Вторым был Никита Панин, племянник незабвенного воспитателя Павла – Никиты Ивановича Панина. Мария Федоровна долгое время упрямо отказывалась верить в злонамерения Панина, и только после записки Александра, в которой он, не имея духа на разговор, в письменной форме сообщил матери об участии Панина в заговоре, все для нее сделалось ясно. Ненависть к Панину была тем сильнее, чем больнее она обманулась. Опала Панина, убийственная, при его энергии и работоспособности тянулась тридцать три года; он умер в одиночестве и полном забвении. А ведь именно его декабристы называли "духовным отцом своего свободомыслия".
"Все они умерли несчастными, – писала княгиня Ливен. – …Николай Зубов умер вдали от двора, терзаемый болезнью, угрызениями совести, неудовлетворенным честолюбием…" Платон Зубов также умер, "не возбудив ни в ком сожаления".
Мария Федоровна, бывшая принцесса София-Доротея-Августа-Луиза была счастливейшей из русских императриц. В ранней молодости София почти год считалась невестой принца Дармштадского и уже начала привыкать к этому скучно-красивому жениху, портрет которого вызывал у нее ощущение бренности бытия. Появление нового жениха София приняла как спасение. Отчего – она тогда и сама не разумела и, лишь увидев Павла, точно прозрела внутри себя. Этот некрасивый, переменчивый, нервный, безумно обаятельный принц очень ей понравился. Первая страсть захватила все существо Софии и уже не отпускала. После смерти Павла страдания Марии Федоровны по-разному толковались окружающими: писали, что она чтит память покойного, "выпивая до дна горькую чашу душевных мук". Но подлинные страдания матери понимали только ее дети: самым чувствительным оказался Александр. Страсть матери к отцу – придушенная, растоптанная, растерзанная, но выжившая – еще четверть века, до самой смерти, заставляла его невыразимо страдать. Убивала его волю, его душу, убивала и физически, пока не добила окончательно. Именно для него, сына, мать невольно оказалась самым жестоким палачом. Даже после кончины Александра Первого душевные муки его продолжали давить на головы российских императоров тяжелее самого венца власти, подтачивая физические и духовные силы династии.
Самоубийство мечты
Два старых человека – муж и жена – присели на скамейку возле ручья, опоясывающего их ухоженный садик. Еще вчера она сажала тут луковки поздних крокусов; муж ей помогал… а сегодня утром они так же вместе решили, что эти крокусы расцветут без них, потому что их жизнь должна закончиться сегодня, и пусть это случится здесь, у волшебного зеркала воды, вернувшего молодость их лицам. Он достал коробочку, взял одну капсулу с ядом; другую отдал ей…
Они прожили вместе полвека и умерли в один день. На их могиле не осталось надписи – такова была его последняя воля, и младший сын Гейнц ее исполнил. С лета 45-го года в Германии стали появляться такие безымянные могилы: иные фамилии и теперь еще колют память живых. Гессы, Геббельсы, Гиммлеры… Но никто даже не поморщится при благозвучном имени: Хаусхофер.
Отставной генерал, профессор, директор Института геополитики, принимавший в своем доме всю научную, культурную, а в тридцатые и политическую элиту Европы, воплощение респектабельности, научной основательности и интеллектуального обаяния, Карл Хаусхофер был одновременно и олицетворением самых чудовищных планов немецкого фашизма. Карл Хаусхофер был также и единственным человеком, перед которым всю жизнь заискивал Адольф Гитлер, совершенно от этого не страдая.
В дом Хаусхоферов Гитлера привел Гесс, друживший со старшим сыном Карла Альбрехтом. После этой встречи Карл долго пытался внушить Рудольфу, что ему не следует знаться с такими типами. "Политический хулиган" было самым мягким определением по отношению к Гитлеру. "Никогда моя Германия не пойдет за таким шутом!" – патетически восклицал Хаусхофер. Гитлер же сразу понял, для чего ему позарез нужен этот интеллектуал, облагораживавший все, к чему бы ни прикасался. Кровавая доктрина нуждалась в респектабельности.
