Сагайдачный. Крымская неволя - Даниил Мордовцев 15 стр.


Но Сагайдачный уже не слушал болтуна, который, впро­чем не досказал самого главного. На душе плакавшей казач­ки было величайшее горе, какое в состоянии понимать только матери. Она, действительно, была несколько лет тому назад полонена на Дону вместе с молодым мужем, с которым не прожила и месяца в замужестве. Ее продали в Кафу, а его в Синоп. Сколько она ни плакала, сколько ни молилась, а в конце концов должна была подчиниться воле своего господина-татарина: она стала его женой. Года два тому назад у нее родился сынок - злой татарчонок, как поется в песне, но для нее он был не злой татарчонок, а род­ной сынок Халилюшка, которого она обожала в своей горь­кой неволе и как бы отождествляла в своем сердце с мил-сердечным другом, с Онисимком, пропавшим для нее наве­ки. И вдруг не далее как вчера утром она, сидя у окошка, которое выходило в море, на гавань, услыхала знакомое, давно не слыханное пение, родные голоса: "Разовьем мы бе­резу, разовьем-ка кудряву". Сердце оборвалось у нее. Она глянула в окошко и увидала, как невольники тянули по берегу лямкой какую-то тяжелую посудину и пели, скорее стонали, "Дубинушку"... Слезы брызнули у нее из глаз, и когда она их отерла, то среди оборванных полуголых и худых невольников она увидела - кого же? Своего мила друга Онисимушку!.. А тут вдруг ночью нагрянули казаки, вспыхнул город - крики, стоны, резня... Казаки напали на их дом. Она с Халилькой на руках бросилась им навстречу, вопя: "Родимые, не губите! Кормильцы, не стеряйте робеночка!.." Ее, конечно, не тронули, а вместе с другими освобожденными невольниками повели на берег, к галерам и чайкам. Там она увидала своего первого мужа - Онисима, бросилась к нему, забыв даже, что у нее на руках не его ре­бенок. Онисим узнал ее, затрепетал весь и, выхватив из ее рук малютку, с криком - "а, злой татарчонок"! - размоз­жил его о береговые камни...

Вот о чем плакала несчастная мать.

Торжествующих казаков ожидало, однако, горе: к вечеру их общая любимица и забавочка, их золотое яблочко, ма­ленькая татарочка "разгасилась". Она все хваталась за го­ловку, которая была как в огне, тихонько плакала, все тянулась пить и металась на куче кожухов, из которых ей сделали постельку под чердаком. Казаки совсем растеря­лись, не зная, как возиться с больным ребенком. Они и придумать не могли, с чего воно расхворалось. Отроду не знавшие, что такое значит простуда, казаки просто не уберегли, простудили ребенка и теперь не знали, что и подумать. Все были того мнения, что дытыну зглажено, что кем-нибудь ей "наврочено" и всего скорее сглазил ее чей-либо недобрый глаз на той галере, где много мос­калей-невольников; наверное, "москали" сглазили. А может, сглазила и та молодица, подончиха, что плакала над ней. Просто беда да и только!

Кинулись казаки лечить девочку, и каждый предлагал свое средство: Хома слышал от старых людей, что для того, чтобы дытыну не испортили, не "наврочили", надо вколоть иголку в шапку, и он это сделал: засадил в свою шапку огромную иглу.

- Эге, дурный! - замечали ему на это.

- Надо б было тогда втыкать иголку в шапку, как дитя было еще здорово, а теперь оно не поможет.

Долго возились с татарочкой, но, наконец, она уснула, убаюканная тихим волнением моря, уткнувшись заплакан­ным личиком в кожух, на который ее положили.

Казаки окончательно присмирели. Олексий Попович ве­лел даже снять всем чеботы, чтоб, ходя по чайке, не стучали чеботищами, а наконец, и уложил всех спать, хоть многие порядком отоспались за день, а иные даже распухли от сна.

- Сон на сон не беда, - утешал их Попович.

- Вот кий на кий так беда, - пояснял Карпо Колокузни, развалившись на шкуре убитого им тура, которую он предла­гал было под татарочку, но Олексий Попович не принял:

- Еще ребенок испугается либо самого тура во сне увидит.

