Собор - Ирина Измайлова 47 стр.


От усталости, от горя, от двух бессонных ночей его немного пошатывало, когда он поднимался по лестнице к квартире Ирины Николаевны. Если бы в эту минуту он увидел себя со стороны, он ужаснулся бы своего вида: его лицо было бледно, веки воспалены, вокруг глаз уже не круги, а целые озера мутной синевы, губы искусаны, волосы встрепаны и неуложены. Пожалуй, первый раз в жизни он позволил себе выйти на улицу в таком виде…

Горничная Соня открыла ему дверь и, ничего не спрашивая, сразу указала в сторону гостиной:

- Проходите, прошу вас!

И тут же он услышал смех и звенящие женские голоса. Один из них был голосом Ирины, а второй… Огюст узнал и его, но побоялся поверить. На какой-то миг у него явилась мысль, что он бредит.

Собравшись с духом, архитектор переступил порог знакомой комнаты и… прирос к полу.

На памятной ему старенькой софе, рядом, как старые приятельницы, сидели Ирина Николаевна и Элиза. Они оживленно болтали, но при его появлении разом замолчали и повернулись в его сторону.

- Доброе утро, мсье! - как ни в чем не бывало воскликнула Ирина. - Чему обязана в столь ранний час?

Монферран понял, что его ответ решит все, всю его судьбу. Элиза смотрела на него спокойно и выжидающе.

- Я пришел просить извинения за мою вчерашнюю записку, - сказал он, кланяясь, но не трогаясь с места. - Я написал глупые и дерзкие слова и хочу взять их назад, мадам. Мое намерение прекратить наши встречи не должно было выражаться такими словами…

- Я не успела прочесть вашей записки, мсье Монферран, - Ирина встала и, взяв с каминной полки запечатанный конверт, протянула его архитектору. - Мне было не до того, у меня, как видите, гостья, ваша супруга. Мадам уже собиралась ехать домой, но раз вы тоже явились в гости, позвольте мне покинуть вас на минуту: я должна распорядиться насчет завтрака.

И она, подхватив подол своего любимого черного платья, выпорхнула из комнаты.

Элиза, не двигаясь, не говоря ни слова, продолжала сидеть и вопрошающе смотреть в глаза мужа. На ней было утреннее светло-голубое платье, волосы ее были уложены игриво и легко, лицо светилось румянцем. Она была хороша, как никогда.

Огюст сделал к ней шаг, потом другой. Ему хотелось броситься к ее ногам, хотелось разрыдаться, просить прощения, но он ничего не мог сделать, ничего не мог сказать. Стыд и боль душили его.

Наконец Элиза встала и медленно шагнула ему навстречу.

- Анри, понимаешь ли ты, что ты наделал? - тихо спросила она.

- Да, - ответил он глухо, - понимаю… Ты вправе этого не прощать.

- Ах, не во мне дело! - с досадой воскликнула она. - Со мной-то проще: куда я денусь? И ты знал, конечно, что сможешь вернуть меня…

- Нет! - воскликнул Огюст. - Я думал, боялся, что не смогу…

- Лжешь. Мне лжешь или себе самому, неважно, - голос Элизы был так же тих, но глаза сверкали, лицо все ярче заливал румянец. - Но понял ли ты, кем поиграл? Какая женщина тебе встретилась? Таких, как мадам Суворова, не берут в любовницы!

- Да! - резко сказал Огюст. - Не берут… И таким, как ты, не изменяют. Я сделал то и другое. Что теперь будет со мной?

Элиза рассмеялась незнакомым, чужим смехом, болезненным и сухим. Потом сказала:

- Вздор, Анри! Верным женам изменяют все и всегда. Это так банально, что даже не обидно. Я была до дикости наивна. Ты мне вовремя напомнил, что в сорок четыре года пора быть умнее…

- Забудь эти слова! - взмолился он, все больше ощущая перемену, происшедшую с его женой, и все более ей ужасаясь. - Забудь все, что я наговорил тебе, Лиз! Я люблю тебя!

