Рейхсфюрер Гиммлер иногда устраивал для высокопоставленных нацистов "ознакомительные" поездки по концентрационным лагерям. И вот осенью 43-го Гиммлер пригласил на такое "мероприятие" творческую интеллигенцию. Из актеров были Яннингс, Вернер Краус, Густав Грюндгенс (прототип Мефисто из романа Клауса Манна), актриса Пола Негри.
На участии Яннингса Гиммлер настаивал особо, поскольку знал о кинопроекте с условным названием "Диктатор" и искренне, видимо, полагал, что актеру для лучшего перевоплощения просто необходимы впечатления такого рода.
Поездка состоялась в начале ноября. Творческая интеллигенция вывезла из нее тяжелые впечатления. Кто-то поделился ими с коллегами и потом сильно пожалел; кто-то сидел дома, приходя в себя, кто-то запил.
Эмиль Яннингс был профессионалом до кончиков ногтей; он привык работать невзирая ни на какие обстоятельства. Ему понадобился минимальный срок: через два дня после возвращения он вышел на съемочную площадку.
С 10 ноября в Бабельсберге продолжается работа над "Диктатором". 12 ноября Геббельс отсматривает последние пробы. Любопытная деталь: по сценарию Диктатор имеет ребенка – дочь. Где-то в американских архивах должны сохраниться материалы: две или три кинопробы на роль дочери Диктатора старшей девочки Геббельсов Хельги.
И вдруг, 13 ноября, эта резолюция Геббельса: "Яннингс – Диктатор – никогда!".
Можно строить любые предположения, но прямых объяснений не нашлось. Разве что такое вот, косвенное – высказывание Геббельса о природе актерской игры: "Представьте себе, что вы утром побили вашу жену, – пишет Геббельс, – отражение вашего проступка ребенок унесет в своих глазах в школу, и там всё будут про вас знать. Актеры – те же дети, а потому следует беречь их глаза от ненужных впечатлений".
Дворцовый переполох
В самом конце царствования императрицы Анны Иоанновны разыгралась при российском дворе странная, грязная, кровавая драма. Оголтелое веселье, обжорство, шутовство, весь этот удалой разгул царской чиновной челяди стремительно завершился в пытошных камерах, на дыбе, на эшафоте.
Весной 1740 года фаворит императрицы Анны Бирон впервые сильно повздорил со своим выдвиженцем, кабинет-министром императрицы Артемием Волынским. Предмет спора был денежный: платить Польше за постой русской армии на ее территории или не платить. Бирон считал, что заплатить нужно, просто неприлично не заплатить. Волынский был согласен, что неприлично, но – чем?! От казны-то один пшик остался, к сотворению коего конфиденты его герцогской светлости руки и приложили. На такое обвинение Бирон рявкнул Волынскому, что тот, мол, со своими конфидентами и сам хорош казну объедать! Этаким манером друг дружку облаяв, могли бы два красавца и разойтись, как уж прежде бывало. Но Волынского, что называется, дернуло за язык, и он прилюдно обвинил Бирона, что тот служит Польше в ущерб матушке императрице.
"Который из вас больше украл, сама разберу!" – в сердцах бросила Анна.
Императрица болела; ей хотелось покоя. Одно дело – ежели шуты друг дружке в пейсы вцепятся – забава! Другое, когда два столпа, власть ее подпирающие, лбами сошлись. Бирон, зная Анну, поспешил ее заверить, что конфликт уже улажен, а сам решил действовать. Метил он, по большому-то счету, не в открытую всем напастям фигуру Волынского, а в укромного, смертного врага своего – треклятого Остермана. Авось, кривая и выведет!
"Дело Волынского" можно считать от 12 апреля 1740 года, когда в Тайную канцелярию свезли его дворецкого по ложному обвинению в краже. Тот под пыткой много наболтал, из чего и было составлено аж четырнадцать пунктов обвинения господина его. Создалась комиссия из семи русских, дабы теперь уже не одного Волынского, а всю его "новую русскую партию" судить, и не за воровство и мздоимство, а за дела политические. И хотя большое воровство – оно всегда дело политическое, но ни заговора, ни какого реального дела комиссия не нашла. Недовольство было, желание что-то улучшить, подправить, почистить Бироновы конюшни…
Через четверть века, прочитав "Дело Волынского" императрица Екатерина Вторая оставит такую надпись: "Сыну моему и всем моим потомкам советую и постановляю читать сие Волынского дело от начала и до конца, дабы они видели и себя остерегли от такого беззаконного примера в производстве дел".
Дыба в ту весну 1740 года работала без продыху. Корчились и визжали на ней первые вельможи российские: Новосильцев, Черкасский, Хрущов… Валялся в ногах, скулил о пощаде и сам Волынский. Всплыли и его собственные жестокости: например, одного купца, за то, что тот взятки не дал, Артемий свет-Петрович приказал обвязать всего кусками сырого мяса и голодных собак спустить. Собаки, понятное дело, вместе с тем мясом и купца живьем по кускам разнесли.