Сам Олексий Попович, успокоившись насчет сна девочки, лег, съежившись, около нее, чтоб всегда быть наготове, и скоро захрапел на всю чайку, потому что не спал весь день.

Покойно спала и юная пленница. В течение ночи Небаба, старую голову которого не брал сон, несколько раз тихо подкрадывался к тому месту, где лежала татарочка, прикры­тая казацким жупаном до самой головки, и осторожно прислушивался к ровному дыханию спящего ребенка.

Утреннее солнце, вынырнув из моря половиною пурпу­рового диска, осветило необычайно живую, поэтическую картину. Казацкая флотилия быстро неслась к полуденной стороне на всех веслах. Весла в сухих уключинах кричали тысячами голосов, словно бы это кричало по заре несметное лебединое стадо. Другие казаки, не сидевшие за веслами, те, которых "черга" еще не наступила на начинающийся день и которые, следовательно, могли спать дольше, теперь просы­пались и совершали свой нехитрый туалет и все то, что казаку бог велел делать; те, почерпнув из моря ведром или водоливным ковшом воду, мыли свои загорелые казацкие лица, богатырские усы и чубы, фыркали и гоготали, как ста­до жеребцов на водопое, приправляя это дело казацкими жартами - остротами - над добродушным Хомою и всяки­ми словесными и телесными выкрутасами; другой, отфыр­кавшись от "гаспидської" соленой воды и утерев лицо рука­вом, полою, хусткою, а то и расшитым рушником, подарком матери, сестры или дивчины, а то и вовсе ничем не утершись, с серьезным лицом стоял, оборотясь к востоку, к солнцу, и бревноподобными пальцами тыкал себя в лоб, в пузо и в богатырские плечи, бормоча иногда то, что только ему было ведомо, да и то едва ли: "Господи, мати божа, свята покрова з пятницею, та святий Юрко з конем, та Іван-головосікa, та Маковія з шуликами, з маком i eci святі, помилуй­те козака Ониська! Амінь". Тот, сняв с себя сорочку и под­ставив свои голые плечи и спину под ласкающие лучи утрен­него солнца, усердно зашивал гигантскою иголкою дорож­ные прорехи в своем белье, более похожем на половик в дег­тярном складе, чем на якобы "білу сорочку". А этот, совсем без сорочки и без штанов, став на краю чайки, у свободного борта, неистово тряс над водою свое казацкое одеяние, чтоб "чортові блохи" в море попадали и не кусали бы больше казацкого тела.

Татарочка проснулась здоровенькая, без жару, хотя нем­ножко бледненькая; сначала, видимо, не поняла, где она и что с ней, - заплакала; но, увидав знакомые уже лица ка­заков, успокоилась. Олексий Попович, зачерпнув из моря воды в ковшик, стал было осторожно своими мозолистыми ладонями мыть нежное личико девочки, но она заплакала, и Небаба, давно помолившийся богу и сосавший свою люль­ку, которая теперь не гасла, вступился за татарочку.

- Полно тебе, Олексию, вередовать над ребенком, - ворчал он.

- Да оно не умыто, - оправдывался Попович.

- А ты думаешь его своими копытами умыть?

- Тю! Какие у меня копыта! - обиделся Попович. - Я не жеребец.

Вдруг с чердака гетманской чайки раздалось протяжное завывание вестового рога. Вся флотилия как бы встрепену­лась, точно стая птиц взмахнула разом белыми крыльями: это все чайки разом взмахнули веслами, вынув их из воды и сверкая на солнце, словно тысячами алмазов, спадавшими с них каплями.

Рог Сагайдачного трубил сбор. Все чайки, услыхав этот призыв, поспешно стали собираться вокруг гетманского човна. Они скоро сошлись вплотную, борт к борту, так что мож­но было перебежать через всю флотилию и не попасть в воду.

- Панове отаманы и все войсковое товариство! - громко сказал Сагайдачный, показывая имевшеюся у него в руке зрительною трубкою по направлению к западу, - там идет по морю турецкая галера... Та галера, вероятно, какого-нибудь богатого княжаты либо паши, вся барзо добре украшена - злато-синими киндяками обвешана, пушками унизана и турецкою белою габою покрыта. Надо нам, детки, ту галеру добыть: может, и в ней бедного невольника нема­ло...

