- Нет, я тут же и уйду. Дел много. Сегодня еще одну красавицу привезли.
- Ну и красавицы у вас! - Анна махнула рукой. - По скольку они весят-то?
- По шестьдесят семь тонн, но зато какие стройные, изящные - смотреть приятно.
Речь шла о гранитных колоннах, которым предстояло встать вокруг высокого барабана Исаакиева купола. Для их установки уже была сооружена верхняя строительная площадка - громадных размеров деревянный настил над могучими стенами и сводами, достроенными всего год назад. При строительстве барабана Монферран повторил свой старый прием: начал с установки колонн на возвышенном цоколе, а потом уже между ними собирался ставить стены. Для подъема колонн снизу, внутри здания, были воздвигнуты специальные крутые настилы, а наверху стояли такие же, только поменьше, разборные леса, как те, с помощью которых ставились когда-то громадные колонны портиков. Системы подъемных блоков, катков-тележек были разработаны архитектором с особой тщательностью. Операция подъема была сложна, и небезопасна: угол наклона настилов составлял около шестидесяти пяти градусов. Начать установку Огюст собирался в первых числах ноября, а сейчас, в конце сентября, завершалась их доставка из Пютерлакса, и если первые "красавицы" уже лежали отполированные, готовые к установке, то последним еще предстояло пройти через руки умельцев-каменотесов.
- Анна, скажи, пожалуйста, кухарке, чтобы сварила мне чашку кофе! - с этими словами Огюст, взяв с крышки фортепиано пачку газет, вышел из гостиной и направился к своему кабинету.
- Август Августович! - тут же опять подкатилась под ноги Огюсту Елена (в кресле ей уже не сиделось). - Август Августович, а мой батюшка говорил мне, что господин Пушкин, который эту книжку про избушку написал, что он - самый великий русский поэт. Это правда?
Монферран улыбнулся:
- Раз отец тебе говорит, то правда, конечно.
- А вы тоже так думаете?
Вопросы Елена любила задавать один за другим и задавала их по-сократовски обстоятельно.
- Я думаю так, Елена, - ответил Огюст, наклонившись к ней. - Но только я ведь его почти не читал. Я не могу читать стихов по-русски, увы. Язык плохо знаю.
- Плохо?! Вы?! - изумилась Елена. - Да вы же и ругаться умеете лучше кучера Яшки! Я вчера слышала!
Огюст покраснел и опасливо покосился в ту сторону, куда ушла Анна.
- Тьфу ты, ч… Я хочу сказать, нечего слушать все подряд!
Он опять сделал шаг в сторону кабинета, но маленькая болтушка ринулась за ним следом.
- Август Августович, постойте! Еще минутку! Мне батюшка говорил, что вы видели Пушкина. Вы его взаправду видели?
Монферран вдруг нахмурился.
- Видел. Один раз, случайно.
- А он красивый? То есть был красивый, да?
- Очень. Слушай, пусти меня, Елена, дай хоть двадцать минут отдохнуть. Я же с ног падаю, а тебе этого не понять…
Он действительно очень устал, но разговор прервал не поэтому. Слова девочки вызвали в нем тяжкое, смутное воспоминание.
Это приключилось в конце прошедшего года, перед самым-самым Рождеством.
Огюст уже поздним вечером возвращался от кого-то из своих знакомых, довольный новым приобретением: знакомый согласился продать ему редкую греческую камею, без сомнения, подлинную, доставшуюся ему по наследству и совершенно для него бесполезную.
По дороге, прежде чем сворачивать с Невского проспекта на Малую Морскую, архитектор решил вдруг зайти в кондитерскую Вольфа и Беранже выпить кофе. Иногда, очень-очень редко, его тянуло посидеть среди незнакомых ему людей, краем уха послушать их праздную болтовню.