Гнусно и грязно все это делалось: слуги клеветали на господ, сыновья на отцов… Среди этого маленького придворного потрясения вклинилась и большая трагедия – с дыбы на эшафот прямая уведет Петра Еропкина – автора генерального плана застройки Петербурга.
Существует легенда, что перед казнью Волынскому отрезали язык, чтоб на эшафоте не заговорил публично о всяких российских несуразностях. Интересно, к кому бы он стал обращаться? К послам, из которых, если кто по-русски и понимал, то к эшафоту близко бы уж точно не полез, дабы сии откровения до слуха дошли. К народу? Совсем смешно! Стал бы обращаться вельможа к тому народу, в который около года назад приказывал из пушки со своей яхты палить, потехи ради?! Много, много грехов, подлинных, а не вымышленных на дыбе и под кнутом, водилось за Артемием Петровичем.
Неверна и другая легенда. Якобы в ночь перед казнью, с 26 на 27 июня 1740 года начальник "Канцелярии тайных розыскных дел" генерал Ушаков жестоко мучил приговоренных исключительно из-за собственных садистских наклонностей. Да нет же, мучил он по старинной традиции – вытрясти из смертников напоследок что-нибудь еще. Пытошный опыт тысячелетний. И так бывало: под пытками всё врет человек, а перед смертью вдруг правду и скажет.
Жестоко мучили перед казнью Артемия Петровича, но саму казнь Анна смягчила: Волынскому вместо "посажения на кол" – четвертование; Еропкину вместо четвертования – отрубание головы… Соймонову и вовсе жизнь сохранила – выслала в Сибирь. И на том спасибо. Много еще чего успеет сделать для России Федор Иванович Соймонов, навигатор, гидрограф, изобретатель, сибирский губернатор, сумевший оставить по себе и в те жестокие времена добрую память.
Не выпустили…
В истории есть имена, плевать в которые всегда приходится против ветра.
13 марта 1932 года на выборах президента Германии, набрав пять миллионов голосов, Эрнст Тельман мог стать официальной политической фигурой вне стен парламента, чего и ожидала от него Москва. Для этого требовались переговоры, компромиссы, уступки, гибкость. Разнообразить методы, использовать любые средства вплоть до подкупа политических оппонентов и… гибкость, гибкость, товарищ Тельман! Учитесь дипломатично улыбаться, носить фрак, пожимать руки… Председатель рейхстага Геринг предлагает конфиденциальную беседу? Почему бы и нет?! Депутат Геббельс намекает на полезность совместного заявления по какому-то вопросу? Соглашайтесь! После отмоетесь! Разговоры о принципиальности, о том, как после обеда с Герингом смотреть в глаза товарищам по партии, некоторых кремлевских функционеров просто раздражали.
Им нужны были не чистые руки геноссе Тельмана, а его победа.
"Вы еще не до конца понимаете, с каким врагом в лице НСДАП мы здесь столкнулись, – писал в Москву Тельман. – Адольф Гитлер – это зараза качественно новой беспринципности… Ею стремительно поражается сейчас все немецкое общество. Если коммунисты ее подхватят, Германия потеряет последнюю опору сопротивления коричневым".
Каждый день он видел, как чума расовой нетерпимости разъедает души. В то время ходило такое словечко – "бифштексы": коричневые сверху, красные внутри. Им называли бывших коммунистов, которые пошли в СА. Большинство их составляли те, от кого партия сама избавилась по причине их антисемитизма.
"Всеобщее поветрие антисемитизма выдувает из партии легковесные души, – писал Тельман. – Не стоит о них жалеть, товарищи. Сомкнем наши ряды".
А функционеры Коминтерна требовали от него пополнять эти ряды любыми способами.
Ему всегда было трудно.
Трудно оставаться здоровым в смертельно заболевшей стране, выносить на себе игры нацистского правосудия после ареста в 33-м, когда даже свидания с женой и дочерью превращались в пытку, трудно, когда свиданий уже не давали и начали бить. Били годами, били, как никого. Трудно в глухой одиночке оставаться на своем посту.
"Дело Тельмана", похоже, стало последним в мировой истории, когда за освобождение невиновного выступили не только крупнейшие деятели науки и культуры, но и юристы всего мира, вне зависимости от своих политических убеждений. Но диктатура пишет собственные законы.
1 ноября 1935 года 2-й сенат палаты народного суда постановил Тельмана освободить. За этим документом тут же последовал такой:
"В интересах поддержания общественной безопасности и порядка Вы подвергнуты превентивному заключению, поскольку в случае освобождения Вы, несомненно, снова стали бы действовать в коммунистическом духе. Гейдрих".