- Добыть! Добыть! - закричала вся флотилия.

- Либо добыть, либо дома не быть! - раздались отдель­ные голоса.

- Веди нас, батьку, хоть на самого черта!

- Раз родила мать, раз и умирать!

Сагайдачный, когда голоса смолкли, тотчас распорядился, как застукать этого зверя среди открытого моря, чтоб он не улизнул,и велел трубачу трубить погоню.

Завыл рог. Чайки снова рассыпались, как птицы, оставив под командою Дженджелия несколько лодок для прикры­тия взятых в Кафе галер с освобожденными невольни­ками, и полетели на запад тремя купами - средняя наперерез турецкой галере, боковые в обход ей с севера и юга. Чайки буквально летели стрелой: это было что-то жи­вое, трепетавшее на поверхности моря белыми, сверкавшими жемчугом брызг и пены крыльями...

Скоро показалось на море стройное, красивое чудови­ще, на котором полоскались в воздухе разноцветные флаги, злато-синие киндяки и сверкала, как снег, белая габа. Чудо­вище заметило погоню и как бы дрогнуло всем телом: над палубою взвился белый дымок, что-то грохнуло, и ядро, не долетев до средних чаек, с визгом упало в море.

- Вот так!! - послышался голос Карпа Колокузни, и казаки ответили реготом с всех чаек.

Пока галера успела дать залп изо всех пушек, чайки уже так близко подлетели к ней, что ядра перелетали через головы казаков и шлепались в вспененное веслами море.

Словно черные ласточки, стаею окружившие коршуна со всех сторон, окружили галеру чайки... Послышался голос Сагайдачного - раздался ружейный залп, задымились дула мушкетов, и, как снопы, попадали на палубу и в море защитники галеры... "Алла! Алла! Алла!"... В одно мгнове­ние сотни багров, как клещи или гигантские тысяченожки, впились в бока галеры... Казаки уже на палубе - режут, добивают... Стон, вопли... Галера во власти казаков... Из-за воплей умирающих слышался отчаянный детский плач: то плакала татарочка...

- А, чтоб вас! Только ребенка напугали! - спохватился Олексий Попович и бросился к татарочке.

Вновь добытая галера была действительно богато разукра­шена. Но жаркая схватка, в которой весь экипаж ее был вырезан и перебит казаками, оставила кровавые следы на палубе, на снастях, и на вычурных, резных наметах, и на чердаках, обитых разноцветною матернею и перевитых лентами. Казаки тотчас же принялись очищать галеру от трупов, которые все были брошены в море, не исключая и раненых, смывать кровь, обильно пролитую по всей палу­бе, а другие отправились в трюм и выпустили на свет божий посаженных туда и прикованных друг к дружке неволь­ников.

Оказалось, что галера эта, закупив партию невольников в Козлове, на тамошнем невольничьем рынке, везла их в Трапезонт, на галеры и для садовых и полевых работ у Осман-паши трапезонтского. Галерою командовал молодой моряк, племянник трапезонтского паши, Беглер-Капудан, который, пораженный казацкими пулями, в числе первых защитников галеры свалился в море, окрасив своею пурпуровою кровью бирюзовые волны вспененного чайками моря.

Между невольниками казаки нашли много знакомых. Радость спасенных не знала пределов.

Спасители были также довольны, что им удалось оказать добро "бідному невольнику".

Сагайдачный, оставив атаманскую, или гетманскую, чайку в распоряжении Нечая с казаками его куреня, сам с писа­рем Мазепою, с Небабою, Олексием Поповичем и другими казаками перешел на галеру, тем более, что она была хо­рошо вооружена и приспособлена для дальнего плаванья.

Маленькая татарочка также перешла на эту галеру и была в восторге, могла лазить по высоким чердакам и любоваться украшениями галеры.

Так как на галере оказался небольшой очаг, сложенный из кирпичей и приспособленный для варки пищи, то казаки, отыскав между галерными запасами сорочинское пшено, тотчас же развели огонь в очаге и сварили для своей люби­мицы кашку.

