– Ты, Юрий Дмитрич, не переживай, – развязно молвил Иван, допив вино. – Отец велел проследить за ним. В Москве он теперь. Живет на Рахмановом дворе ряженный в чернеца.
– В Москве! – Юрий похолодел, невзирая на жар от печи. – Для чего?
– А этого уж мы не знаем, – ухмыльнулся курмышский довлат, – что у него на уме.
– Скажи-ка, Иван Данилыч, – медленно проговорил боярин Морозов, – и ты, воевода. Когда из Успенского собора золотишко-серебришко выгребали, не было ль там ларца запечатанного, а в ларце покрова расшитого?
– В Успенском? – Карамышев засмеялся, обнаружив широкий пропуск между зубами. – Да что там было выгребать? Жадный ключарь все спрятал, мелочь одну оставил. Да и с собой ничего не унес. Зря только мучился.
Юрий впился в него взглядом. Воевода осекся. Дернул плечом.
– Не было.
Морозов удрученно глянул на князя:
– И среди спрятанного на хорах не было.
– На хора-ах? – изумленно дохнул Карамышев.
Захар Протасьев развеселился.
– Ах да, откуда вам знать, в степях да в лесах живучи, как в допрежней Руси храмы строили. Батыевы татары и те смекалистей были, на успенских хорах людей тогда огнем выморили.
– Зря смеешься, боярин, – прошипел уязвленный Иван. – Теперь будем знать. Благодарствуй, Юрий Дмитрич, за хлеб-соль да за ласку. – Он поднялся. – Едем, Семен.
– За серебром людей присылайте, – не поведя и бровью, повторил звенигородский князь.
В горничном покое он остался один. Оба боярина ушли проводить ночных гостей. Юрий взял плошку со свечой и встал под иконой Спаса в углу. Светил огнем в лик Сына Божия и молча, без мыслей долго смотрел. Что хотел высмотреть, и сам плохо понимал. Знака? Ответа?
Язычок пламени упал в растопленный воск и зашипел. Свеча погасла.
В горницу вернулся Семен Морозов. Слил из корчаги в чашу остатки вина, выпил.
– Уехали.
– Хорошо.
– Жалеешь, князь?
– Не знаю, Семен. Тошно мне, – глухо проговорил князь, вперив очи в стол. – Будто предал… Предал не знаю кого. Мерзко. Этот… родич, с воеводой своим… смотрели там, как собор владимирский похабят, чудотворную обдирают. А то и сами, своими руками!.. Смеялись посрамлению московскому… Радостно им было глумиться над собором, где Москва своих князей венчает…
Юрий, сжав зубы, поднес руку к огню и держал, пока терпелось. Отдернул, посмотрел. На ладони белела сожженная кожа.
– Так не бывает, князь.
– Чего не бывает?
– Ты хочешь и рыбу словить, и ног не замочить. Так не бывает.
– Хочу, Семен, – мрачно согласился Юрий. – Если б можно было!.. Сила княжеская в том, чтобы правда на своей земле была. Так меня старец Савва учил. А до него и Сергий в том же наставлял… А если у каждого своя правда, как Кирилл говорит?.. Знать бы, чья выше…
Он поднялся.
– Рублёва-иконника не нашли?
– Ищут. По монастырям московским выспрашивают. В Кремле у Василия его точно нет.
– Ищите. По городам людей пусть разошлют. Не иголка он, чтоб в стогу затеряться.
– А если в Новгород подался? В Тверь?
– Так в Новгород и Тверь людей отправь! – раздраженно крикнул Юрий.
Остановясь у двери, князь размыслил вслух:
– Что ему надо в Москве, тестю моему, будь он неладен? Ведь замышляет что, иначе б за сто верст обошел, подале от Василия!
– Из бывших его подручников, княжья смоленского, на Москве несколько обосновались, – молвил Семен, – Василию служат. Может, с ними о чем сговаривает.
– Ведь выдаст себя с головой, черт смоленский.