Всё. "Превентивное правосудие" свершилось. Мировая общественность громко возмущалась. Но вот в 38-м несколько английских и американских газет публикуют статью Тельмана о конференции в Мюнхене.
"Мюнхенское соглашение не только спасает национал-социалистическую систему, но помогает ее стремительному росту", – пишет Тельман.
После этого хор британских и французских юристов, обслуживающих государственные структуры, сразу притих.
Сам Тельман понимал, что Гитлер его не выпустит. Почему? Говорили, что Гитлер опасается Тельмана еще и по мистическим соображениям: оба родились под одной звездой: Гитлер – 20 апреля, Тельман – 16-го. Кто хотел, тот верил.
Но, возможно, суть одной из причин, в которой как в зеркале видны отражения многих, выразил Рудольф Гесс. В 1935 году он написал: "Когда мы станем окончательно сильны, тогда мы спокойно покажем миру наш антипод – мы выпустим Тельмана".
Не выпустили.
В конце шестидесятых, в тюрьме, престарелый Гесс как-то спросил о Тельмане. Ему ответили, что того расстреляли в 44-м году. "Все… все-е тогда с нами сотрудничали, – потыкал пальцем в воздух Гесс. – Один старина Тедди сказал нет".
Прости, Актерыч!
Мало, кто из театральных актеров познал такое обжигающе неистовое и мучительное обожание публики, как он. Его поклонницы не дежурили под окнами; не устраивали ему сцен, не донимали звонками. Они прорывались на его спектакли, иногда через кордоны конной милиции; они начинали умирать в зале, продолжали агонизировать ночью, а утром задавали себе вопрос: что это было? Что же за мука, что за наваждение такое?! Отчего оно?
Наваждение от его игры посещало и великих женщин:
Взоры огненней огня
И улыбка Леля…
Не обманывай меня,
Первое апреля!
Первое апреля – его день рождения, и кто докажет, что Ахматова посвятила это четверостишие не ему? Фаина Раневская в его присутствии утрачивала свое изящное жало и, пытаясь острить, говорила пошлости.
Великие и обычные женщины не были виноваты в смятении своих умов, в хаосе чувств… Он не любил женщин. Отчасти поэтому они и сходили по нему с ума.
Но только отчасти. Потому что если уникальному театральному таланту второй половины ХХ века потребовалось бы имя, я назвала бы его – Геннадий Бортников.
О кино говорить не стоит: его мало снимали; на экране он переигрывал. Ему подобных иногда называют Актер Актерыч. Но большинство таких Актерычей живут, чтобы играть. Бортников играл, чтобы жить.
Великое потрясение девяностых вышибло из театральной сцены дух и взметнуло его на подмостки сцены политической. Театр заполз в подвал, зарылся в убожество, пробавлялся экспериментами… Не то чтобы у Бортникова в 90-е годы не осталось ролей; напротив, роли всё прибывали: в его квартире на Новом Арбате лежали штабеля пьес, под которые так называемые спонсоры уже дали деньги, но сцены были крохотные; зальчики – на тридцать-пятьдесят мест. Взгляд актера, рвущего на сцене свою душу, упирался в стенку или в жующие рты тогдашней отстойной публики, приносившей на спектакли коньяк, а то и водку с закуской.
Последней ролью на великой сцене родного театра Моссовета оставался Эдмунд Кин, которому Бортников отдавался как помешанный. Потом большая сцена окончательно ушла из-под его ног.
С оскудением театра жизнь актера тоже начала сходить на нет, ее материя истончалась. Он мог умереть еще в девяностые, если бы не одна пьеса. Роль в ней он соглашался сыграть в подвале, на чердаке, хоть у черта за пазухой, как он сам говорил. Это была роль Гитлера. Возраст, типаж – не имели значения. Страсть и ненависть – вот что кипело в нем и готовилось выплеснуться на отупевшую публику. По сути, и он поддался общему веянию и шел на эксперимент: если до этого все свои роли он играл с любовью, то теперь впервые его толкала на сцену ненависть.
Однако спонсоры, щедро оплачивавшие любые пошлости и непристойности на сцене, вплоть до имитации полового акта с ребенком, остались себе верны и пожелали ключевой сценой в пьесе сделать постельную. А лучше и все действие перенести в постель; уложить туда Адольфа, например, с Ремом, спустить обоим штаны, постель, конечно – на авансцену, ну и так далее. Бортников же собирался играть политика. Политика из политиков, как ни омерзительны все политики. А вот на это ни один спонсор тогда денег дать не отважился.
И все же он сыграл эту роль. Сыграл так, как она была написана. Он много раз выходил на собственную, внутреннюю сцену, как когда-то – на родную, моссоветовскую. Уважаемая публика много потеряла!