- Не верю, - ее голос и взгляд выразили бездну страдания, уже скованного, будто льдом, суровой покорной печалью. - Нет, не верю… Просто ты без меня не можешь уже… я тебе нужна. Потому я и вернулась. Но я могла не вернуться, или вернулась бы не скоро… Мне было так больно, что я ничего не понимала больше. Но в дороге меня догнала Ирен…

Монферран почувствовал, что его словно облили крутым кипятком. У него дико расширились глаза, и он с трудом выдавил:

- Это она тебя вернула?! Она?!

- Да, мой милый, и я не знаю другой женщины, которая бы еще это сделала… Когда я уехала, Алеша прибежал сюда и все рассказал мадам Суворовой… Она помчалась за мной, догнала уже далеко от города и убедила вернуться. Она сказала, что ты любишь меня…

Это было все, что Элиза могла рассказать мужу. Она не рассказала ему, что говорила ей Ирина, там, на разбитой осенней дороге, меж двух накренившихся в колеях карет. Не рассказала, как эта заносчивая женщина встала перед нею на колени со словами: "Ради Христа простите его! Он не виноват, виновата я… У него было минутное помрачение, я с самого начала видела, что он любит вас одну! Я принесла его, себя и вас в жертву своей прихоти! Вернитесь, умоляю вас!"

- Я переночевала у нее, потому что хотела с нею еще поговорить, - продолжала Элиза, опустив голову. - Она сама пригласила, сказала - утром буду лучше выглядеть… Как мог ты ею играть?!

- Я не играл! - прошептал Огюст, слишком потрясенный и потерянный, чтобы искать настоящие слова оправдания. - Я был увлечен ею, очень увлечен! Но она права: я любил и люблю тебя, Элиза, тебя, тебя! Перед Ирен мне не оправдаться, пусть этот грех останется на мне, что же делать? Господи, да не смотри же так, Элиза. Это не твой взгляд, не твое лицо! Ты не могла так перемениться!

Он решился сделать к ней еще один шаг, но тут его пошатнуло, повело в сторону, и он схватился рукой за спинку стула.

Элиза поспешно подхватила его под руку.

- Это еще что?.. Перестань, пожалуйста. Сядь на диван и успокойся. Ничего не случилось. И я не переменилась нисколько… Просто, верно, старею, вот и воспринимаю многое больнее. Пройдет.

Потом они втроем с Ириной пили чай, обмениваясь шутками, и казалось, что всем троим было весело.

Попрощавшись, Элиза вышла из комнаты первой, успев выразительно глянуть на мужа, и Огюст понял этот взгляд.

Оставшись с Ириной вдвоем, он поцеловал ее руку и сказал, избегая смотреть ей в лицо:

- Ирен, я виноват перед вами. И чтобы вы поняли, насколько виноват, прочтите мою записку… Вы сразу ко мне охладеете.

Она взяла конверт из его рук и прежним своим резким движением кинула в камин.

- Это писали не вы, а ваша боль, - сказала она надменно. - И слава богу, что все так кончилось. Знай я сразу вашу жену, я никогда бы не решилась вас обольщать. И на ее месте никогда бы вас не простила…

- Значит, счастье мое, мадам, что на ее месте она, а не вы! - не сдержавшись, бросил архитектор.

- Да, счастье ваше, - подтвердила Ирина, даже не побледнев.

Всю меру своей жестокости Огюст осознал лишь много дней спустя. В случайном разговоре с князем Кочубеем он узнал, что Ирина покинула Петербург, уехала к родственнице в Пермь и поселилась там, кажется, не собираясь возвращаться.

- Не понимаю, что за новая фантазия у милой моей родственницы? - пожимал плечами князь Василий Петрович. - То Европа манила ее, теперь вдруг Сибирь… И при всем при том, мсье, усадьбу ее ныне перестраивают по вашему проекту. Вот к чему все это, позвольте вас спросить? Фантазия и только!

Услышав эти слова князя, Монферран ощутил как бы короткий болезненный укол, и только на одну минуту ему сделалось мучительно стыдно. В эту минуту ему хотелось увидеть Ирину, хотелось по-настоящему просить прощения, по-настоящему все объяснить.

Но потом прошло даже это.

XVII

Прошел октябрь, истек ноябрь, наступил декабрь. Восемьсот тридцать восьмой год заканчивался.