Юрий ударил кулаком в ободверину. Из сеней на стук заглянул хоромный боярин.
– С женой бы тебе посоветоваться, князь, – подсказал Морозов. – Бабий ум хитер бывает. Анастасия же к тому дочь своего отца.
– Пойду, – согласился Юрий.
Он спустился по лестнице из повалуши и отправился на женскую половину хором. Впереди со свечами шел сенной холоп. Хотя ночь стояла глубокая, князь был уверен, что Анастасия не спит: любила полуношничать, слушая сказки либо бывальщину от перехожих баб-богомолок, которые не переводились в ее горницах и светлицах.
Сенные девки, завидев князя, поклонились в пояс. Одна шустро юркнула в дверь, куда и Юрию показали путь.
– Князь! Князь! – зашелестело в горнице.
Войдя, он застал смятение: подхватившихся с мест двух боярынь с ало-румяными щеками, грека-философа, скрывшего растерянность в полупоклоне. Анастасия в суконной распашнице с меховым воротом, встав со скамьи, не сумела взглянуть в лицо мужу и смотрела мимо. Лишь третья боярыня безмятежно сопела во сне, уронив два подбородка на грудь. На столе, у которого склонился философ, лежала раскрытая книга.
– Ты так внезапен, князь, – вымученно улыбнулась Анастасия, поправляя волосник на голове. – Никифор рассказывал нам о греческих царях… об обычаях царьградского двора…
Договаривать не было нужды. Княгиня смущенно умолкла: Юрий подошел к столу, перелистнул страницы книги. Писано было по-гречески, но смысл красочных изображений внятен любому. На одном среди сочной зелени сада добрый мóлодец страстно обнимал девицу.
Князь захлопнул книгу.
– Ты забываешься, княгиня. – Он едва сдерживал себя. – Мужней жене не пристало… Будь добра помнить, что ты моя жена, а не потаскуха! – Юрий сорвался в крик.
Анастасия вздрогнула всем телом. Дремавшая боярыня всколыхнулась, спросонья перепугавшись.
– Спаси, Исусе!
Две другие попытались улизнуть, потянув за собой и грека.
– Стоять, дуры!
Боярыни в трепете втянули головы в собольи вороты летников.
Юрий резко повернулся к философу.
– Я что тебе велел, греческий шелудивый пес?! – загремел его голос. – Не читать блядных книг моей жене!
– Чем я заслужил это оскорбление, князь? – Никифор покрылся бледностью. – Сии эллинские повести весьма благопристойны. В империи дамы слушают и читают их наравне с мужьями… и даже девицы… Княгиня же сама настоятельно меня просила…
– А ты и рад, вошь кусачая, по ночам блазнить чужих жен!..
Кулак Юрия впечатался в скулу философа. Грек с коротким воплем рухнул под ноги окаменевшей Анастасии.
– Не потерплю!.. – в ярости рыкнул князь, уходя и потрясывая зашибленным кулаком.
Перепуганные насмерть боярыни кинулись поднимать с пола грека.
Юрий перешел по сеням и ворвался в свою опочивальню. Не дав себя раздеть, повалился спиной на ложе. Спальные холопы лишь стащили с него сапоги и скрылись. Постельничий, спросив и не дождавшись ответа, тоже ушел.
В груди князя кипела злоба на жену, на грека, на брата Василия. Правду сказал Семен: Анастасия – дочь своего отца, опозорившего себя на всю Русь алчной похотью. И эта туда же… Юрий перевернулся, зарыв лицо в подушку, простонал от гнева и бессилия.
Ведь сам ее выбрал, не видев до того ни разу. Вперекор брату женился на смоленской княжне. Уже тогда было ясно, что Василий не будет спорить со своим литовским тестем, Витовтом, за Смоленск. Отдаст литвину древний русский град, не шелохнувшись. Так и случилось через несколько лет.