Геополитика входила в моду. Молодая наука родилась с клыками и когтями. "Пространство – как фактор силы" – это выражение Карла Хаусхофера Гитлер поднял, как знамя. Из университетских лекций профессора́ выкинули Геродота и Монтескье, скрестивших географию с политикой, даже швед Челлен, автор самого термина "геополитика", был вычищен: в умах юношества должен был крепко засесть главный геополитик всех времен и народов, личный друг фюрера Карл Хаусхофер.
Карлу дали институт, финансирование, зеленую улицу для любых проектов. Ему позволялось многое: жена Марта, еврейка, находилась под личной охраной Гиммлера; сыновья-полукровки не имели ограничений в карьере, поездках, публикациях. Все это не могло не действовать на психику ученого, а главное – Карлу давали работать.
Но плоды этого труда, начавшие обильно созревать в сороковые годы, вызывали все большее смятение в его душе. "Жизненное пространство" отвоевывалось тяжело и кроваво; от теорий о чистоте расы и крови потянуло дымом крематориев. А когда тщательно подготовленная с участием сына Альбрехта миссия Рудольфа Гесса в Англии сорвалась, Карл Хаусхофер вдруг словно очнулся посреди кошмара.
В мае 1943 года, во вторую годовщину полета Гесса, Гитлер посетил дом Хаусхоферов. В одном из блокнотов Бормана осталась такая запись: "10 мая. 17.00. Фюрер у Хаусхоферов. Оплакивали Гесса. Сопровождать запретил. Отсутствовал четыре часа. Отменил совещание. В крайнем удручении".
В июне того же года Альбрехт Хаусхофер записал: "Отец намерен оставить все должности, о чем уже уведомил министра…".
В 44-м Альбрехта арестовали за подозрение в участии в июльском заговоре; через год расстреляли.
Во время Нюрнбергского трибунала Карла Хаусхофера привезли на допрос Гесса. Тот, разыгрывавший амнезию, своего учителя "не узнал". Вернувшись из Нюрнберга, Карл сжег архивы, часть книг; жена Марта удобрила золой клумбы, посадила цветы… 13 марта оба пришли к ручью, сели на скамейку и приняли яд. Почему? Хаусхофера никто не преследовал; ему никто не предъявил обвинений… Заговорила совесть?
Младшему сыну Гейнцу Карл Хаусхофер оставил записку, которая все объясняет: "Если тебе скажут, что я приложил свою руку к гибели Германии, не верь. Но знай, я приложил свой ум к гибели германской мечты".
Коллекция доктора Хирта
В мае 1945-го части дивизии СС прорывались в район Рондорфа.
У эсэсовцев было двадцать "пантер" и отчаянный командир – оберфюрер Гротман, бывший адъютант Гиммлера. Гротман расстался с рейсхсфюрером в районе Штаде: Гиммлер приказал ему вывести уже сформированную колонну и дожидаться приказа. "Я отправляюсь на переговоры, и мне нужны аргументы", – кратко пояснил он, прощаясь с Гротманом.
С того дня прошло две недели: Гиммлер был уже у англичан, но вместо понимания нашел там смерть. Гротман этого не знал; он выполнял приказ.
Двигались в основном ночью, дважды принимали бой с американцами, которые легкомысленно раскатывали по этой земле как у себя дома. И все бы ничего, если бы не один попутчик, которого Гиммлер также приказал доставить в Рондорф.
Его звали Август Хирт; он возглавлял Анатомический институт в Страсбурге и считался одним из лучших специалистов по наследственности. Доктор Хирт был гауптштурмфюрером СС, и никаких возражений против его присутствия в колонне Гротман не имел, если бы не то, что этот чудак потащил за собой. Это были двадцать деревянных ящиков, набитых опилками, над которыми Хирт трясся, называя их "сокровищем". С того дня, как в каждой "пантере" разместили по такому ящику, началось мучение: от внутренностей "пантер" пошел кошмарный запах, который парни глушили алкоголем. На мосту через Эмс штурмбаннфюрер Диц попытался было избавиться от одного "сокровища" – вышвырнуть в реку, но Хирт устроил скандал. Гротману пришлось вмешаться, а то парни скинули бы с моста и самого Хирта.