Зима пришла морозная, метельная, тяжелая, с густыми снегопадами, с ветреными вечерами, когда и самая теплая одежда не спасает и дрожь проходит по телу при каждом порыве ветра.

В эти дни Монферран уходил из дому рано утром и возвращался только поздно вечером. У него было много забот и на строительстве собора, и в Комиссии построения. Кроме того, по его проектам начали строить два великосветских особняка, приходилось наблюдать и за этими строительствами.

Но Огюста теперь радовала эта занятость, это стремительное течение переполненных событиями дней. Домой он не спешил, потому что в последнее время боялся перемены, происшедшей в его жене.

Казалось бы, то, что произошло недавно, было забыто. Никто словом не поминал об этом. Элиза была ласкова, спокойна и ровна, как раньше. Почти, как раньше… Но Огюст видел, вернее, чувствовал - она не простила. И уже не оскорбленная гордость, не ревность, не упрямство владели ею; не желание закрепить победу и получше наказать мужа заставляло ее оставаться за неуловимой ледяной гранью отчуждения. Она от всего сердца хотела забыть совсем и простить совсем. Но рана ее сердца болела, боль сковывала, мешала дышать. В поведении, в обращении мадам де Монферран исчезла ее прекрасная юная живость, ее свободная уверенность, она перестала верить в то, что ее судьба, такая трудная и для нее такая необходимая, досталась ей по праву…

Элиза изо всех сил боролась со своей болью, давила ее в себе, скрывала ее, и это только усиливало ее невольную сдержанность, ее печаль.

Огюст все это прекрасно видел. Более того, он это понимал. Он ставит себя на ее место. (Кажется, впервые в жизни он сумел поставить себя на место другого человека!) Все, что она пережила в те безумные дни, все, что переживала ныне, он читал в ее спокойных, добрых, погасших глазах.

Ее спокойствие приводило его в отчаяние. Оно лучше всего говорило о том, как силен был удар, как велико потрясение. Оно не давало ему возможности растопить ледяную грань.

Когда они за завтраком или за ужином сидели друг против друга и Элиза ровным мягким голосом, но очень сдержанно и очень немного расспрашивала его о делах, рассказывала что-нибудь о происходящем в доме в его отсутствие или просто молчала, заботливо подкладывая ему на тарелку лишний бисквит либо подливая вина в его бокал, когда он, поднимая глаза, встречался с ее взглядом, - ему мучительно хотелось, чтобы у нее вырвались резкие слова, чтобы она расплакалась, бросила ему упрек, хотя бы сказала о своей боли. Тогда он мог бы сказать ей многое, объяснить суть своей ошибки, которую он теперь уже понял до конца, мог оправдываться, просить, уговаривать. Мог сказать, наконец, как любит ее… А он любил теперь Элизу сильнее, чем прежде. Может быть, прежде он и не любил ее, а только принимал ее любовь, жил ее любовью, такой сильной и бескорыстной, что ее хватало на то, чтобы согревать два сердца, зажигать две души? Может быть, загадка ее души постоянно будоражила его, но он был влюблен в эту загадку, в своей первый восторг, в память о первой встрече больше, чем в живую женщину?. Теперь он любил Элизу, нынешнюю Элизу, и знал, что любит ее… Много лет назад, в Париже, получив ее прощальное письмо, он сходил с ума от своей потери, был в отчаянии от своего одиночества. Ныне ее одиночество было для него страшнее и горше. Он впервые жалел ее от всего сердца, всем сердцем, всем существом своим, как себя самого…

Ее ласковые слева и голос пугали его сильнее молчания, он с трудом поддерживал ее игру, делал вид, что ничего не случилось. Впрочем, играли оба они хорошо, и никто в доме, кроме Алексея, который знал и видел все и был душеприказчиком и хозяина, и хозяйки, никто, кроме него, не подозревал о том, что примирение супругов неполное.

Совершенно изменилось в их отношениях только одно: Огюст, как прежде, больше, чем прежде, работал ночами в библиотеке или у себя в кабинете, но теперь Элиза никогда не заходила к нему, не приносила кофе, не уговаривала лечь. Это делал Алеша. И Монферран, закончив (обычно уже под утро) свое ночное бдение, не смел, как нередко делал раньше, постучаться в комнату жены…

Однажды, это произошло в середине декабря, когда Алексей Васильевич зашел к хозяину в кабинет, чтобы наконец изгнать его оттуда и отправить спать, Огюст не выдержал.

