Кочубей - Даниил Мордовцев 8 стр.


В хате то же запустение, словно недавно отсюда вынесли покойника, а за ним и всё, что напоминало жизнь, счастье... Стол без скатерти и солоницы, голые лавки, голые стены, голые нары без постели... Только под образами висело расшитое красною и синею заполочью полотенце, оно одно напоминало о жизни...

Гости, войдя в хату, набожно помолились на образа.

- Оце iи рушник Хиврин, - говорил Голота, показывая на полотенце. - Оцим рушником нам пип у церкви руки звъязав, на веки звъязав... Так смерть развъязала. Нема в мене Хиври, один рушник.

И бедняк, упав головою на голую доску дубового стола, горько заплакал... "Один рушник... один рушник зостався... щоб мене повиситись на ёму..."

Не более как через час после этого московские проезжие люди были уже на Палиевом дворе. Они несли с собою подарки для пани полковничихи: отец Иоанн нёс несколько крестиков и образков, вывезенных им из святых мест; купцы московские - кто турецкую шаль, кто сафьянные шитые золотом сапожки, кто нитку кораллов, кто коробок хорошего цареградского "инджиру".

Палииха встретила гостей на крыльце. Это была высокая, массивная, уже довольно пожилая женщина, на лице которой лежала печать энергии, а в обхождении проглядывала привычка повелевать. Серые, несколько стоячие глаза, которые в молодости подстрелили такого обстрелянного и окуренного пороховым дымом беркута, как старый Палий; орлиный нос с широкими ноздрями, для которых требовалось много воздуха, чтобы давать работу могучим лёгким; плотно сжатые хотя не тонкие губы, которые и целовались когда-то, и отстаивали вылетавшую из-за них речью права и достоинство этой женщины с страстною энергиею, - всё это говорило о цельности характера, о стойкости воли и недюжинном уме. На голове у неё было нечто вроде фески или фригийского колпака, спускавшегося на бок и закрывавшего её белокурые, густые, но уже посеребрённые временем и старостью волосы. На плечах - нечто вроде кунтуша, из-за которого виднеется белая, расшитая узорчато, сорочка с синею "стричкою" у полного горла и голубыми монистами на шее и на могучей груди. Сподиица - двуличневая, гарнитуровая. В руках - белая "хустка". На ногах - голубые "сапьянцы".

Ступив своей грузной, но свободной, мужской походкой навстречу отцу Иоанну, она наклонила голову, согнув только свою воловью шею и не сгибая спины, и ждала благословенья. Священник громко и внятно благословил и получил в ответ такое же громкое и внятное "аминь".

- Мир дому сему и ти, жено благочестивая!

- И духови твоему.

- Поклон тебе от супруга твоего, благородного полковника Симеона Иоанновича, и наше челобитье.

- Дякую, отче.

- Челом бьём тебе, госпоже, и нашими худыми поминками, - сказал купчина, низко кланяясь и шибко встряхивая волосами. - Прими наше худое приношенье, не побрезгуй.

- Дякую на ласци, дороiе гости... Прошу до господы...

Купцы низко кланялись, с удивлением глядя на эту новую Семирамиду. В Москве таких они отродясь не видывали... "Вот баба-яга", - вертелось на уме у старшего купчины: "Личах, конь-баба!"

Конь-баба грузно, но бойко повернулась, брязнула о пол рундука коваными подковками, звякнула бусовым монистом, визгнула о косяк гарнитуром своей широкой сподницы, словно стеклом о стекло, и вошла в свой дом, вдавливая дубовые половицы "помоста", как тонкие жёрдочки.

"Ну, конь-баба, подлинно конь"...

Поп и торговые люди робко следовали за нею, точно боясь, что пол под ними подломится. Они вступили в просторную комнату с широкими лавками вдоль стен, увешанных оружием и разными принадлежностями и добытками охоты. С одной стены глядела гигантская голова тура с огромными рогами. Массивный стол, покрытый шитою узорами скатертью, был уставлен яствами и питиями. На самой середине стола красовался жареный баран, стоящий на своих ногах и с рогами, перевитыми красною лентою. Против барана стоял жареный поросёнок и держал в зубах огромный свежий огурец, висевший на голубой ленте.