Хотя нет, не вперекор – к женитьбе брата Василий остался равнодушен. Даром что его Софья – родня Анастасии. Двоюродные сестры, а сносить друг дружку даже на людях не могут. Софья – змея шипучая, Анастасия – крапива жгучая.
Обоим не досталось ладной жены – хоть в чем-то они сравнялись.
Юрий вызвал в памяти образ матери, княгини Евдокии. Отчего-то она предстала его взору в монашеском одеянии, хотя такой, принявшей чернеческий постриг и другое имя, он видел ее лишь два раза перед самой смертью. Но после кончины мужа, которого любила больше жизни, она и стала почти монахиней: носила темные одежды, себя держала в черством теле, строила церкви и монастыри. Софья, обжившись в Москве, поначалу распускала язык, заглазно клевеща на свекровь: приветлива-де вдова с иными из бояр. Юрий тогда быстро нашел источник срамных слухов. Притиснул невестку к стене в полутемных сенях, жарко дохнул ей в ухо, обрисовав – что и как сотворит с ней, если не уймется. Унялась. Но крепко возненавидела его.
Ни Софья, ни Анастасия матери в подметки не годились. А ведь грезилось когда-то, что станет ему такой же верной ладой, как мать отцу, чтоб от одного ее взгляда, одного присутствия в доме было тепло, светло…
"Люблю же ее, дуру!" – безмолвно прокричал Юрий.
А грека-блазнителя – гнать, поганой метлой вымести… Завтра же вон со двора, прочь из Звенигорода!
2.
Ни службы, ни молебна в Благовещенском соборе нынче не было. Но народ здесь всегда толпился и без служб – и московский, и пришлый из других земель-городов. Кто на росписи и иконы знаменитого Феофанова письма пялил очи, кто на поклон к Смоленской Богоматери шел, кто просто отогревался с мороза, бездельно шатаясь меж столпов и стен.
Среди этих бездельных и любопытных затесался высокий, не совсем еще старый чернец в клобуке до самых глаз, в нагольном бараньем тулупе и с палкой-посохом. Из росписей его привлекла лишь одна необычная, с родословием Христа в виде древа, выраставшего из чрева Иессея, отца израильского царя Давида. Под этим стенным письмом сгрудилось больше всего праздного люда. Оно и неудивительно – до Феофана на Руси не знали такого образа.
– …А я тебе говорю, не по образцам он пишет, а как на ум взбредет! – шумел посадский людин в лисьем кожухе. – И на месте не стоит, когда пишет, а будто дергает его кто все время с места на место. Сам не видал, а так говорят. Нету в Гречине смирения. Все поразить хочет, мятежностью завлекает! Не так писать надо!
– Ну тебе видней, лапоть, как писать надо! Феофан – ум! – Мужичина в порванной на швах шубе воздел кверху палец. – Наши монастырские отцы чтут его, яко изографа от Бога!
– Вот Рублёв Андрейка был – тот истинно от Бога. И Феофана превосходил в мудрости да в смирении! Сгинул зазря, жалко.
– Рублёв у Феофана небось мудрости учился. Здесь, в Благовещеньи, под его рукой иконки писал. – Мужичина указал перстом в иконостас. – А Феофан, когда пишет, очами умопостигаемое зрит, чего ни ты, ни я вовек не сподобимся!..
Чернец отошел от спорщиков, стуча палкой по полу. Встал перед алтарными вратами, сбоку от очереди, протянувшейся от чтимого смоленского образа Богоматери. Простолюдье, крестясь, падало перед Пречистой на колени, лобызало низ иконы, бабы прикладывали к образу младенцев. Чернец мрачно смотрел на них. Если бы кто встретился глазами с его темным взором, увидел бы, как плещут там брезгливость и негодование.