- Послушай, Алеша, это черт знает что такое! - воскликнул он, швыряя циркуль на исчерченный лист и обращая к управляющему одновременно сердитое и жалобное лицо. - Сколько же это будет продолжаться, а?!

- Вы о чем? - спросил Алексей, привычно задувая свечи, даже не спрашивая на это разрешения, ибо он видел, что работать Огюст сегодня уже не будет.

- О чем я?! - архитектор вскочил с кресла, и задетый им подсвечник с грохотом покатился на пол. - О чем я?! Сколько будет длиться этот ужас, это проклятие? Когда моя супруга соизволит ожить? Понимаю, я все это заслужил, но теперь мера наказания уже превосходит меру вины… Ты как думаешь?

Алексей вздохнул:

- Да, пожалуй, вы правы… Но нам с вами легко говорить: мы - мужчины.

- Ты? Ты не мужчина, ты ангел, апостол! Что так смотришь? Да, да! Я знаю, ты в тридцать без малого девственником женился.

В ответ на эти слова Алексей Васильевич вдруг расхохотался.

- Ты что это? - сердито спросил его Монферран.

- Да ничего… Ошибаетесь вы в этом, Август Августович. Что я в жизни одну Аннушку любил и люблю, это правда. Так Господь Бог наградил меня, ни за что ни про что счастье подарил такое… да только девственником я не был… Мне семнадцать лет было, когда меня одна баба из дворни помещиковой в каретный сарай заманила да и получила с меня, что хотела. Ну что я тогда знал? Потом с полгода так мы с нею… А как она забеременела, барин Антон Петрович узнал и велел ее высечь. Просто так, с досады, что не заметил, как это она… А я тогда хлопнулся ему в ноги и признался, что моя-де вина. Ну, он и меня высечь велел. Лукерью после этого в деревню отослал, где она вскоре мертвым ребенком разрешилась, а я при нем остался. Только он с тех пор меня люто возненавидел.

- За что же? - морщась, спросил Огюст, невольно вспоминая безобразную рожу прежнего Алексеева владельца.

- Как за что? - усмехнулся Алексей. - Неужто неясно? Как же я поимел такую смелость сам признаться?! Перед ним другие тряслись, слово лишнее боялись вымолвить, а я за другого просить стал! Гнева его не устрашился! За то он меня и изводил год с лишним, и если бы не вы… Ох, вспомнить тошно теперь!

Алексей опустил глаза и вдруг, чуть заметно улыбнувшись, проговорил:

- Только вы, сударь, ради бога, Анне про то не расскажите…

- Будь покоен! - Огюст рассмеялся. - Хотя это не грех вовсе, и ни одна женщина за это не рассердится. И тем более, ты святой.

- Полно! - Алеша махнул рукой. - Противна мне была эта Лукерья, если правду вам сказать. Жалко только было ее, она вдовая после войны осталась, ее обижали другие… А потом после ее сумасшедших ласк да баринова угощения меня женщины не прельщали долго. Пока вот Аню не встретил. Так что не святость это была, а трусость, ежели желаете знать!

- Пускай так… - Монферран опять взглянул в лицо Алексею, чуть заметно устало улыбаясь в ответ на его улыбку. - А у меня, Алеша, когда-то, давно, до Элизы, бывало всякое. И у меня душа не такая чистая и цельная, как твоя. Но я тоже, всех святых беру в свидетели, любил и люблю только одну Элизу!

- Я это знаю, - сказал Алексей.

- Так помоги же мне! - взмолился архитектор. - Поговори с нею… Тебя она послушает. Знаю, гадко это… самому подлость сделать, а другого просить ее заглаживать. Только я не могу… не смогу… Ну, спроси ее, чего она хочет. Я на все согласен, хоть на церковное покаяние!

- Вот уж чего она с вас не потребует! - воскликнул управляющий. - Ну будет вам, я попытаюсь… Но лучше бы вы сами, ей-ей. Что сердитесь? Не решиться? Где так вы смелый!..

