулся Непенин.
– Будут у вас приказания, Адриан Иваныч?
– Нет...
Черкасский спустился в кают-компанию:
– Адмирал ослабел. Как раз момент, чтобы нажать на него. Мы за два дня выбьем из него веру в монарха, как выбивают пыль из мешка... Господа, мы, сторонники либеральной демократии, кажется, выходим на фарватер, проложенный нашими друзьями в Думе.
– Ура! – воскликнул, дурачась, Костя Житков. – Но какими глазами я буду смотреть на своих читателей?
* * *
– Мы сильно запоздали, – рассуждал Ренгартен. – Теперь события следует нагонять... Главное сейчас – сохранить флот как боевую единицу и не допустить матросов дальше тех кавычек, в которые будет заключена политика Временного правительства.
– Крах распутной системы самодержавия наступил, – подхватил князь Черкасский. – Теперь все зависит от нашей гибкости.
Федя Довконт на ладони показал виляние рыбьим хвостом.
– Это... вот так надо делать? – и фыркнул.
– Феденька, ты у нас прекрасный, но глупый инфант.
– Кавторанг, хватит чудить! – обозлился Ренгартен. – Когда ты ведешь корабль в шхерах, ты же не режешь курс напрямую через рифы и банки. Ведь ты хочешь жить... Хочешь?
– Хочу, – согласился Довконт.
– Потому ты и лавируешь между опасностей. Надо лавировать и сейчас, если не желаешь иметь свое драгоценное манто в дырках.
– Ладно. Я вам славирую. А вот как... адмирал?
– С ним у нас разговор особый, – помрачнел Черкасский.
Заговорщики вошли к Непенину в каюту – все разом.
– Адриан Иваныч, – сказал Ренгартен, благоухая духами, – известно ли вам, что вы у нас в долгу?
– Я? У вас? Какой долг?
Ему прямо в лицо грубейше втолковали, как он стал командующим Балтийским флотом и кому должен быть за это благодарен. Непенин потускнел. Разговор велся заговорщиками напористо, без жалости к монархическим сантиментам адмирала.
– Сейчас, – внушали ему, – вы должны облокотиться в своей власти на власть Временного правительства... Монарха оставьте!
– Не могу, – отбивался Непенин. – К чему вы меня принуждаете? Это бесчестно, господа... Я ведь не Родзянке нанимался служить, а царю. Ца-а-арю... понимаете вы или нет? А на что мне сдался этот хохол? Такой же дворянин, как я, только богатый, а я бедный!
Заговорщики его породили – они могут его и убрать.
– Вопрос решен! – наседали на комфлота. – Теперь выбирайте: без царя, но с флотом или с царем в голове – без флота.
– Как вам не совестно? Где же ваша присяга?
– Это все старинные благоглупости. Садитесь. Пишите.
– Чего писать? Куда писать?
– Царю в Ставку. Телеграмму. Пишите, – диктовали ему, – чтобы его величество пошел навстречу Думе, без влияния которой на события внутренние и внешние немыслимо сохранить на флоте не только боевую готовность, но и повиновение.
– Не могу... я монархист!
– Вот и хорошо, что вы не Гучков и не Милюков. Вам, как монархисту, государь скорее поверит.
Непенин написал. Сидел, держась за голову:
– Что будет? Вы о России-то хоть подумали?
– Думато, – ответили ему.
Раздался бряк в дверь – явился рассыльный матрос:
– Из аппаратной. Только что получили.
Ренгартен взял квитанцию и буквально зашатался.
– Да что вы? Читайте же...
Черкасский перехватил квитанцию из его пальцев, быстро пробежал ее глазами. Оглядев всех, князь произнес только одно слово, и оно прозвучало в тиши салона, как треск рвущейся петарды:
– Кронштадт...
* * *
Непенин радировал адмиралу Вирену – выйти с флотом, чтобы распять Кронштадт на кресте, никак не может:
– Лед, мы во льду... всюду лед. Ледоколы беспомощны!
В трескучей россыпи морзянки, в искрах реле, четко пульсирующих в передачах на эфир, билось сейчас трепетно и жарко, словно живое человеческое сердце, только одно всеобъемлющее слово:
КРОНШТАДТ
2
Начинается он с Ораниенбаума, куда подвозит столичный поезд. Веселая публика на вокзале, прекрасный парк с ресторанами, и, казалось, ничто не может смутить души. Зимою ползает на Котлин ледокольчик, пробивая во льду канал, а рядом с бортом корабля (так забавно!) бегут лихие рысаки, скачут в тройках, звенящих бубенцами, офицеры с дамами. Слышен смех женский, и прекрасны женские лица, – разве так уж страшен Кронштадт?