Людей в кондитерской было немного. Архитектор присел возле окна, заказал себе кофе и незаметно обежал взглядом зал. Никого из знакомых он здесь не приметил. В углу слева от него за сдвинутыми столами сидела компания шумно беседующих людей, судя по всему литераторов. Они говорили так быстро, так часто перебивали друг друга, что в их споре Огюсту не удалось понять ни слова, к чему он, правда, и не стремился. Справа восседали какие-то две дамы: немолодая, одетая пышно, но не без вкуса, и вторая - лет тридцати, в мехах и изумрудах, по виду, впрочем, фальшивых. С ними сидели двое щеголеватых молодых людей. Говорили они все по-французски о каких-то пустяках, и болтовня их заставила Огюста невольно улыбнуться: он подумал, как пуста должна быть жизнь людей которые, собравшись вчетвером, не могли найти, что сказать друг другу интересного…
За сдвоенными столами послышались смех, какие-то шутки, затем литераторы (в большинстве своем это были молодые люди) опять быстро и наперебой о чем-то заговорили. Потом будто приутихли, и вдруг один из них резко встал из-за стола (это Огюст заметил краем глаза, обернувшись, когда ему подавали кофе).
- Увольте, господа, но об этом я с вами говорить не стану! - произнес вставший и, взяв со стола свою чашечку, отошел к окну.
- Полноте обижаться! - воскликнул другой.
В это самое время одна из сидевших справа дам вдруг поднесла к лицу лорнет, устремив его прямо на Огюста, и воскликнула:
- Ах, какая неожиданная встреча! Ведь это же мсье де Монферран, знаменитый архитектор!
"Ба! Что за бесцеремонность!" - подумал Огюст.
А дама между тем встала и подскочила к его столику, тем самым вынудив встать и его.
- Мсье, добрый вечер! Право… Как приятно. Вы меня не узнали?
- Увы! - стараясь не показать своего раздражения, развел руками Огюст. - Быть может, память моя стала хуже, мадам, но…
- Смею тогда напомнить, хоть это и невежливо с вашей стороны, мсье! Я - Невзорова. Екатерина Марковна Невзорова - супруга полковника Невзорова, приятеля господина Демидова, которому вы недавно закончили строить особняк на Большой Морской. Мы и познакомились на приеме у Демидова в честь его новоселья. Ну? Вспомнили?
- О, да! Простите, мадам!
Дом для внука заводчика, владельца рудников графа Демидова Огюст совсем недавно перестроил из старенького двухэтажного домика. Особняк был его удачей. Изысканность его интерьеров поразила многих. На приеме у заводчика было много гостей. Архитектор пришел туда очень ненадолго, и кому его там представляли, кого представляли ему, кто говорил ему комплименты, кто задавал глупые вопросы - всего этого он совершенно не помнил.
Знакомые госпожи Невзоровой между тем тоже встали из-за столика и подошли к знаменитости, чтобы в свою очередь что-нибудь сказать.
- Я тоже был в особняке господина Демидова-младшего! - вскричал один из молодых людей. - Ваш малахитовый зал - чудо, чудо, достойное изумления!
- А как ваше грандиозное строительство? - осведомилась пожилая дама. - Вы скоро его закончите?
- Скоро, мадам. Осталось лет двадцать.
- Двадцать лет! Боже правый! - изумился второй молодой человек. - Ну да, впрочем, можно ли в России что-либо быстро выстроить? С нашим-то мужичьем! Разве русские мужики умеют работать? Лентяи и пьяницы!
В этих словах, неожиданно для себя, Огюст почувствовал пощечину. Он готов был даже вспылить, однако сдержался и спокойно возразил:
- Стыдно мсье, говорить так, будучи русским. Если бы вы сами умели работать, если бы забили в жизни своей хотя бы один гвоздь, я поспорил бы с вами и рассказал бы, как работают эти отважные, честные и искусные люди. Но вы меня не поймете, мсье.
- Как?! - изумилась мадам Невзорова. - Вы любите мужиков, мсье Монферран? Любите грязных воров и пьяниц?
Огюст покачал головой:
- Мадам, я не могу их по-настоящему любить. Чтобы любить, нужно до конца понять, а мне, бедному иноземцу, еще до этого далеко. Но я уважаю людей, с которыми вместе работаю. К тому же грязны они оттого, что не имеют особняков с ванными комнатами; пьют оттого, что их не учили читать и писать и им нечем занять своей души; а если иные из них воруют, то чаще всего от голода. Вы не знаете, мадам, что это такое, а я это знаю. Простите, господа, но мне уже пора уходить. Прощайте, и благодарю за внимание к скромной моей особе.
