Кочубей - Даниил Мордовцев 9 стр.


Положение Паткуля становилось безвыходным, а в глазах пильного гетмана, Адама Сеневского, который истощил все средства Речи Посполитой, чтобы выбить Палия из его берлоги, и не выбил, и которому обещал, что он немедленно заставит этого медведя покинуть берлогу, лишь только пустит в ход свою гончую дипломатическую свору, в глазах гетмана положение Паткуля, при этой полной неудаче переговоров, становилось смешным, комическим, постыдным. Испытанный дипломат, которому и Пётр, и Польша поручали самые щекотливые дела, и он их успешно доводил до конца, дипломат, который почти на днях вышел с торжеством с дипломатического турнира - и где же! - в Вене, в среде европейских светил дипломатии, этот дипломат терпит полное, поголовное, огульное поражение - и от кого же! - от дряхлого старикашки... Да это срам! Это значит провалить свою дипломатическую славу совсем, бесповоротно, сломать под своею колесницею все четыре колеса разом.

А старик опять стоит по-прежнему тихий, робкий, покорный, только сивый ус нервно вздрагивает...

А в окне опять конская морда и ржание...

- Геть, геть, дурный коего... не до тебе... Пиди до Охрима...

Паткуль вдруг рассмеялся, да каким-то странным, не своим голосом... Видно было, что его горлу было не до смеху...

- Какой славный конь, - сказал он, подходя к окну.

- О, пане, такш коник, тагой разумный мов лях тти с ля шкоды, - весело говорил и Палий, приближаясь к окну. - Мов дитина разумна...

А "разумна дитина", положив морду на подоконник, действительно, смотрит умными глазами, недоверчиво обнюхивая руку Паткуля, которая тянулась погладить умное животное.

- Славный, славный конь... ручной совсем...

- Ручным, бо я его, пане, сам молочком выгодував замисть матери...

- А где ж его мать?

- Ляхи вкрали, як воно гцо було маленьке.

Этот нежданный, негаданный дипломат в окне помог Паткулю выпутаться из тенёт, в которые он сам запутался своею горячностью, помог отступить в порядке е тля битвы.

- А который ему год?

- Та вже шостый, пане, буде.

- И под верхом ходит?

- Ходит, пане, добре ходить... тильки пидо мною, никого на себе не пуска, так и рве зубами...

- О! Вон он какой!

- Таке, таке воно, дурне.

- Точно сам хозяин, - улыбнулся Паткуль.

- Та в мене-ж воно, пане, всё в мене, и таке-ж дурне..

- О! Знаю я это твоё дурно...

- На сему коникови, пане, я и Билу Церкву брав.

- А!

Снова приходит Охрим и снова гонит в конюшню избалованного Палиевого "коею", который так кстати подвернулся в момент дипломатического кризиса. Паткуль спустил тон и, видимо, стал почтительнее обращаться со стариком, который, с своей стороны, тоже удвоил свою ласковость и добродушную угодливость.

- Ох, простить мене, пане, простить старого пугача, - говорил он, хватая себя за голову. - Вид старости дурный став, мов коза-дереза... И не нечастую ничим дорогого, вельми шановного гостя, голодом заморил ясневельможного пана, от дурный опенек!

И старик звонко ударил в ладоши. На этот раз как из земли выросли пахолята, два черномазых хлопчика, в белых сорочках с красными лептами, в широких из ярко-голубой китайки шароварах и босиком.

- Чого, батьку? - отозвались в один голос пахолята.

- А, вражи дити! Зараз бижить, як мога, нехай Вивдя, Катря, Кулина, та Омелько, та Харько, та Грицько, та вся стари й мали, нехай готуют снидати, обндати, вечеряти, та зараз несут дорогих напитков частувати вельможного пана и усих дорогих гостей... Хутко! Швндко! Гайда!

Пахолята ветром понеслись исполнять приказания "дидуся".

Между тем Паткуль, стоя у окна, рассматривал внизу городок с его не массивными, но умелою рукою возведёнными укреплениями, насыпями, окопами, рвами, наполненными водою, и бойницами.

- Однако, пан полковник свил себе прочно орлиное гнездо, - сказал он, обращаясь к старику.