Кронштадт... Трудно себе представить более величественное, более славное и более уродливое. Тогда было все равно, где провести пяток лет жизни, – или тачку возить на Сахалине, или здесь высидеть, на всем готовом, во всем казенном... К тому времени Кронштадт устарел уже настолько, что, появись германский флот, фортам крепости вряд ли удалось бы отстоять столицу от нападения. Это тыловая база по ремонту кораблей, по внедрению железной, бессловесной дисциплины, по обучению молодых кадров.
Новобранцев здесь гоняют, как зайцев, по плацам дворов 1-го Балтийского экипажа. Внедряют в них твердый шаг. Учат почтению к начальству. С пяти утра слышны над Кронштадтом рык и рявк боцманматов. Дают тут "кубаря", суют "баньку". Вешают на спины ранцы, в которые заботливо уложены кирпичи. Чем больше – тем лучше. Винтовку в руки – и стой с этим ранцем. Стой, собака, прямо! А за Толбухиным маяком, словно зачумленное, околачивается брандвахтенное судно "Волхов" – плавучая тюрьма. Вот если ты, братишка, влипнешь на этот "Волхов", так тебе и Кронштадт раем покажется!
Кронштадт выстелил трубы водопровода по дну Финского залива и сосет воду прямо из моря. Дунет ветер с востока – Кронштадт пьет сдобренную хлоркой заразу столичной канализации, из которой извергаются вулканы экскрементов и помоев. Задует вдруг западный ветер – и тогда Кронштадт, прильнув к Маркизовой Луже, подсасывает в свои форты солоноватую воду Балтики, усердно подслащивая ее казенным сахарком...
В окантовке заводов и доков, из которых корабли торчат верхушками мачт, стоит Кронштадт уже два столетья – в броне, в чугуне, в камне. Форты – как казармы, а казармы – как форты; в окнах (это не окна, а бойницы) – решетки железные. Повиснув на них, пять лет подряд глядится не узник, а слуга царю и отечеству. Видит он дымы заводские, золотится купол Морского собора, там Якорная площадь, а на площади в шинели распахнутой стоит адмирал Макаров, возле ног его – доска с надписью: "Помни войну". Екатерининский канал медленно обтекает зеленые от плесени стены казарм-тюрем, звериную тоску бастионов. По вечерам в переулках мерцают красные фонари домов терпимости. Проститутки (самая дрянь, самая дешевка) – с глазами, почти безумными от кокаина и водки, – шляются по "суконной" стороне, ищут клиента с шевронами.
– Отцепись, салажня паршивая! – кричат они новобранцам...
Кронштадт – здесь один царь, один бог и один начальник.
Вирен! Роберт Николаевич женатый человек, прекрасный семьянин. Когда-то был командиром "Баяна". Даже не понять, как из боевого офицера мог выродиться такой сатрап. Это не губернатор Кронштадта – террорист, облеченный монаршей милостью. Гнев его распространялся широко – даже на каперангов, поседевших на службе. Даже на их жен! Лютый царский опричник, Вирен считал, что Кронштадт – его вотчина, данная ему царем на "кормление"...
Один праздник – на Рождество. Тогда весело, и корабли в фонариках. Рубят во льду проруби. Над ними кресты возводят, тоже изо льда, перед рассветом обольют их свекольным соком. Ярко-красные, кресты светятся – будто окровавлены. Гремят торжественные салюты фортов. Несут меж кораблей купель со святою водой. Попы кропят матросов с метелочки. Освящаются на весь год казематы и башни, аудитории минные, водолазные, подводные и сигнальные. А на Пасху сам Вирен с лукошком крашеных яиц подъезжает к Морскому собору на Якорную площадь. Расположится там на паперти, будто торговать собрался, и начинает зазывать к себе прохожих матросов.
– Срочной службы Мордюков... явился по вашему приказанию.
– Ну-ка, братец, сними штаны, – говорит Вирен. – Да не стесняйся. Свои люди. Военные. Бабы не смотрят – привыкли. Молодец, метки у тебя на кальсонах исправно нашиты. Возьми... как тебя?
– Мордюков, ваше высокопревосходительство!
– Ишь ты! Ну, ладно, вот тебе яичко... похристосуемся.
Адмирал Вирен изволит панибратски лобызать матроса.