- Прошу, дороiе гости, до хлиба-соли, поснидати c дороги. Будьте ласкови, батюшка, благословить брашно cie и питiе, - говорила приветливая хозяйка.

Священник благословил. Палииха налила по чаре водки-запеканки и поднесла сначала попу, а потом и купцам. Выпили, крякнули, да и было отчего крякнуть: словно веником, царапнула по горлу запеканка.

- Уж и горилка же! - заметил ошеломлённый поп.

- Спотыкач, батюшка, - улыбнулась Палииха, звякнув монистом.

- Истинно, спотыкач, - заметил и купчина, - от сей чары сразу спотыкнёшься.

- Спотыкач, ишь ты, - качали головами гости.

- Уж и подлинно спотыкай-водка...

- Ни, воно з дороги так, водка добра, не сильна...

- Како, матушка, не сильна! Кистень-водка... Обухобухом...

И москали об полы руками били, дивуясь крепости спотыкача, кистень-водки... Уж и вор-водка!..

- Рушайте, батюшка, рушайте, дорогiи гости, - угощала хозяйка.

И рушали. Досталось и барану рогатому, и поросёнку зубатому, и огурцу-великану. Хозяйка между тем свела разговор на политическую почву, на московские, шведские и польские дела, сообщила им, как свежую новость, о взятии царём устьев Невы и заложении там новой столицы. Известие это порадовало попа и встревожило торговых людей.

- Ну, из нового-то стольна града проку не будет, - заметил старый купчина.

- Чом не буде? - спрашивала Палииха.

- Да Варяжское море, матушка, нам, московским торговым людям, не с руки.

- Як не зруки? А торги торговать морем?

- Да то не море, матушка, хвост един от моря, да и хвост-то оный задран зело высоко... Что в ем проку!

- Не говори этого, Кузьма Федотыч, - возражал поп, - на том месте, в оно время, великий Новгород далеко уехал, какие торги торговал!

- Что было, то сплыло, а ноне Москва всему свету голова... Из Москвы вывезти трон царский, да царь-пушку, да царь-колокол, это всё едино, что из Ерусалима града гроб Господень выкрасть.

Ловкая хозяйка искусно прекратила этот слишком специальный для неё московский диспут, свернув разговор на путешествие отца Иоанна.

- А то, батюшка, у Стамбула чути? - спросила она, наливая гостям по чаре крепкой, ароматической "варенухи".

- Уж и это не спотыкай-ли водка? - с боязнью подумал старый купчина, отстаивавший мировое главенство Москвы.

- Да турки, матушка, в большом переполохе, - отвечал поп, чувствуя какое-то наитие от спотыкача.

- Вид чого се такой сполох?

- А всё от нашего царя действ... Хотят запереть себя на замок агаряне-то эти.

- Як на замок, батюшка?

- Да вот как царь-государь Пётр Алексеевич Божиим изволением покори под нози свои Азов-град, дак агаряне-то и восчувствовали страх велий, дабы-де московские воинские люди морем к Цареграду не пришли и дурна какого не учинили...

- Се, бач, по-нашему, по запорозьськи: як наши козаки морем на човнах под самый Стамбул пидплывали и туркам-янычарам страху завдавали...

- Так-так, матушка... Да вот они и думают от московских кораблей отгородить Чёрное море, заперши море Азовское, пролив в Керчи засыпать хотят.

- Э, вражи дити! А як вони вид нас, вид козакив, загородиться?- сказала Палииха, и глаза её сверкнули зловещим огнём.

- Ну, Днепр не засыпать им, - робко сказал старый купчина.

- Не засыпати! Мы их човнами самих засыпемо!

И Палииха так стукнула по столу своею богатырскою рукой, что жареный баран свалился с ног. Но в это время в светлицу взошёл уже знакомый нам казак Охрим.

- Ще здравствуйте, пайматко! - сказал ом, перекрестившись на образа и кланяясь Палиихе. - Хлиб та силь, люде добри!