- Та воно-ж, ясневельможный пане, гниздо и есть, тильки я не орёл, а старый пугач, - отвечал улыбаясь старик.

- Не пугач старый, а старый Приам, - любезничал дипломат, думая хоть на древностях да на истории загонять упрямого казака.

- Де вже, пане, Приям! Анхиз безногий...

Паткуль удивлённо посмотрел на старикашку... "А старая ворона - и в истории смыслит", - подумал он невольно.

- Нет, не Анхизом смотрит пан полковник, а Ахиллом, - продолжал он свои исторические сравнения.

- Якiй там Ахилл, пане! Анхизка убогий... Тильки в мене нема Енея, хто б вынис мене из моей Трои... Хиба Охрим замисть Енея...

И старик грустно задумался: перед ним прошла картина его молодости... его первая любовь... его первая жена - его хорошенькая дочка Парасочка... Вот уж двадцать седьмой год и Параня его замужем... А Энея у него нет и не было.

- Да, Троя, истинно Троя, - повторял Паткуль, любуясь видом крепости.

- Троя священная, Троя Украины, - повторял и старик, - А хто-то введе деревьяного коня в мою Трою, як мене не стане? А пока я жив, не бувать тому коневи в мoiй Трои...

- О, это верно, - улыбаясь, заметил Паткуль. - Я хотел было ввести в твою Трою этого деревянного коня.

- Се б то Речь Посполиту, Польшу, пане? - лукаво спрашивает старик.

- Да её, только не удалось.

- Ни, пане, нехай вона и остаётся деревьяным конём: вона сама себе и зруйнуе, ся нова Троя разломиться сама на трое, попомнить моё старе слово, - сказал Палий пророчески.

Угощение посла удалось на славу. Паткуль всё более и более дивился талантам старика: он не только умеет распутать дипломатический клубок, как бы он ни был спутан, не только понюхал истории, но умеет быть и любезным хозяином, угостить по-рыцарски.

Когда после угощения Палий, бойко сидя на своём красивом "конике", показывал гостю свою Трою, обнаруживая при этом необыкновенные качества военного организатора и сообразительность государственного мужа, Паткуль едва ли льстил старику, когда сказал, с уважением пожимая его руку:

- Клянусь, пан полковник, что я не преувеличу, если скажу тебе, как после скажу Речи Посполитой: Палий - это единственный человек, который мог бы ещё оживить упадшие силы некогда славной и могучей республики польской...

- Э, шкода! - грустно махнул на это старый Палий - Не там мiй Ерусалим и не там священный гроб моего Спасителя... Десь-инде... Alibi...

Паткуль ничего не отвечал... "Да это необыкновенный старик, он и язык Горациуса знает".

X

На новом, новозавоёванном севере России, где непоседа-царь закладывал новую столицу и вместе с тем закладывал в него всю свою крупную, исторически ценную душу,- на севере это, 1703-е от нарождения Христа Спасителя, лето выдалось такое же, как и царь, невмерное: то не в меру и не в пору дожди и зябели, то не в пору и не в меру бездожие и засуха. Сначала, всю весну, лились с неба дожди, словно бы твердь небесная прорвалась или изрешетилась, и оттуда хляби небесные и облачные лились на промокшую до последней нити землю, а потом заколодило, ударила жара, настала сушь трескучая, пожгла до корня только что оправившиеся и выпрямившиеся после ливней хлеба и всякую снедь, задымилось, зачадило удушливым чадом всё поневское, олонецкое, новгородское и белозерское Полесье, горели и тлели леса, горела и тлела земля; клубы дыма выползали из глубоких торфяников, окутывали корни и стволы деревьев, заволакивая стоящею в воздухе дымною гарью. Птицы бросали гнезда и улетали из этого дымного царства. Люди ждали преставления света: это ад чадит, это геенна огненная просовывает свои горячие, дымные языки из-под грешной земли, ад пожирает землю... "Оле, оле, прегрешений наших!" Стонут старые грамотники, покачивая седыми, глупыми головами, не ведавшими, что неведение-то и есть грех смертный, кара Божья... Сумрачный, заряженный гневом и своими думами, ходит царь, со страстною щемью в сердце видя, как горят его дорогие леса, его корабельные боры, его сила и надежда... "О! Проклятое, бородатое, длиннополое неведение! Это ты палишь мои леса; сожигаешь мои корабли... А там - в голендерской да аглицкой земле - не горят боры великие... А у меня - горят".