Между тем Карпо Колокузни и сероглазый Грицко с своим черномазым приятелем Юхимом возились с несчаст­ным друкарем Федором Безридным, которому при атаке галеры турецкая пуля навылет пробила правую руку выше локтя. Они перевязывали товарищу рану и старались его утешить.

К ночи казаки были уже в виду большого красивого горо­да, стоявшего на берегу моря: флотилия их пересекла Черное море поперек, "рeг diametrum" [По диаметру (латин.)] как выражался знаменитый Жолкевский в донесении королю.

В полумраке неясно вычерчивались стены и башня горо­да, и тонкими стрелами тянулись к небу минареты да строй­ные тополи. Это был Синоп.

Многие из невольников, освобожденных казаками в Кафе, долго жили в Синопе и хорошо знали как расположение города и его укреплений, так и слабые стороны его защиты. С ними долго советовался Сагайдачный и прочая казацкая старшина, и тут же порешено было напасть на беззаботный город, одною половиною казацкого войска высадившись и ударивши на замок, а другою - занявши гавань и все что в ней находилось.

Когда город был уже в руках у казаков и по всем местам шло широкое "плюндрованье", в утреннем воздухе, среди треска, гула и стонов, раздался пронзительный крик:

- Ратуйте, кто в Бога верует!

Через базарную площадь, заваленную добычей, бежал мальчик лет шестнадцати-семнадцати, в богатом турецком одеянии, с красною фескою на голове, а за ним, махая саблей, гнался усатый Карпо.

- Ратуйте! Ратуйте! - повторял преследуемый юноша.

На покрытом потом и гарью лице усача выразилось величайшее изумление.

- Вот дьявол! Еще и по-нашему кричит! - пробормотал он.

- Стой, аспидова детина, а то зарублю.

Преследуемый остановился, дрожа всем телом и испуган­ными глазами ища кругом спасения. Усач подбежал к нему, держа над головою саблю.

- Ты кто такой? - спросил он.

- Я казак... казацкий сын, - отвечал юноша, заикаясь.

- Как же ты попал сюда?

- Меня взяли в неволю.

- Как же ты вырядился в такие шаты? - спросил Карпо.

- Меня так вырядили... Баша...Осман-паша... вырядил.

- А откуда ты родом?

- Из Суботова.

Подошли другие казаки, стали расспрашивать - что и как?

- Те-те-те, да это же Зинько Хмельниченко, - отозвался один из казаков, - я его узнал... Ты Зинько, хлопче?

- Я Зинько, дядьку, - отозвался юноша, - меня и Богданком дразнят.

- Так, так, панове, это Зинько и есть: его еще третьего года татары в поле взяли.

- Старого Хмельницкого мы знаем, - отозвались дру­гие казаки, - добрый казак.

- Только немного ляхом пахнет, - заметил кто-то.

- И сына, говорят, в латинской школе учил... Правда, хлопче?

- Правда, - отвечал юноша, - меня в Ярославле учили, в Галичине.

С берега донесся протяжный вой: казаки узнали голос призывной трубы и поспешили каждый нагружаться добы­чею, которая еще не вся была перенесена на чайки и на галеры.

- Скоренько, панове, батько кличет.

- Час до сбора.

- А все казаки живы и здоровы?

- Бог поможет - все живы будем.

Со всех сторон навьюченные казаки спешили к берегу. Солнце уже золотило верхушки минаретов и ближайшие горы. Над пожарным дымом вились голуби и галки, кото­рым не удалось выспаться в эту тревожную ночь. Слышен был рев скота, не находившего своих хозяев, ржание ло­шадей, распуганных пожаром, блеяние овец. Ветром гнало дым на море, на котором, словно стая птиц, колыхалась казацкая флотилия.

Берег был весь запружен казаками, таскавшими на бли­жайшие чайки свою "користь" и передававшими ее с чайки на чайку и на галеры.

- Смотрите! Смотрите! - раздались голоса.

- Кто-то несет на руках козла.

- Да то дурный Хома!

Действительно, Хома тащил на руках белую ангорскую козу, которая билась в его руках и мекекекала отчаянным голосом. Хома, весь красный от натуги, сердито ругался, таща в то же время на веревке корову, которая упиралась и ревела, и волоча сверх того почти целую копну сена.