Эту икону он считал своей. Родовое владение смоленских князей, она веками стояла в главном соборе Смоленска, видела множество поколений княжьего рода, освящала посажение на смоленский стол всех его предков и его самого. А здесь оказалась, когда ему выпало несчастье просить помощи против Литвы у московского князя. Василий просто посмеялся над ним, отобрал икону и выгнал ни с чем. Еще и сделал вид, будто он, Юрий Святославич Смоленский, сам, изменой отдал свою отчину литвинам. Хорошо, в темницу не заточил, а то б мог – произволом московским похвалиться перед прочими.
Отворотясь от богомольной черни, ряженый стал разглядывать двухрядный иконостас. Еще во владимирском соборе полгода назад запомнилось это имя – Андрейка Рублёв. Услышав его во второй раз, смоленский изгой ощутил тревожность. Имя неведомого монаха-иконника отчего-то вызывало смуту в душе. Да! Ведь это Рублёв написал среди праведных жен ее – ту, которую князь изо всех сил старался забыть, но не мог. Сколько чужой крови пролил, скольких смоленских бояр, их родню и служильцев казнил, скольким велел рубить руки, ноги и головы – всех позабыл. Только она помнилась. Какой была в жизни, такой и в смерти оставалась упрямой, непокорной…
Он принялся искать среди икон ту же руку, что писала пришествие Христово во владимирском соборе. Но срединный Спас в деисусе был обычен, как везде: суров и обличителен. Только в праздниках верхнего ряда образы казались мягче, спокойнее. Христос на Сошествии во ад смотрел прямо на него.
Князя пробрало. Он поднял ворот тулупа, будто замерз, отвел глаза.
– Не смотри на меня, – пробормотал он и застучал палкой, уходя. – Не смотри. Не сойдешь никогда в мой ад, не воскресишь там ничего. Проклят я, чего тебе еще надо? Не успокоишься, пока по земле хожу?!
Ряженый чернец шагал прочь от Соборной площади. От храма за ним уволоклись двое, держались позади в двух десятках шагов. На спуске Никольской улицы навстречу ему попался юродивый в рваной вотоле, в дырах которой виднелось нагое грязное тело. Сильно наклонив вбок голову с соломой в спутанных волосах, блаженный удивленно всматривался в него. Юрий еще ниже надвинул клобук и пошел быстрее.
– Мертвец! Мертвец по Москве-матушке идет! – вдруг заголосил блаженный, тыча в него пальцем. – Уводите детей, прячьте женок! Мертвец идет!
Князь замахнулся на дурака палкой.
– А-а! – закрыв голову руками, юродивый блажил на всю улицу: – В полынью понесут! Руки-ноги сечь будут!
Самозваный чернец почти бежал без оглядки. Двое, сопровождавших его, взяли юродивого под бока и плашмя закинули в высокий сугроб у дороги. Догоняя хозяина, расталкивали недовольный расправой люд. В спины им летели бабьи крики, брань мужиков, снежки и моченые яблоки.
До самого Рахманова двора на посаде у городских ворот, за лубяным торгом, шли скорым шагом без остановки. Встречные иногда оглядывались на странного монаха с суровым лицом и горящими глазами, куда-то спешащего. Сторонились, давая дорогу, осенялись крестами, глядя вслед. Принимали, должно быть, за монастырского игумена которой-нибудь из многочисленных московских обителей, гадали, что за надобность и куда гнала его.
Рахманов двор – прибежище самого пестрого люда, приходящего в Москву. Тут и постой, и корчма для мелких торговцев, разорившихся в стольном граде купчишек, промысловых и беглых смердов, богомольцев, не нашедших иного приюта, а больше – отребья всех видов, занятого темными делами. Днем тут не прекращается шумное бражничанье и азарт: бросают зернь и кости, бьют щелчками лбы, спорят на серебро о чем ни попадя, делят срамных девок и ломают скамьи друг о дружку. Да и редкая ночь проходит в тишине: то прирежут кого, то удавят, то обворуют, то песни во хмелю орут. Для смоленского же изгоя тут самое спокойное на Москве место.
В тесной жилой клети он скинул тулуп и клобук, сел на лавку, тяжело дыша.