В это время в один из душных, дымных дней, несчаным берегом Белого озера, по направлению к Крохину, медленно тащилась артель рабочих; в руках - у кого слега длинная, посох дорожный, у кого заступ, видимо, поработавший вдоволь в земле-матушке; за плечами - у кого котомочка с невещественными знаками бедного одеяния либо старые лапти, у кого - жалкие лохмотья старой овчины в память о том, что они изображали собой когда-то полушубок; на ногах - у того лапотки-отопочки, у другого - слои засохшей и потрескавшейся грязи. Жарынь страшная, безвоздушная, какая только может быть на болотном севере во время лесогорения. Тихо в соседнем, подернутом дымною пеленою лесе, тихо и на тихом Белоозере, над поверхностью которого тоже висит что-то дымное, белесоватое. На небе стоит солнце без лучей, а всё-таки марит, душит банною теплынью. Очумевшие от жару, вороны сидят тихо на деревьях, опустив отяжелевшие крылья и разинув рты, видно, что и птице дышится тяжело.

За артелью плетётся мальчуган, лет восьми, не более, с огромным лопухом на белокурой головке вместо шапки. Хотя живые глаза мальчика с любопытством поглядывают на плавный полёт белобрюхого мартына, скользившего над поверхностью озера, однако ноги у мальца, видимо, притомились. Всякий раз, когда мартын, делая в воздухе неожиданный пируэт, быстро падал на воду, вытягивая свои красные ножки за добычей, мальчик невольно вскрикивал: "Ах! Ишь ты! Не пымал, не пымал"… И лицо мальчугана оживлялось.

- Уж и жарынь же, людушки, вот, жарынь, - ухма! - говорил шадроватый, рябой мужик с клочковатою белой бородкой, распахивая ворот рубахи и обнажая коричневую грудь, которая была темнее его светлой, спутавшейся бородки.

- Чево не жарынь! Хушь блины пеки на солнышке...

- Баня, что и говорить! Без веника баня.

- Это что, ребятушки! А вот упёка, я вам скажу, тая упёка в Кизилбашской земле! - отозвался седой, но бодрый старик, видимо, из ратных людей, в истоптанных до онуч лаптях.

- А ты, поди, был тамотка? - отсевался шадроватый мужик.

- Бывывал... Ещё в те поры мы с царём Петром Ликсеичем Азов город брали.

- А далече эта земля от нас будет?

- Близёхонько, рукой подать, клюкой достать...

- Ой ли, паря?

- Пра!.. У пёсьих-голов...

- Что ты! Пёсьи-головы у кого?

- У людей, знамо, не у псов.

- Ври ты!

- Не вру, сам видывал, как Азов-град громили.

- А далече это, дядя?

- Да как вам сказать, ребятушки, три не тридесять земель, а без малова на краю света, за Доном... Спервоначала это лежит наша земля-матушка, московская, святорусская, а за нашей-то землёй украйная земля это, стало быть, край земли россейской, как, к примеру, вон край земли, где земля с небом сходится, а дале уж ничего нет.

- Что ты! На нет, сталоть, земля сошлась. А пёсьи-ж, чу, головы где?

- Далее, за Доном за самым... За украйными городы лежит эта земля черкаская, а в ней все черкаские люди живут, народ черноволос, чубат, на голове хвост.

- Хвост! На голове на самой?

На голове, говорят тебе.

- А, може, коса, не хвост?

- Толком тебе говорят, хвост, чуб по-ихнему... Коса-то у бабы да у попа сзади живёт, а это - спереди, от лба да за ухо, да на спину али на плечо..

- Ах ты, Господи! Ну?

- Ну, черкасы это чубатые, голосисты гораздо, песельники и гудцы знатные, говорят необычайно, а по-нашему, по-россейски разумеют маленько: скажешь это - "воды", даст испить тебе, скажешь - "хлеба!", хлеб даст... А там за черкасами донские казаки, а за донскими казаками татары да ногаи, а за ногаями кизилбаши, а за кизилбашами арапы чёрны, что черти, а глазищи и зубы белы, что у псов... А там пёсьи-головы.