- Что это ты, Хома? - окружили его казаки, надрыва­ясь от смеху.

- На что тебе козел?

- Да это не козел, а коза, - сердито отвечал простова­тый Хома, - да еще и брыкается.

- Да на что она тебе, дурень?

- Эге! Я ее буду доить, она молоко даст...

- На что тебе, дурню, молоко?

- Овва! Татарочку кормить.

- Вот так Хома! Вот так голова! Он разумнее всех нас и татарочку не забыл, - смеялись казаки.

Звонкая труба между тем продолжала скликать казаков. Звуки ее становились все резче и резче.

- Скорей, братцы, до чаек! Батько сердится! - заторо­пились казаки.

- Пускай сердится.

- Хома! Бери корову на руки да неси до чайки.

Растерявшийся Хома не знал куда повернуться. Наконец, отчаянно махнул рукой и бросился вслед за другими каза­ками.

XVII

Пока запорожцы гуляют по морю и "завдають страх" татарам и туркам, перенесемся на крыльях воображения на тихие воды, на ясные зори и посмотрим, что делается на Украине.

Мы в Переволочне, на самом рубеже мирной Украины, там, где с одной стороны кончаются тихие воды и ясные зо­ри, а с другой, к югу, начинаются и тянутся на необозри­мое расстояние безбрежные степи.

Душная летняя ночь, словно бы перед грозой. На горизон­те часто вспыхивает зарница и освещает на краткие мгнове­ния спящее село. За селом, на выгоне, раздастся иногда одинокий девический голос и тотчас же смолкнет. Не поется, видно, в душную ночь даже молодости.

Отблеск зарницы отражается иногда и на лужайке у берега Ворсклы, и на темной, совсем почти черной зелени развесистой вербы, и на белой сорочке сидящей под вербою неподвижной человеческой фигуры. Голова фигуры наклоне­на низко и неровно покачивается. Это голова мужчины. Что же он - плачет, кажется?

Отблеск зарницы падает по временам и на белые спины не загнанных беспечною хозяйкою и тут же пасущихся коров. Одна из них подходит к сидящему под вербою, нюхает его голову и усиленно дышит на него.

- Ну тебя, кума, не целуй меня, - бормочет сидящий и качает головой, - теперь пост.

Корова тут же продолжает щипать траву. Сидящий поднимает голову.

- Хоть я и пьяненький, а знаю, что теперь петровка, скоромного ни-ни, кума, - бормочет он снова.

Корова опять дохнула на него.

- Да не лезь же, кума, какая ты!

Пьяный увидал, наконец, что перед ним не кума, а корова.

- А, аспидская скотина! Тпрруськи! Гей додому!

Он встает и, пошатываясь, старается ударить корову шап­кой, но не попадает.

- Гей-гей, чертова!.. А где ж кума?

Шатаясь, он идет по лужайке, спотыкаясь нетвердыми ногами, и сам с собой рассуждает:

- Эге! Глупый... Коли жена бить станет - пойду в козаки, ей же богу!.. Чем я хуже Алешки Поповича либо Карпа? Вон они теперь на море... Кафу, говорят, зруйновали...

Он спотыкается и падает на копну сена.

- Чур тебя, чертова ведьма!.. Так под ноги копной и подкатилась... Ой!

С трудом отбиваясь от воображаемой ведьмы и силясь перелезть через копну, он только тыкался в нее носом, царапал себе лицо, бранился и снова лез на копну.

- Ой! Рятуйте, кто в бога верует... Задушит проклятая баба...

Он сделал еще усилие и перекувыркнулся через копну.

- Ох, убила, проклятая! Ой!

- С трудом он поднялся на четвереньки и пополз "раком", отплевываясь и повто­ряя:

- Чур-чур меня.

Недалеко в ночной тиши прозвучал одинокий женский голос; ему ответил мужской - и оба смолкли.

- Это, должно быть, улица идет... Поют...

Блеснула зарница, другая. Где-то защелкал соловей.

- Соловейко щебечет... Вот дурень - не спит... Да, мо­жет, он немножко пьяненький...

Назад Дальше