- Ты що, Охриме?

- Та козаки, пайматко, скучають...

- Знаю... От вражи дети! Ну?

- Нехай, кажут, пайматка, погуляти нам здозволить…

- А на кого?

- На вражьих ляхив, пайматинко...

- А хиба пахне людським духом, Охриме?

- Звоняло таки, пайматинко... У Погребищи дви корогви их, собачих сынив, показалось... Здозвольте, пайматочко, кiями их нагодувати...

- Годуйте, дитки... Та щоб чисто було.

- Буде чисто, пайматко.

- Хто поведе козакив?

- Та дядька ж мiй, Панас Тупу-Тупу-Табунець Буланый.

- А другу сотню?

- Козак Задерихвист.

- Добре... добрый казак... С Богом!

Охрим радостно удалился. Московские люди, слушая, что около них происходило, так и остались с разинутыми ртами...

"Уж и конь-баба! Вот так конь! Лихач, просто лихач... Полкан-баба!.."

IX

Не успел Палий управиться с своей яичницей, как на улице послышался конский топот и у ворот показался отряд польских жолнеров. Изумлённый Охрим невольно схватился за саблю и недоумевающими глазами смотрел на старого "казацького батька": ему почему-то представилось, что это те две польские хоругви, забравшиеся в Погребите, против которых пани-матка Палииха отрядила из Паволочи казаков под начальством Тупу-Тупу-Табунця-Буланого и сотника Задерихвист и которые, разбив казаков, ворвались теперь и в Белую Церковь. Не веря своим глазам, он искал ответа на тревоживший его вопрос в глазах Палия; но старые глаза "батька" смотрели спокойно, ровно и, по обыкновению, кротко, без малейшей тени изумления.

- Чи пан полковник дома? - послышалась с улицы полупольская речь.

Охрим не отвечал, он онемел от неожиданности.

- Универсал его королевского величества до пулковника бялоцерковскаго, до пана Семёна Палия! - снова кричали с улицы. - Дома пан пулковник?

- Дома, дома, Панове! - отвечал Палии. - Бижи, Охриме, хутко, одчиняй ворота.

Охрим бросился со всех ног. Собаки бешено лаяли, завидев поляков. "Кого Бог весе?" - шептал старик, отеняя рукой свои старые, но ещё зоркие глаза с седыми нависшими бровями и всматриваясь в приезжих: "щось не пизнаю, хто се такiй"...

Впереди всех на двор въехал на белом коне белокурый мужчина средних лет, более, впрочем, чем средних, хотя белокурость и свежесть лица значительно придавали ему моложавости. На нём было не то польское, не то московское одеяние. Подъехав к крыльцу, он ловко соскочил с седла, бросив поводья в руки ближайшего жолнера. Палий уже стоял на крыльце, вопросительно глядя на этого, по-видимому, знатного гостя.

- Не полковника ли бялоцерковскаго, пана Палия, мам гонор видеть пред собою? - спросил гость, ступая на крыльцо.

- Я Семён Палий, полковник вiйськ его королевского величества, - отвечал Палий.

- Рейнгольд Паткуль, дворянин, посланник его царского величества государя Петра Алексеевича, всея России самодержца, и полномочный эмиссар его королевскаго величества и Речи Посполитой, имеет объявить пану полковнику бялоцерковскому высочайшее повеление их величеств, - сказал Рейнгольд, став лицом к лицу с Палием.

- Прошу, прошу пана до господи.

Что-то неуловимое, не то тешь, не то свет, скользнуло по старому, как бы застывшему от времени и дум лицу и по кротким глазам казацкого батька, и лицо снова стало спокойно и задумчиво. Рейнгольд, окинув быстрым взглядом скромную обстановку, в которой он застал человека, десятки лет державшего в тревоге Речь Посполитую и всемогущих, роскошных магнатов польских, как-то изумлённо перенёс глаза на седого, стоявшего перед ним старичка, словно бы сомневаясь, действительно ли перед ним стоит то чудовище, одно имя которого нагоняет ужас на целые страны. А чудовище стояло так скромно, просто... И эта мужицкая сковорода с яичницей... Это дикарь, старый разбойник, предводитель таких же, как он сам, голоштанников... Рейнгольд чувствует себя великим цезарем, попавшим к босоногим пиратам...