Уже в вестибюле, надевая шубу, Огюст мельком глянул на себя в зеркало и увидел, что лицо его горит. "Разошелся, как мальчишка! Глупо!" - с досадой подумал он.
- Приятно встретить совесть и благородство там, где менее всего ожидаешь! - раздался за спиной архитектора негромкий голос.
Монферран обернулся. Слова эти исходили от того самого человека, который некоторое время назад покинул компанию за сдвоенными столами. Теперь он тоже одевался, собираясь выйти. Это был очень небольшого роста, темноволосый и кудрявый мужчина лет тридцати пяти или чуть старше.
"Черт возьми, только этого и не хватало! - вскипел в душе архитектор. - Совершенно незнакомый человек мне в спину отпускает подобные фразы! А кто он, позвольте, чтобы судить меня? И неужто он думает, что я промолчу?!"
Он круто повернулся к незнакомцу. На языке его вертелась уже убийственно колкая фраза. Но он ее не произнес. Глаза его встретились с глазами "обидчика", и Монферран испытал вдруг почти мальчишеское смущение, весь пыл его угас. Лицо незнакомца, некрасивое, неправильное, было исполнено такой поразительной ясности, такого истинного, ненапускного уважения к себе, что архитектору показалось диким обвинить этого чело века в пустословии. Глаза его смотрели пристально, доброжелательно и с усталым равнодушием, но видели, казалось, до дна души. И взгляд их не оскорблял, а притягивал. Освещая лицо незнакомца, они делали его прекрасным.
Заметив негодующее движение Монферрана, увидев его пылающие щеки, незнакомец шагнул к нему ближе и проговорил по-французски, виновато улыбнувшись:
- Мсье, я, кажется, сказал лишнее. Прошу меня простить.
- Вы не обидели меня, сударь, напротив, - возразил Огюст, отчего-то перейдя на русский язык. - Мне просто показалось странно, что вы заговорили со мной. Мы не знакомы.
- Увы! - взгляд молодого человека стал насмешливо печален. - Я впервые увидел вблизи знаменитого Монферрана, о котором, признаюсь, слышал тьму несусветной чепухи, услышал лишь те несколько фраз, которыми вы ответили этим господам "патриотам", и вы восхитили меня. Но я не имею чести быть с вами знаком!
Эти слова молодой человек произнес тоже по-русски, уже выходя из кондитерской и вежливо придерживая дверь перед архитектором. Они вышли в густое мерцание падающего декабрьского снега. Над их головой фонарь играл со слабой вечерней метелью, рои легких теней носились по стенам дома и по тротуару. Невский проспект опустел.
- Мы можем познакомиться, если вам угодно! - сказал Огюст, поражаясь своим словам и своему дикому поведению: давно уже он никому так запросто не предлагал знакомства.
- В самом деле? - с живостью спросил незнакомец.
Кажется, слова архитектора его обрадовали.
- Разумеется, - Огюст первым протянул ему руку. - По-русски меня называют Август Августович.
- Сердечно рад, - незнакомец пожал руку архитектора, вернее, встряхнул ее с явным удовольствием. - А я Александр Сергеевич, - и добавил просто, не придавая значения этому добавлению: - Пушкин.
Огюст едва не поскользнулся на ровном, утоптанном снегу.
- Вы?! - только и сумел он выговорить. - Вы - Пушкин?
Потом они шли под руку и дружно смеялись над своим знакомством, находя в нем много необычайно забавного. На набережной Мойки, где одному надо было свернуть направо, а другому налево, они обменялись адресами.
- Я слышал, - заметил, прощаясь, Пушкин, - у вас библиотека - на диво. Хотелось бы посмотреть.