– Объясните же им, объясните, они не понимают ценности… – кричал Хирт, пятясь от разъяренного Дица и хватая Гротмана за руку.
– Вы провоняли всю колонну вашими "ценностями", – огрызнулся Гротман. – Рейхсфюрер не давал мне поручения таскать за собой всякую тухлятину!
– Тухлятину?! – взвился Хирт. – Так рейхсфюрер вам не объяснил?! Вы ничего не знаете?! – Хирт полез в головную "пантеру" Гротмана; вскоре оттуда раздался его возбужденный голос: – Сюда, сюда! Взгляните же на это, взгляните сами!
Гротман нехотя полез, стараясь почти не дышать. Хирт уже вскрыл ящик и светил в него фонариком.
– Смотрите, да смотрите же! Вот какая! А эта?! А вот такая?! – он поочередно поднимал и бережно укладывал обратно три темных черепа, как будто в париках – на самом деле это были натуральные женские волосы, которые еще не отпали, – А это… это разве не чудо? Это не сокровище?!
Вытянув руки, Хирт совал в лицо Гротману облепленный опилками стеклянный шар, в котором колыхалось нечто с одним глазом посреди сморщенного лба. Гротман отпрянул. Руки с колбой опустились, и появилась другая колба – в ней маленькое, с кулачок, скорбное лицо покачивалось в спирту из стороны в сторону и словно дуло себе под нос.
– Видите, насколько выражена аномалия – почти полное срастание! Здесь у меня вся серия В, а за ней идут патологии конечностей, за ней…
Гротман, не дослушав, вылез из "пантеры". Его едва не вырвало. За ним вылез Хирт: его лицо сохраняло выражение счастья.
– В моей коллекции все антропологические типы нашей планеты, понимаете вы – все! Некоторые образцы свежие, оттого этот запах. Здесь у меня все врожденные патологии голов и конечностей! Понимаете?! На меня работали начальники всех концлагерей Европы! Я сделал то, чего никто уже не сможет повторить! Мне немного не хватило времени и кое-что пришлось уничтожить, но серии V, D и С я сохранил! Понимаете?! Я сохранил!
– Да, да… – пробормотал Гротман, – понимаю… А вы понимаете… если мы с вашими "сериями" попадем к американцам? Это же… это же… – он искал и не находил слово.
– Мне все равно, – отрезал Хирт, – лишь бы сохранить. Я ученый. Я работал.
"Все мы… работали", – подумал Гротман.
Он ничего не сказал. И отдал тайный приказ по колонне – по мере возможности избавляться от "сокровищ" доктора Хирта.
До Рондорфа добрались все двадцать "пантер" СС. Гротман выполнил приказ. В Рондорфе, в бывшем санатории, сейчас работали пластические хирурги – переделывали лица чинам СС. Другие люди снабжали их документами…
Хирту тоже предложили изменить внешность и скрыться. Но узнав, что коллекция погибла, этот чудак пустил себе пулю в лоб.
За столом диктатора
"Мутные воды "гляйхшалтунг"" – доктрины о всеобщем подчинении национал-социалистической идеологии – это выражение принадлежат Альбрехту Хаусхоферу, сыну знаменитого геополитика и другу Рудольфа Гесса. Альбрехт долгое время исполнял роль эмиссара Гесса в контактах с Британией. Он был также драматургом и поэтом.
После июльского покушения на Гитлера Альбрехта арестовали по подозрению в "сочувствии к заговорщикам". Это "сочувствие" так и не смогли доказать. Все поручения, которые выполнял Альбрехт Хаусхофер, были санкционированы лично фюрером или его заместителем. Заговорщики сделали попытку использовать связи Альбрехта в Британии, возможно, они даже вели с ним какие-то беседы на этот счет, однако, если судить по протоколам допросов, то Хаусхофер-младший на деле оказался чист перед Гитлером.
Эти допросы выглядят странно. Например, следователь зачитывает отрывок из найденного при обыске черновика письма Хаусхофера – вот такой текст:
"Колесо Истории катится неприметно для глаз, и нам кажется, что еще ничего не потеряно и впереди долгий путь, как вдруг, подняв глаза, мы обнаруживаем, что заехали туда, куда не желали бы попасть и в страшном сне. И мы начинаем проклинать того, кто правил колесницей, лицемерно забывая, что вожжи ему вручили сами".