Он гордо, с дворянскою рисовкой проходит в дом впереди скромного старичка; а старичок хозяин, как бы боясь обеспокоить вельможного пана гостя, ступает за ним тихо, робко, почтительно.

Но вот они в "будинках", в большой светлой комнате окнами на двор и в маленький "садочок", усеянный цветущим маком, подсолнечниками вперемежку с высокими, лопушистыми кустами "пшенички" - кукурузы, до которой Палий такой охотник, особенно до молоденькой, с свежим только что сколоченным искусною рукой пани-матки маслом.

- Предъявляю пану полковнику универсал его королевского величества и пленипотенцию ясневельможного пана гетмана польного войск Речи Посполитой, - сказал Паткуль, подавая Палию бумаги.

Старик почтительно, стоя, взял бумаги, почтительно развернул их одну за другою и внимательно прочёл; потом, медленно вскинув свои умные, кроткие глаза на посланца, спросил тихо:

- Чого ж вашей милости вгодио?

А мне вгодио именем его королевского величества и его царского величества государя и повелителя моего объявить тебе, полковнику, о том, чтобы ты незамедлительно сдал Белую Церковь законным властям Речи Посполитой, - резко и громко объявил Паткуль.

Палий задумался. Кроткие глаза его опять опустились в землю, и он медлил ответом.

- Я жду ответа, - напомнил ему Паткуль.

- Я повинуюсь его величеству... Я зараз отдам Билу Церкву, коли...

Старик остановился и нерешительно перебирал в руках бумаги.

- Что же? - настаивал Паткуль.

- Коли вы покажете мени письменный на то приказ од его царского величества и от пана гетьмана Мазепы, - снова вскинул он своими кроткими глазами.

Паткуль откинулся назад. Голубые, ливонские глаза его заискрились. Глаза Палия, кроткие, как у агнца, стали ещё кротче.

- В царском желании ты не должен сомневаться, - ещё резче и настойчивее сказал первый. - Белая Церковь уступлена полякам ещё по договору 1686 года; при том же с того времени царь заключил теснейший союз с королём против шведов, так что нарушать договор он и не может желать; а ты мешаешь успешному ведению войны, отвлекаешь польские войска и упрямством своим навлекаешь на себя гнев царя.

- Упрямством, - тихо, задумчиво повторил Палий, - упрямством... Упрямством я помогаю и царю, и королю... Я за для того й заняв Билу Церкву, що боявся, щоб вона не досталась и царьским, и королевским ворогам - шведам, бо... бо вы сами горазд знаете, что у ляхив не ма ни силы, ни ума, вони и своих городив и фортецiй не вмiют обороняти... А в моих руках, пане, Бела Церква не пропаде, мов у Христа за пазухою.

Эта простая, но логическая речь не могла не озадачить ловкого дипломата, ещё недавно от имени царя ведшего переговоры с венским двором и не встретившего там такого дипломатического отпора, какой он встретил теперь от этого мужика, от простого, "подлого" старикашки.

- Так ты взял крепость на сохранение? - изворачивался дипломат, как уж на солнышке.

- На сохранение, пане.

- А есть ли токмо на сохранение, так и должен возвратить её по первому требованию владельца.

- И возвращу, пане, коли царь укаже.

- Царь! - Дипломат начинает терять дипломатическое терпение. - Именем царя ты прикрываешь не по правде!

А старичок опять молчит. Опять кроткие глаза его вскидываются на волнующегося пана, и в этих глазах светится не то робость, не то тупость, не то насмешка... Паткуль не выносит этого в одно и то же время и покорного, и лукавого взгляда.

Вдруг в открытое окно, выходящее на двор, просовывается лошадиная морда и тихо, приветливо ржёт...

- Что это ещё! - невольно вскидывается Паткуль.

- Да се, пане, дурный коник хлиба просит, - по-прежнему кротко отвечает Палий.