Матрос почтительно целует адмирала Вирена.
Якорная площадь опустела – все разбежались...
Макаров глядит с памятника, как Вирен с лукошком яиц возвращается в коляску. Он отъехал. Площадь снова оживает. "Помни войну".
* * *
Утром 28 февраля Вирен посетил судоремонтный завод. До рабочих уже дошли столичные газеты, они стали подступаться к адмиралу:
– Чего скрываете от матросов? Вы же большой начальник, так выступите... Раскройте гарнизону глаза на революцию.
Вирен отказался говорить, но предупредил рабочих:
– Завтра, первого марта , обязательно приходите на Якорную площадь. Обещаю вам, что всю правду-матку узнаете...
День прошел спокойно. В столовой Морского собрания адмирал Вирен сидел под картиной Ткаченко "Прибытие на Кронштадтский рейд императора Вильгельма II". Адмирал Бутаков со Стронским сиживали под картиной Гриценко "Прибытие на Кронштадтский рейд президента Французской республики Феликса Фора". Две картины – две эпохи в русской политике. Но сейчас политика другая... Стронский был командиром 1-го экипажа – зверь сущий! А Бутаков имел несчастье быть очень грубым человеком. Как осатанелый от службы матрос драит суконкой медяшку, так и адмирал Вирен – с таким же остервенением – надраивал свое сердце лютейшей злобой к завтрашнему митингу.
Заявился комендант Кронштадта – контр-адмирал Курош.
– Пулеметы я расставил в подвальных окнах собора, – доложил он Вирену. – Огонь пойдет по земле... Всех без ног оставим! Пусть только они соберутся...
Адмирал Бутаков (честный грубиян) вздохнул – с надрывом:
– Не слишком ли вы увлеклись? Всех не перестрелять.
– Смотря как стрелять, – возразил ему Стронский. – В моем экипаже полно вислоухих новобранцев, которые едят меня глазами. Скажу им слово – всех переколют штыками. Они не рассуждают!
– Но мы-то, господа, должны рассуждать. Может, лучше отпустить вожжи и... пусть кони вывозят, куда хотят?
– Александр Григорьевич, так нельзя, – сказал ему Вирен.
– Роберт Николаевич, – отвечал на это адмирал Бутаков, – да ведь пойми, что в старости умирать на штыках тяжко... У меня же – дети! У меня – внуки...
Ярко досвечивало вечернее солнце. На рейде посверкивали бортами учебные корабли – "Океан" и "Африка", "Воин" и "Верный", "Николаев" и "Рында"; мрачно дымил в отдалении, словно покуривая перед сном, старенький дедушка флота "Император Александр II". Все было спокойно. "Женатиков" сегодня домой не отпускали. Экипаж и школы затворили свои ворота. И вдруг над Кронштадтом брызнула затяжная очередь из пулемета – сигнал к восстанию... Учебно-минный отряд поднялся первым. Вмиг разобрали винтовки, офицеров арестовали.
На Павловской улице гремела бурная "Марсельеза".
1-й Балтийский экипаж – гроза морей, главный в стране.
Ворота его заперты изнутри. По-хорошему не открывают.
– Ломай!
Минеры навалились гуртом – слышался хряск костей. Рота за ротой давили, давили, давили в ворота. Первые ряды матросов, уже полузадохшихся от натиска, проломили кованое железо – перед ними открылся двор! А во дворе, покрытые щетинкой штыков, стыли новобранцы. Без ленточек. До ленточек они еще не дослужились.
Тогда старые матросы сказали этой салажне слова вещие:
– Вот, хрест святой... Ежели хоть одна паскуда стрельнет, мы вас, быдто щенят, об стенку расшибать станем!
Посыпались окна канцелярии – в острые проломы стекол высунулись руки в манжетах. Дергались при выстрелах, и пули запрыгали, как кузнечики, по булыжникам двора. Большевики кричали:
– Не поддавайся на провокацию! Не отвечай на огонь...
Матросы с матерщиной выстояли под залпами офицерских револьверов. К ним вырвались из подъезда матросы "переходящей роты":
– Мы с вами! Мы с вами...
– Бери канцелярию! Вы тут двери и трапы знаете. Обезоружьте своих офицеров... А где Стронский? Подать нам Стронского...