Они не встретились. Они не видели друг друга больше никогда. Прошло меньше месяца, и Петербург узнал о дуэли Пушкина, а спустя два дня о его смерти…
В один из этих двух дней Огюст подошел вечером к дому номер двенадцать на Мойке, втерся в темную толпу, молчаливо смотревшую на двери с приколотым листком бумаги, где рукою Жуковского было написано коротко и безнадежно о состоянии раненого.
Потом много дней подряд его мучило одно непонятное и совершенно неоправданное чувство: чувство вины. Он сознавал, что почти не знал Пушкина, не успел его узнать, что менее кого бы то ни было мог вмешаться, помешать тому, что произошло. Но одна настойчивая мысль преследовала, возникала постоянно: "Как можно было, встретив его в один из последних дней, не заметить, что ужасное готово совершиться?!"
Он действительно не мог читать Пушкина, не мог знать, не мог любить его стихов: русский язык был ему доступен не настолько, чтобы открыть свою поэзию. Но это имя, имя, которое в России знали все, и с равной силой - одни превозносили, другие затаенно ненавидели; имя, звучавшее как символ, давно уже вызывало у архитектора волнение. Ему случалось так или иначе, надолго или ненадолго знакомиться с некоторыми признанными петербургскими литераторами, и их случайные замечания в адрес Пушкина убеждали, что каждый из них вольно или невольно, искренно любя либо притворно недооценивая, все равно ставит поэта на безусловную, недосягаемую ни для себя, ни для кого высоту.
Мнение Алексея тоже во многом повлияло на отношение Монферрана к поэту: он знал, что Алексей Васильевич безумно любит Пушкина, а любил он, как правило, лучшее, самое высокое, и не в силу своей образованности, а в силу данного ему свыше острого и безошибочного чутья правды.
И вот последняя капля - знакомство с Александром Сергеевичем, нечаянное, короткое, ничем не завершившееся… Долгие годы потом вспоминал Огюст этот взгляд, эту потрясшую его глубину, горечь и простоту слов, скрытую тяжесть мыслей.
- По сути дела, я видел обреченного! - в отчаянии думал Огюст. - Ведь тогда уже все было решено! Господи! Но - почему решено? Кем и за что?! Ссора, дуэль… Какая глупость! Как можно было допустить, если этот человек составлял славу России, душу русской поэзии? Говорят, царь его не любил… Ну так и что же? Не в угоду же царю просвещенное общество не заметило смертельной опасности, грозящей тому, кем оно ныне продолжает похваляться и будет похваляться столетия вперед?.. А-а-а! Мертвый поэт ему, обществу, удобнее живого! Теперь оно - вольно с ним делать, что захочет, понимать его, как хочет, помнить об одном и забыть о другом… Но не все же, не все же так думают! И никто не сумел помешать…"
Монферран сознавал всю нелепость этих мыслей, всю их суетную бессмысленность. Но они не покидали его. И может быть, впервые в жизни в его душе поднялось необъяснимое, тяжкое и мутное негодование, что-то близкое к слепящей ненависти, которая неведомо на кого поднялась, и оттого жгла и мучила особенно сильно.
Потом смятение чувств немного улеглось. Все пережитое в эти дни, в эти месяцы осталось глухой потаенной болью, такой, которая уже не становится острой, но не проходит, не исчезает никогда.
XI
Десятого ноября у Алексея и Анны родился сын. Мальчика окрестили две недели спустя в Никольской церкви и в честь Алешиного спасителя, доктора Деламье, назвали Михаилом. К этому времени у малыша появился на лысой головенке густой светлый пух и определился цвет глаз: из темно-серых они стали темно-голубыми.
- Это что ж такое? - притворно ворчал Алексей. - У меня глаза серые, у тебя, Аннушка, черные, а это что? В кого такие?
- В барина, - некстати предположила горничная Варя, бойкая девятнадцатилетняя девушка.
Разговор этот происходил в гостиной, куда внесли после крещения младенца, и дерзкие Варины слова были услышаны и Огюстом, и Элизой.
Элиза на это весело расхохоталась, но Огюст разозлился и напустился на горничную:
- Что ты мелешь? Как это лезет тебе в голову? Постыдись!