День, последовавший за этим ночным разговором, Монферран провел в разъездах, на строительство собора приехал к вечеру и оставался там допоздна. Карету он отпустил, так что домой отправился (уже в одиннадцатом часу) пешком, благо до дома ему было недалеко.

В этот вечер мороз был особенно жгуч, ветер зол и неистов, и архитектор шел, подняв воротник, плотнее надвинув шапку.

На мосту дорогу ему преградила чья-то высокая фигура, и он почувствовал вдруг резкий рывок за рукав.

- Постой-ка, любезный! - рявкнул чей-то хрипловатый голос.

Еще не сознавая опасности, просто повинуясь инстинкту, Огюст отпрянул. Навстречу ему из сумрака метели, разбавленного тусклым фонарным светом, выступили еще две тени, а сзади (этого он не видел, но угадал по скрипу снега) подкрался кто-то четвертый.

- Что вам угодно? - спросил архитектор, видя, что пройти ему они не дадут, и замечая в эти минуту, что набережная Мойки и площадь совершенно пустынны…

- Кошелек пожалуйте, сударь! - с усмешкой ответил хриплоголосый, вновь беря его за рукав.

- Прочь руки! - резким движением он вырвался и отступил к перилам моста, чтобы по крайней мере все четверо грабителей оказались перед ним.

Здравый смысл подсказывал, что схватка будет безнадежна, а помощь ниоткуда не придет… Дом был рядом, но что проку? Крика там никто не услышит, а растолкать эту четверку и кинуться к дому бегом едва ли удастся, да и бежать им в валенках удобнее, чем ему в скользящих по снегу сапогах…

Не говоря ни слова, Монферран вытащил кошелек и небрежным движением швырнул его на снег. Один из грабителей тут же его поднял и, растопырив в улыбке черную круглую бороду, воскликнул:

- Вот люблю людей добрых, нежадных… Надо полагать, вашей милости и шубы для бедняков жалко не будет? Снимите, сделайте милость! Или вам помочь?

- А вот это уже черта с два!

Теперь Огюст не смог, да и не захотел подавить порыв ярости. Одним быстрым и точным движением от взметнул вверх свою трость, и набалдашник ее опустился на голову бородатому верзиле. Тот, вскрикнув, опрокинулся в снег; другой попытался схватить архитектора за руку, но получил в свою очередь удар по шее и тоже упал.

Двое оставшихся грабителей в растерянности отскочили, и Монферран, ринувшись вперед, выскочил из их круга и бросился к дому.

- Держи его! - заорал кто-то сзади.

Пожалуй, Огюст ушел бы от них: злость придала ему сил, но, пробежав шагов сорок, он оступился и с разбега упал на одно колено. Он успел подняться, успел увидеть, как его обгоняет один из грабителей, успел вскинуть трость, чтобы вновь очистить себе дорогу, но тут сзади на голову ему обрушился тяжелый удар, и он, пошатнувшись, упал грудью на решетку набережной.

Когда он обернулся, новый удар, направленный прямо в лицо, швырнул его на колени. В ушах архитектора раздался пронзительный звон, а в голове промелькнуло несколько сумбурных мыслей: "Ну надо же было схватиться с четырьмя сразу!.. Вот дурак! Снял бы шубу и все тут… А теперь они тебя изувечат, а то и убьют. О, господи, и ведь дом вот он, рядом!.."

- Ну что, будет с тебя или, может, прибавить на чаек? - раздался над его головой голос чернобородого. - Сымай шубейку, не то я тебя сейчас снег есть заставлю!

Монферран поднял голову, рукавом вытер струйку крови у себя на лице и, переведя дыхание, спокойно проговорил:

- А иди ты…

Дальнейший заряд виртуозной мужицкой брани заставил бородатого отшатнуться, затем он выругался в ответ, хотя и не с таким смаком, и бешено замахнулся.

Спустя минуту Огюст очнулся и почувствовал, что лежит лицом вниз на обжигающе холодном снегу. На нем не было уже ни шубы, ни шапки, ни даже рукавиц. Чей-то простужено-тонкий голос пропищал:

- Яш, а как же теперя-то? А ну, как ты его вовсе, до смерти?..

Назад Дальше