– Налей вина, – велел служильцу, одному из тех, что ходили с ним по Москве. – Осталось?
– Вчера откупорил, а ты и не пил совсем, князь.
Невзор потряс корчагой и наполнил деревянную кружку.
– Князь, – усмехнулся Юрий. – Князья не сидят в курятниках, не носят монашьи подрясники и колпаки, не пьют конскую мочу вместо вина.
– Недурное ж вино, – дернул усом служилец. – На торгу брали, не здесь.
– Недурное? – Юрий сделал глоток, брезгливо поморщился. – Пивали и лучше.
– Трапезовать будешь? Я скажу Сухану.
– Скажи…
Пока Невзор выходил, князь осушил кружку. Потянул завязки у горла, скинул с плеч мантию. Вернувшегося служильца спросил:
– От Булгака были вести?
– Давно были, – удивился дворский. – Я ж говорил тебе. Два обоза торговых на Клязьме взяли. Один с меховой рухлядью…
– Да не про то я, – в нетерпении перебил князь. – В Торжок посылали?
– Ну посылали, – насупился служилец и отвернулся.
– Рожу-то не вороти, – прикрикнул Юрий. – Отдали попадье ларь?
– Да отдали, отдали, – буркнул Невзор. – Угрюм с Молчаном ездили. Только не пойму, для чего столько серебра какой-то бабе ушло. Забыл, что ли, как ее поп на тебя в церкви лаял, проклятьем грозил?
– Молчи, дурень. Помню. Все помню. И попа, и…
Он умолк.
Дверь отворилась, двое холопов уставили стол блюдами с дичиной, рыбой и резаным караваем, горшком овощного варева, корчагами с пивом и постным медом. Юрий угрюмо принялся насыщаться.
В душе занозой села досада на укоры служильца. Если б мог, сам бы отвез тот ларь с серебром, никому ничего не сказав. А так лишь себя осрамил перед слугами. И в самом деле, зачем убогой вдове столько серебра? Он уже жалел о содеянном. Протопоп торжокского собора по-прежнему являлся ему в редких снах, протягивал напрестольный крест… и молчал. А лучше б грозился в полный голос, стращал и призывал, как тогда.
Словам Юрий не верил, никаким и ничьим. Какая сила в них? Пес брешет, ветер носит. А того, кто их говорит, так легко заставить умолкнуть. Вот он и молчит, усмехнулся Юрий, круша ножом на блюде дичину. Знает, что не его громы и молнии заставили князя бежать из Торжка.
Наглость попа, взывавшего "Покайся!", тогда лишь разъярила Юрия. Толпа в церкви расступалась, шарахаясь от него, когда он шел от притвора к амвону. Ладонь сжимала рукоять меча. "Нечестивец! В храм Божий с оружием! От совести своей и от Бога всемогущего хочешь мечом оборониться?!" Юрий остановился перед ним. "Доверши меру грехов своих, переполни чашу терпения Божия! – снова загремел поп. – Пролей новую кровь! И да разверзнется бездна у твоих ног, окаянный!" Увидев колебания в лице князя, он восторжествовал, вытянул длань с перстом указующим: "Изыди из храма! Отныне не принимаю от тебя ни вкладов, ни приношений, и двери не отверзаю пред тобой, токмо для единого покаяния! Да берегись! Бог терпит и на великих грешниках, а московский князь не замедлит с гневом!"
Вот что заставило его бежать. Страх перед Василием, московским щенком из худого бокового рода Мономашичей. А вовсе не стыд и раскаянье, не срам от бесчестья, как потом наплел всем звенигородский князек, возлюбленный его зять.
Невзор налил в кружку меда, прибрал со стола кости. На улице начинало смеркаться, служилец зажег огонь в медном светце. Юрий пил мед, смотрел на пламя и вспоминал ту ночь, когда уходил из Торжка с десятком дружинников. Никто из бояр не захотел ехать с ним, стыдливо отводили очи, иные же вовсе через слуг хворыми либо в отсутствии сказались.