Все великие театральные актеры уходят одинаково. Полтора столетия тому назад, в январе, в Париже, в бреду о новых ролях, в нищете и забвении умер гениальный французский актер Фредерик-Леметр.
Над его гробом прозвучали строки, которые всё скажут сами:
Привет великому, привет, привет гиганту!
Венок немеркнущему твоему таланту
Назавтра поднести мы собрались. Увы!
Сегодня смерть… пришла.
Жертва рекламы, или наш Пьер Ландри
Сергей Сергеевич не дожил до своего семидесятилетия всего год. Умирал он лет пять, прямо на наших глазах из крепкого бодрячка превращаясь в развалину.
У болезни, которая его убила, названия пока нет.
Сергей Сергеевич был советским человеком и привык во что-нибудь верить. Страна погибла; привычка выжила. И он снова, честно попробовал поверить – в новую политику, в новую экономику, в Бога. Но новая политика с экономикой с первых ударов отправили его в нокаут, а в Бога он верить не мог, ну… не верилось.
Но Сергей Сергеевич не успел окончательно растеряться. Дочь уехала в Америку, работает программистом. Она тоже была советским человеком и однажды дала отцу такой совет. "Папа, – написала она, – попробуй поверить в хорошие вещи". Ему было приятно прочесть такое, – он сам учил ее верить в хорошие вещи: в дружбу, в порядочность, в любовь…
Но с первым же денежным переводом Сергей Сергеевич получил толстый каталог. Открыв его, он понял, в какие "хорошие вещи" советует ему поверить дочь.
"Ну что ж, – подумал он, – прогресс движется вперед; появляется столько новинок, специально создаваемых, чтобы обустроить человеку жизнь! Над ними работают умные люди; другие умные – о них информируют! Нужно только им довериться, и все блага цивилизации сами придут в дом".
Сергей Сергеевич снова попробовал верить. На этот раз – основательно – сделав каталог "библией", а телешоп – "священным писанием". И вроде бы получилось!
Как всякий искренне верующий, он следовал за наиболее громогласными проповедниками. Всего за год его квартира превратилась в склад самых нелепых новинок и самого опасного брака, от которого фирмы старались поскорей избавиться. Когда дочь предложила построить дом в пригороде, чтобы иногда приезжать на родину с детьми, Сергей Сергеевич основательно изучил рекламу и пригласил специалистов. Дом был возведен по новейшей каркасной технологии и при первом же ветре зашатался, как пьяный. Внутри тоже было все новомодное: суперэкологичный камин дымил и вонял; биосупертуалет превратился в клоаку; вместо "районированных" садовых новинок дом обступили могучие сорняки, а бассейн, построенный по скоростной технологии, обвалился, и Сергей Сергеевич едва избежал участи быть утопленным и раздавленным одновременно. Но он не унывал; как всякий верующий он счел, что виноват сам, поскольку еще не проявил должного рвения в вере. И Сергей Сергеевич переключился на себя. С тех пор его постоянно видели в костюмах не по размеру, которые он покупал на распродажах, в нелепых шляпах, в выбракованной обуви… Однажды он вышел из дому совершенно лысым, испытав на себе новейшее средство для роста волос. В другой раз вернулся домой пришепетывающим, – после визита к модному дантисту. А сколько лекарственных препаратов, рекламируемых любимыми артистами, испытал на себе этот человек!
Реклама не пощадила и его разум. Сергей Сергеевич приобрел книжный супершкаф с плавающими полками и заполнил его избирательно – только теми книгами, авторов которых рекламщики объявляли гениальными. Всего за месяц шкаф расперло, а голова Сергея Сергеевича превратилась в такую же помойку, как и его жилище.
А он все не унывал и продолжал наращивать рвение. Однажды мы встретили его спешащим к некоему целителю, который, как обещала реклама, за один сеанс и тысячу долларов излечивал все болезни при помощи чистки кармы, а за второй сеанс и вторую тысячу – еще и омолаживал. Вот этого второго сеанса Сергей Сергеевич и не перенес и от целителя живым не вышел. Целитель потом на суде, правда, объяснял, что Сергеич омолодился до внутриутробного состояния и через девять месяцев непременно вернется.
Сергея Сергеевича похоронили в гробу, который согласно рекламе должен был сам забальзамировать тело. На кладбище этот гроб взорвался, так раскидав обломки, что собрать удалось только половину. Памятник из имитации мрамора продержался одну зиму; весной на могиле осталась только куча гнили. К тому же Сергея Сергеевича похоронили без головы. Точнее сказать, без мозга. Мозг свой он завещал заморозить на ближайшие сто-двести лет, согласно модной суперсовременной технологии.
Со дня его смерти прошли годы. В каком состоянии находится этот бедный мозг сейчас?
Хочется верить, что в лучшем, чем остальное.