На Николаевском проспекте ярким факелом уже горел подожженный участок охранки: жандармы спешили уничтожить следы своего тайного сыска, чтобы революция никогда не узнала имен провокаторов, шпионов и доносителей... С треском горело! И, ликуя на трубах, "Марсельеза" звала в будущее. Рейд, как на Рождество, украсился красными фонариками. Это зажигали клотиковые огни корабли.
– Арсенал, арсенал! Арсенал бери, братва...
– Валяй на радиостанцию. Даешь на весь мир правду!
– Штаб крепости. Товарищи, берите штаб...
Из окон домов терпимости орали им пьяные проститутки:
– К нам, матросики, к нам. У нас цены снижены...
Точными выстрелами матросы рассаживали фонари притонов.
Духовые оркестры шли по "бархатной" стороне улиц. С крыш горящих домов шумно оползали лавины снега и рушились на тротуары.
Ночью был митинг в Морском манеже. Над гвалтом людских голов, над скрещенными в лязге штыками, над чернью кружков бескозырок, над папахами солдат и зимними малахаями рабочих-судоремонтников взметнулась рука матроса-большевика Пожарова:
– Братишки, ша!
И стихло. Только в углу кто-то елозил сапожищами по полу.
– Кто там елозит? Или невтерпеж стало?
– Да он раненый, – ответили. – От боли-то... мучается!
– Раненому прощается. Открываем наше первое собрание в первый день кронштадтской свободы. Вопрос первый – о делегатах Кронштадта в Петроградский Совет рабочих, солдатских и матросских...
– Матросских, а потом уже солдатских! – ревели из зала. – Матрос пять лет табанит, а солдат два годка. Мы, флотские, умнее!
В окна манежа пялились зарницы догоравших домов, от Ораниенбаума доносило стрекотню выстрелов – там тоже начали.
– Уже рассвет, – заволновались. – Сегодня все сделать и точку поставить... Кончай речи! Еще не со всеми расправились.
Здоровенный матрос с "Азии" взял за воротник шинели гарнизонного солдата и встряхнул его в могучей лапе:
– Вот что, серый! Ты как хошь, а Вирена я тебе не отдам.
– Вирен наш, – ликовали матросы, расходясь.
– Где Стронский? Найти Стронского...
– Бутакова – за жабры... Бутакова тоже!
Расходились. Взвинченные. С глазами, красными от недосыпа.
Шли скорым шагом, охватывая Кронштадт в кольцо.
* * *
– Двадцать кирпичей... не могу поднять!
– Ништо, – отвечали. – Он и больше клал. Вали еще...
Ранец с кирпичами взвалили на спину Стронского. Вывели изверга на Якорную площадь – к памятнику Макарова, велели:
– Стой! Как и мы стояли...
Неизвестно, спал ли в эту ночь Вирен. Но когда к его дому подошли матросы, он сам отворил им двери – уже в кителе. На панели он оглядел толпу и, покраснев от натуги, вдруг заорал:
– Смирррр-на-а!
Раздался хохот. Очевидец пишет:
"Вирен весь как-то съежился и стал таким маленьким и ничтожным, что казалось – вот на глазах у всех человека переменили. Поняв, что ему не вывернуться, адмирал попросил разрешения сходить одеть шинель... Этого разрешения ему никто не дал, а предложили идти немедленно с собравшимися на Якорную площадь..."
– Я вам скажу, товарищи, – твердил Вирен по дороге, – я ничего не скрою. Скажу все, что знаю о событиях в Питере... правду!
– Иди, иди. Мы и без тебя все уже знаем...
На Якорной площади валялся, оскалив рот, полный загустевшей крови, экипажный командир Стронский, а из ранца убитого рассыпались кирпичи. Вирена поставили так, чтобы его видела площадь – та самая, на которой он сегодня хотел перебить весь гарнизон.
Вирен всегда был хорошим семьянином и сейчас просил:
– Я не простился с женою... дозвольте. По-христиански.
Ему не дозволили: поздно! И сорвали с него погоны с орлами.
Вирену было сказано – со всей ответственностью:
– Ты своим диким, варварским режимом превратил наш Кронштадт в каторжную тюрьму... Разве не так?
– Так! – надрывалась толпа. – Кончайте его!
– Ты приготовил вчера пулеметы, чтобы расстреливать нас...
– Не тяните! – стонала площадь. – Бей, и дело с концом!
– Ты не думал, что сегодня умрешь. А ты умрешь...
Вирен (кто бы мог ожидать?) опустился на колени:
– Братцы, сам знаю – виноват... Верьте мне – я искренен. Пожалейте меня, старика. Я исправлюсь... Пощадите меня!