– Объясните, – говорит следователь, – кого вы имели в виду под тем, кто "правил колесницей".
– А что вы имеете в виду под "колесницей", – в свою очередь спрашивает Альбрехт.
– Немецкое государство! – резко бросает следователь.
– А кто правит немецким государством?
– Фюрер и партия! Вы ведь это имели в виду?
– А разве фюрер и партия уже не правят?
– Правят, но вы-то имели в виду, что не желали бы видеть это и в страшном сне!
– Вы и эти стены – какой еще сон может быть страшнее?! – отвечает Альбрехт.
Несколько таких вязких и по сути пустых допросов, и Хаусхофера, тем не менее, отправляют в страшную тюрьму Моабит, где он сидит по соседству с Эрнстом Тельманом.
В тюрьме Хаусхофер написал свои знаменитые "Моабитские сонеты". Исписанные листки удавалось какое-то время тайно передавать на волю, отцу. Еще Альбрехт вел дневник, в котором иногда предавался воспоминаниям. Например, он описал сцену осени 1938 года – первую читку своей только что законченной пьесы о римском диктаторе Сулле. Его слушателями были тогда Гитлер и Гесс. Обоим пьеса понравилась; Гесс предложил название долго не искать, а назвать просто "Сулла".
– Имя самого страшного диктатора в истории человечества говорит само за себя, – пояснил он.
– Самым страшным в истории, уж конечно, буду я, – весело возразил на это Гитлер.
И все трое смеялись.
В 1945 году вместе с последним листком сонетов чудом выпорхнула на волю и предсмертная записка Альбрехта:
"Если сейчас я со слезами в строчках поклянусь миру, что никогда не прислуживал при столе диктатора, это будет правдой. Я не прислуживал и не кормился от этого стола, но я садился за него, если меня звали. Моя беда в тех редких минутах, когда я чувствовал себя за ним счастливым. Моя вина в том, что я позволял себе забываться".
Альбрехта Хаусхофера расстреляли в апреле 45-го.
Счет за счастье, полученное при столе диктатора, порядочный человек всегда оплачивает кровью.
Прощай и здравствуй!
Она была с виду обычной девушкой – тоненькой, светловолосой и сероглазой, с грубоватыми ладонями, познавшими труд, загорелой кожей и белозубой улыбкой, здоровая и красивая… Может быть, только всего лишь немного красивее своих сестер и, может быть, ответственней, потому что была старшей.
И соседи не осудили, когда ее жених, сын лавочника, долго за ней увивавшийся, вдруг запил, а потом женился на ее средней сестре, которая слегка прихрамывала: самой бы бедняжке такого жениха вовек не дождаться. Потом и новый ее жених, типографский рабочий Анри Шарль, славный парень, заводила и сердцеед, вдруг тоже как будто затосковал и стал проводить больше времени в кабаке, чем на собраниях секции, а вскоре тоже женился – на ее младшей сестре.
"Ну вот, Симона, сестер ты пристроила, теперь и самой замуж идти", – одобрительно говорили соседки. И у нее уже снова появились женихи, да сразу двое, да еще подрались на празднике Федерации, тут уж соседки проявили настойчивость: иди, мол, замуж, иди, чего ждешь-то?!
Ждала ли она чего-то в то дождливое лето 1790-го? Едва ли! Хотя жизнь вокруг была бешеная, но молодая революция еще не превратилась в бурный поток, смывающий устои: будущее виделось простым и понятным: выйти замуж, наладить дом, родить и вырастить детей… Дала ли она согласие одному из женихов, была ли назначена свадьба – история умалчивает. Но история чудом и с каким-то умыслом сохранила один день, точнее ночь – с 28 на 29 июля 1790 года.