- А турки, дедушка? - вмешивается в разговор малец с лопухом на голове, заинтересовавшийся россказнями старого ратного человека.

- Ах, ты "царска пигалица!" - усмехнулся старый ратный мальчику. - А где царской ялтын? Потерял, небось?

- Нету, вон он, на гайтане.

И мальчик, распахнув на груди рубашку, показал висевший у него на шее вместе с крестом "царский ялтын" - небольшую серебряную монетку.

- Ишь ты, царско жалованье, не величка кружавочка, а сила в ей знатная, от самого царя, значит, - рассуждал старый ратник. - Камушек царь пожаловал, лычко, а всё в ём сила, поди-ка!

- Всё от Бога... нихто как Бог, - радостно говорил шадроватый мужик, с любовью поглядывая на мальчика.

- Вестимо, от Бога, - подтверждал ратный. - Вот хушь бы с турскими людьми, примером скажем, как мы Азов-от град добывали. Уж и натерпелись мы - не один ковш слёз пролили, не один ковш и лиха, чу, выпили, а всё Бог на добро концы свёл. Царь это сам по Дону на галерах рати ведёт, видимо-невидимо галер, а мы, пешая рать, берегом идём. С нами и черкасские казаки, что с Запорогов, и донские с Дону... Уж и житье привольное, я вам скажу, на этом, на самом Дону! Ни бояр там нет, ни князей, ни этой приказной строки - все вольные люди. А сёла у них, станицами прозываются, как маков цвет, цветут: земли вдоволь, арбузов да дынь этих ввек не слопать. А там дале, к Азову-то граду, степь голая - ни души, только птица реет да зверь рыщет... Вот тут и натерпелись мы по горло: в степи упёка такая, что конь не выносит, падает на ноги, а тебя-то и солнце палит, и комар этот да муха бьёт, ну, ложись да и помирай без свечи, без савана, без попа, без ладону... А там эта татарва проклятая гикает да аллалакает, словно зверь лютой, да стрелой бьёт... Ну, смертушка да и только... Ну, шли это мы, маялись-маялись, а там и до Азова дошли... Стоит Азов, укрепушка крепкая, водой обведён, валом обнесён, а там стена каменна, а за стеной ещё стена, а супереди ещё две укрепушки, две каланчи высоких белокаменных... Подошли, глядим как её, чёрта, возьмёшь! Вот и выходит сам царь-то на берег, на коня садится, конь под ним, что птица. "Насыпай, говорит, ребятушки, земляну стену до неба, до облака ходячего". Стали мы это сыпать, гору на гору ставим, до неба добираемся. И не диво! Не мало нас было сыпальщиков: не одна, не две тысячи, а двудвенадесятеро тысяч рук работало, вон оно и понимай! Двудвенадесятеро тысяч, братеньки вы мои!

- Ну-ну-ну! - качал головой шадроватый мужик. - Сила не махонька...

- Чево больше! Прорва!

- До Божья оконца, поди, добраться можно.

- Где не добраться! Как пить дать...

- Так-ту, братеньки вы мои, - продолжал ратный - насыпали мы эту Арарат-гору, а на Арарат-гору пушачки встащили и ну жарить! Жарили мы их жарили, дымили, братец ты мой, дымили, индо светло небушко помрачилося, ясно солнышко закатилося... А сам-от царь от пушачки к пушачке похаживает, зельем-порохом пушачки заряживает, да бух, да бух, да бух! А там загикали донские да черкасские казаки, напролом кинулись... И что ж бы вы думали! Насустречу к ним выходит старенькой-преетареиькой старичок, седенькой-преседенькой, что твоя куделя белая, и песет это в руках Миколу-чудотворца. "Стой! говорит, братцы! Видишь, кто это?" "Видим, говорят казаки, шапки сымаючи: "Микола-угодник". Ну, знамо, икона, крестются, целуют угодничка... А старнчок-от и говорит: "Видите, гыт, братцы, что у ево, у угодничка-то, на лике?" "Видим, говорят, брада чесная". "То-то же, говорит, а царь-от ваш хочет попам да чернецам бороды обрить... Так не взять ему, говорит, Азова-града: подите и скажите это царю". Воротились эти казаки, говорят царю: так и так, сам-де Микола-угодник выходил на сустречу им, не велел брать города... А царь-от как осерчает на их, как закричит, как затопает ногами. "А! говорит: сякие-такие, безмозглые! Не Микола то угодник выходил, а старый пёс раскольничий, что ушёл от меня с Москвы, к туркам убег, свою козлиную бороду спасаючи... А коли, говорит, он Миколой стращает, так я супротив Миколы, говорит, Ягорья храброго пошлю: ево-де Ягорьина дело ратное, а Миколино, гыт, дело церковное, так Миколе, гыт, супротив Ягорья не устоять"...