Увидев его непритворную ярость, Варя испугалась, но все остальные тоже начали смеяться, не исключая Джованни и синьоры Сабины, вошедших в гостиную последними. Под общий смех Сабина Карлони воскликнула:
- Август Августович, дорогой, не сердитесь и посмотрите на меня. Сейчас у меня глаза посветлели и потускнели, но в молодости они были темно-голубыми. Джованни может это подтвердить. Он в меня за них и влюбился.
На этом дело и закончилось, но вечером Алексей, принеся в кабинет хозяина кофе (право, которого он не желал уступать горничной и уступал иногда только Элизе), спросил, улыбаясь:
- Так и вы, Август Августович, заметили, что у Мишеньки нашего глаза вроде как ваши?
Огюст посмотрел на него сердито:
- И ты повторяешь эту чепуху?
- Это не чепуха, - покачал головой Алексей. - Глаза у Мишеньки ваши. Это я у Господа Бога выпросил.
- Что, что? - Огюст оторвался от чашки и удивленно уставился на своего слугу. - Выпросил у Бога? О, научи, как у него что-то выпросить! Я думал, это ни у кого не получается…
- Для себя, может, и ни у кого. А я же не для себя, для Миши. Еще когда забеременела Аннушка, я подумал: "Дай-то господи, чтоб и на этот раз благополучно все было, как с Аленкой, а если родится теперь мальчик, то пусть бы он был похож на Августа Августовича…"
- Да зачем тебе это? - изумился Огюст. - Все хотят, чтобы дети в них пошли, а ты… Смотри, засмеют соседи.
Алексей пожал плечами:
- Причем тут они? Не в том ведь дело… Лицом он, может, какой угодно будет. Может, там одни глаза и похожи. Я хочу, чтоб он внутри был, как вы, в душе.
- В душе? - Монферран посмотрел на слугу со знакомым ехидным прищуром. - Смотри, не очень этого желай. Моя душа, Алеша, - омут с темным дном. Лучше пускай у него душа будет твоя.
- А я хочу, чтоб у вас было продолжение на этом свете, - сказал Алексей отчего-то по-французски, и Огюст заметил, что говорит он уже совсем без акцента. - Луи, да хранит его Матерь Божия, на небе - пусть теперь мой сын за него живет на земле. Пусть будет и мой, и ваш.
И он вышел из кабинета, не дожидаясь, пока хозяин допьет кофе и вернет ему чашку.
Под влиянием этих слов, вспомнив, как тринадцать лет назад они с Элизой принесли из церкви Луи, Огюст вдруг разволновался. Допив кофе, он встал из-за рабочего стола, вышел из кабинета и потихоньку прошел в комнаты управляющего. Алеши там не было, он еще бродил по дому, проверяя, все ли в порядке… Анна одна сидела во второй комнате возле крохотной кроватки.
Младенец, только что накормленный ею, не спал, ворочал пушистой головкой и гукал, приподняв ручки, сжимая и разжимая свои трогательные кулачишки.
Анна, увидев хозяина, хотела встать, но Огюст махнул ей рукой:
- Сиди, Аннушка… Я посмотреть…
Он наклонился к кроватке и вгляделся в фарфоровое личико с полузакрытыми, в мерцании свечей синими, как сапфиры, глазами.
- Можно его взять? - робко спросил Огюст Анну.
Она кивнула, сама взяла из кроватки ребенка и подала ему.
- Головку только осторожнее… чтоб не запрокинулась.
Монферран, прижав к себе мальчика, долго разглядывал его, потом легонько дунул на белые пушинки, сдувая их с выпуклого сократовского лобика. Миша наморщил носик и улыбнулся.
- Ой, первый раз улыбается! - воскликнула Анна. - До сих пор не умел. А вам, вот видите, и улыбнулся.
Огюст приподнял маленькое существо к самому своему лицу, губами с великой осторожностью коснулся теплой пушистой головки и, почувствовав, что руки его задрожали, передал ребенка матери.
- На, уложи. Спать ему надо, поздно. И тебе, покойной ночи.
А на другой день случилась беда.
С утра, отправляясь на строительство, Монферран велел Алексею оставаться дома, с женой.