Недавно отгремел праздник Федерации. Король и королева присягнули на верность нации, Париж пел и плясал, а конституционная монархия клялась осчастливить свой добрый народ. Революция была еще молода, великодушна и наивна, но те, кто, выпив и отплясав, возвращались в трущобы Сент-Антуан или Сен-Дени, трезвели быстро. Мимолетная сытость королевского банкета только скрутила им животы, а радость, которой они так неистово предавались, прочертила новые морщины на усталых лицах женщин. После славного праздника Федерации протрезвевшие предместья не столько поняли, сколько почувствовали, что их в очередной раз обокрали.
Вечером 28-го хлестал дождь: младшая сестра Симоны беспокоилась о муже Анри Шарле – не загулял бы; тот наконец пришел, и не один. Анри Шарль что-то пошептал жене; потом кивнул Симоне на незнакомца, который молча сел у стола: "Мы с женой предупредим кое-кого из соседей, а ты позаботься о нем. Это он, Друг народа, его всюду ищут, могут и сюда сунуть нос, в общем, ты понимаешь".
Конечно она поняла. Все в их доме, на их улице да и во всем квартале читали газету "Друг народа" и знали имя ее автора – Марат. Читали и последний его памфлет с названием "С нами покончено". Отчаянный, неистовый призыв! Но даже кое-кто из соседей пожимал плечами в недоумении: автор писал о скором бегстве короля и королевы в Компьен, о некоем чудовищном заговоре против революции, призывал к арестам, захвату складов с оружием, к народному восстанию…
Симона заперла дверь, задернула занавеску, переставила свечку подальше от окна; проворно собрала на стол, что было. Но гость неподвижно сидел, опустив голову на руки. Она попыталась что-то сказать, но он не слышал. Она тронула его за руку. Рука была очень горячей. От этого прикосновения он вскинул голову и начал что-то говорить, глядя сквозь нее, то и дело переходя на непонятный ей язык. Вдруг вскочил и, видимо, собрался выйти. Она с трудом его удержала, понимая, что он бредит. Потом села рядом и, взяв горячую руку, держала ее в своих ладонях, чувствуя страшный жар: похоже, он был болен, и тяжело.
Так они и провели эту ночь. Симона забыла об обязанностях хозяйки и больше не делала попыток что-то предложить: непонятные слова, неведомые смыслы, которыми он бредил, врывались ей прямо в душу – душу парижанки и простолюдинки. И она почему-то перестала чувствовать жар от его руки; может быть, потому что этот убийственный жар проник и в нее и разлился по телу мучительным, неизведанным прежде желанием – чтобы это продолжалось… еще.
Перед рассветом вернулся Анри Шарль и постучал условным стуком; Марат сильно вздрогнув, поднял голову и несколько секунд смотрел в лицо Симоны. Потом огляделся, видимо припоминая обстоятельства своего появления здесь, и взгляд прояснился.
Он встал и, чему-то усмехнувшись, взглянул на нее словно бы с сожалением.
– Как вас зовут?
– Симона.
Он крепко, по-дружески пожал ей руку:
– Спасибо, Симона. Прощайте.
Марат, "Кассандра революции", так часто предвидевший ее необратимый ход! Судьба пророков – не видеть того, кто рядом, потому что этой девушке ему следовало сказать "Здравствуй!".
Дамьен
Когда король Людовик XV выходил из своего дворца в Трианоне, чтобы сесть в карету, между гвардейцами прошмыгнул незнакомец и бросился на короля. Людовик вскрикнул больше от удивления, чем от боли: ему показалось, что его кто-то сильно толкнул кулаком в правый бок. Но, сунув руку под жилет, Людовик понял, что ранен: рука оказалась испачкана кровью.
Покушавшегося схватили. Высокий, черноволосый, с орлиным носом, лет сорока… При нем ножик с двумя лезвиями; одно напоминало лезвие перочинного ножа. Этим лезвием и был ранен король, точнее сказать, сильно поцарапан, поскольку в тот холодный январский вечер Людовик надел второй редингот, причем на меху. Ранение было таким пустяковым, что король все время волновался, а не было ли лезвие смазано ядом. Именно это и пытались выяснить те, кто начал допросы. Точнее, пытки. Для начала раскаленными щипцами несколько часов жгли и терзали ноги злодея так, что тот больше уже не мог ходить.