- Это чёрт знает что такое! - горячится дипломат. - Я думал, что мне придётся говорить с людьми, а тут вместо людей лошади...

- Ну-ну, пишов, геть, дурный коню! - машет Палий рукою на нежданного гостя. - Пиди до Охрима... Эх як дурный... Мы тут за господином послом его королевськи милости про государственни речи говоримо, а вин, дурный, лизе за хлибом...

Откуда ни возьмись под окном Охрим и уводит недогадливого коня в конюшню.

- Именем царя ты покрываешься не по правде, - снова налаживается дипломат. - Тебе изрядно ведомо, что царь удерживается от вооружённого против тебя вмешательства потому токмо, что не желает брать на себя разбирательства внутренних дел Речи Посполитой из уважения к королю его милости, но естьли ты послушанием не постараешься тотчас же снискать милость короля и Речи Посполитой, то царь, по их просьбе, должен будет, в согласность трактатов, подать им сикурс и выдать тебя на казнь и скарание горлом, яко бунтовщика...

- Так... так... Пропала-ж моя сива головонька, - бормочет старик, грустно качая головой.

- Так покоряешься?

- Покоряюсь, покоряюсь, пане.

- Сдаёшь крепость?

- Сдаю... Ох, як же ж не сдать... зараз здам... тоди як...

- Что! Как?

- Тоди, як пршде приказ...

- Да приказ вот... - И Паткуль указал на универсал.

- Ни, не сей, пане... Се - холостый...

- Как холостой?

- Та холостый же, пане... У ляхив, пане, усе холосте, и сама Речь Посполита, уся Польша холоста, не жереба...

Паткуль невольно улыбнулся этой грубой, но меткой речи старого казака. Он сам давно понял, что Польша - это холостой исторический заряд, из которого ничего не вышло, и потому он сам, бросив это неудачливое, но жерёбое государство, поступил на службу России.

- Холостой приказ... то-то! А тебе нужен не холостой, жеребячий? - спросил он строго.

- Так, так, пане, жеребячий, заправський указ.

- От кого же?

- Вид самого царя, пане... О! Там указы не холости...

Паткуль понял, что ему не сломать и не обойти дипломатическим путём упрямого и хитрого старикашку, прикидывающегося простачком. Он попробовал зайти с другого боку, пойти на компромисс.

- А если я предложу тебе заключить с поляками перемирие до окончания войны со шведами? - заговорил он вкрадчиво. - Пойдёшь на перемирие?

- Пиду, пане, - опять отвечает старик, потупляя свои умные глаза.

- А на каких условиях?

- На усяких, пане... Я на всё согласен.

- И противиться королевским войскам не будешь?

- Не буду, борона мене Бог.

- И Белую Церковь сдашь?

- Ни, Билой Церкви не здам...

Это столп, а не человек! От отобьётся от десяти дипломатов, как кабан от стаи гончих... У Паткуля совсем лопнуло терпение...

- Да ты знаешь, с кем ты говоришь! - закричал он с пеною у рта. - Знаешь, кто я!

- Знаю... великiй пан...

- Я царский посол, а ты бунтовщик! Ты недостоин ни королевской, ни царской милости, и с тобою не стоит вести переговоров, потому что ты потерял: и совесть, и страх Божий!..

- Ни, пане, не теряв.

- Я буду жаловаться царю, он сотрёт тебя в порошок!

- О! Сей зотре, правда, що зотре, в кабаку зотре...

- И сотрёт!

- Зотре, зотре, - повторял старик, качая головой.

- Так покоряйся, пока есть время. Сдавай крепость! Правобережье навеки потеряно для Украйны.

Старик выпрямился. Откуда у тщедушного старика и рост взялся, и голос. Молодые глаза его метнули искры... Пат куль не узнавал старика и почтительно отступил.

- Не отдам никому Билой Церкви, - сказал Палий звонко, отчётливо, совсем молодим голосом, отчеканивая каждое слово, каждый звук. - Не виддам, поки мене видсиля за ноги мёртвого не выволочуть!

Назад Дальше