- Где устоять! - подтверждает шадроватый мужик.

- Не устоять, ни в жисть не устоять, - соглашаются и другие мужики.

- И не устоял, - заключает ратный, торжественно оглядывая слушателей. - Всё от Бога.

- Это точно, что и говорить!

- А пёсьи-головы, дядя, что сказал ты? - любопытствует долговязый парень.

- Что пёсьи-головы?

- Да каки они? Видал ты их?

- Как не видать, видывал.

- И близко, дядя?

Не, ни-ни! Близко не подпушают аспиды... Уж и шибко-ж бегают, так бегают идолы, что и собакой не догнать... А поди ты, об одной ноге.

- Что ты! Об одной?

- Об одной.

- Ах, он окаянный! Как же он, сучий сын бегает об одной-то ноге?

- А во как. В те поры как Христос народился и в яслях лежал, прослышали об этом цари и бояре, жиды и пастухи и весь мир, ну и пришли Христу поклониться, да не токмо люди, а и птицы, и звери. И прослыть про то Ирод царь-жидовин, что вот-де новый царь народился, и будет де этот самый царь царствовать и на земле, я на небе. Ну, и распалился Ирод-царь гневом и говорит своим Иродовым слугам: "Подите, гыт, вы Иродовы слуги, скрадьте младенца Христа и принесите ко мне!" Как же мы, ваше царское величество, говорят Иродовы слуги, скрадём его, коли там у его страж стоит аньдед с огненным мечом? Он-де нас огнём и мечом посечёт я спалит". А Ирод-царь и говорит: "К ему-де, гыт, к младенцу Христу, не токмо люди на поклонение идут, а и звери и птицы. Так вы, гыт, слуги мои Иродовы, наденьте на себя шкуры собачьи с собачьими головами и подите якобы поклониться младенцу со зверьем со всяким и скрадьте его". Ну, ладно: сказано - сделано. Надели на себя Иродовы слуги шкуры собачьи с собачьими, с пёсьими, значит, головами, и пошли. Входят да прямо к яслям Только что, братец ты мой, руки они, Иродовы слуги, протянули, чтобы, значит, скрасть младенца, как аньдел хвать их по плечу огненным мечом, да так, братец ты мой, ловко хватил, что от плеча-то самого наскрость и проруби, до самого естества, сказать бы. Так половина-то тела с рукой, с ногой так и осталась тут на месте, у самых яслей, а они-то, Иродовы слуги, сцепившись друг с дружкой, рука с рукой, нога с йогой, и ускакали на двух ногах, по одной у каждого. Ну, с. тех пор, братец ты мой, так и скачут они. Иродовы слуги: коли он тихо идёт, так на одной ноге скачет, а коли ему нужно наутёк, так зараз в сцепку друг с дружкой, и тут уж их сам чёрт не пымает... А головы-то собачьи так и приросли у их к плечам, с той поры и живут пёсьи-головы...

- Крохино, батя, Крохино! - закричал радостно мальчик, которого ратный "царской пигалицей" называл.

Из-за дымчатой синевы, вдоль берега озера, неясно вырисовывалось что-то похожее на бедные избушки, разбросанные в беспорядке по низкому склону побережья. Только привычный глаз человека, родившегося тут и выросшего среди этой неприветливой природы, да сердце ребёнка, встосковавшегося по родным местам, могли различить неясные очертания бедных, чёрных, кое-как и кой из чего сколоченных лачужек.

- Да, Крохино, - отвечал шадроватый мужик и перекрестился. Перекрестились и другие артельные.

- Шутка, сот семь-восемь, поди, вёрст отломали.

Назад Дальше