Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина 20 стр.


– Не знаю, – пробормотал Фома, вновь терзаясь. – Давеча, как пришел обоз с камнем для церкви, грузчики болтали про тебя. Ищут-де Рублёва, золото какое-то украл-де. То ль церковное, то ли княжье. Заказ-де не выполнил, сбежал да золото украл. Братия им про тебя не сказали, а потом думать начали промеж себя. Ты вечор трапезу пропустил, а там про тебя баяли. Отца Гервасия о тебе пытали: не от татьбы ли своей прячешься у нас, грех нераскаянный покрываешь. Севастьян всему заводчик, он-то и задумал к великому князю послать. А Никон-де наверняка знает, что Андрея Рублёва на Москве ищут. Если за тобой не пришли еще княжьи люди, то знать, покрывает тебя Никон. И душегубы те, которые тогда… стало быть, татьбой ты с ними повязался.

– А отец Гервасий что?

– Гервасий-то им и сказал, – заволновался Фома, – свои грехи, мол, замечайте, а на чужие не заглядывайтесь. Так вот они и решили втайне послать, не спросясь его. А я услыхал. От меня они не таятся…

– Что же ты, Фома, чужую тайну мне раскрываешь? – печалился Андрей.

– Отчего чужую? – растерялся монашек. – А ты-то… Тебя-то разве… Ведь и впрямь наведут княжьих людей…

– Наведут… Да что дурного в том? – рассуждал иконник. – Если украл – так и отвечать надобно.

– А ты правда украл? – испуганно посмотрел Фома.

– Как и ты отвечу, – подумав, сказал Андрей. – Не знаю.

– Как не знаешь?! Ну если… если даже… – Фома от волнения начал заикаться. – Если и у-украл… так что ж! Их это разве д-дело? Гервасий прав. Всякого кролика за свои уши тянут, не за чужие. А я и Гервасию завтра с-скажу, пускай запретит им. А-то ведь – не спросясь удумали. А обеты монашеские как?! Послушанье хранить даже и до смерти! Как же? Вот ей-богу скажу!

Он вскочил с лавки, будто прямо сейчас собрался ввалиться в келью отца Гервасия и все тому выложить. Андрей тоже поднялся, положил руку ему на плечо.

– Угомонись же и ступай с Богом, святая простота, – сказал с улыбкой.

Фома, успокоясь, перекрестился на алтарь.

– Пойду, – буркнул. – Не то заутреню просплю… Как ты терпишь тут ночами, Андрей? – пробормотал он, уходя. – До костей с тобой продрогнешь.

…Стукнули колени о мерзлые доски пола на середине храма.

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…

Его била дрожь, но не от холода.

– Спаси душу мою окаянную, погрязшую во зле и нечистоте…

Руки, как плети, безвольно висели вдоль тела. Он клонился вперед и молился в пол, все ниже опуская голову.

– Яко щедрый Бог, помилуй мя, видя немощь души моей… Окропи в сердце моем росу благодати Твоей… В покаянии приими мя… не остави… не введи в напасть лютую…

Упав ничком, лежал, вздрагивая. Лицо было мокрым, капли испарины со лба и слезы, мешаясь, срывались на пол, вместе с дыханием плавили иней.

– Претыкающимся, соблазняющимся о мне, безумном, не вмени во грех… Ум мой, долу поникший, возвыси к Тебе…

В ночном безмолвии тихо, протяжно скрипнуло. Андрей поднял голову. Из-за алтарных врат лился мягкий белый свет, толкаясь в створы, медленно расходившиеся в стороны. Сердце Андрея затрепетало, едва не выпрыгивало из груди. Он уперся руками в пол, приподнялся. Сиянье в алтаре разгоралось, свет струился отовсюду и ниоткуда. В открывшемся проеме врат, как на некой чудной иконе, восседали кругом престола три отрока в ярких одеяниях с посохами в руках и взирали не то друг на друга, не то на чашу, стоявшую меж ними.

В страхе и исступлении Андрей не смел шевельнуться. За спинами отроков трепетали, будто на ветру, белоснежные мантии. Не зрение, а ум подсказывал, что это ангельские крылья.

В их безмолвии ему слышалась давняя и бесконечная беседа. В ней было все, о чем только можно и о чем даже невозможно подумать: безначальность и беспредельность, творенье мира, его судьбы, великое жертвенное приношенье, упразднение времен и смерти, чистая лазорь небес, гром и буря, и тихое дуновенье ветра, прилет ласточек, зелень пробужденной жизни, спелые поля хлеба, бесконечная благодарность, благословенная сопричастность, тайна соединения множества в цельность, в единое тело, любовь несотворенная, изначальная…

Отрок, восседавший в середине, вознес над чашей руку. С пальцев излилось огневидное, как молния, благословение.

Блистание света, сильнее солнечного, становилось нестерпимым. Андрею помстилось, будто дух его хочет расстаться с телом, не в силах вынести плотской тесноты и узости. Он пал ниц, ужасаясь и переступая за скудные пределы человечьего разума…

Ощущение времени, потесненного вечностью, возвращалось по капле. Первыми вновь почувствовали земную тягу затекшие руки, придавленные тяжестью тела. Затем он ощутил прикосновение к плечу.

– Не бойся, сыне! Встань.

Он узнал голос. Узнал бы сразу из тысяч иных голосов. Подняв голову, иконник увидел перед собой двоих. Алтарные врата были закрыты, за ними вновь водворилась темнота. Но свет прорывался через одежды, лился сквозь истонченную, невещественную плоть.

– Отче! – изумленно выдохнул Андрей.

Изумление было не оттого, что вновь видит Сергия, а оттого, что одежды его были тех же цветов, как у ангела в алтаре, одного из трех. Иконник в страхе смотрел за спину старца, ожидая увидеть живое, трепещущее полотно окрыленности. Его не было.

Андрей перенес взор на второго, в огненном гиматии. Он стоял на солее и казался вдвое выше Сергия. Облик его не изменился, и за плечами совершалось едва зримое движение. Но спросить о нем иконник не решился. Догадывался, что зрит воплощение рассказов старых троицких монахов о светоносном отроке в блистающих ризах, служившем с Сергием в церкви.

– А третий?.. – выдавил он, хотя и здесь знал ответ.

Сергий подтвердил.

– Ты столько раз писал Его. Встань, сыне. Он велел тебе пить из чаши.

Не помня себя от несказанной жути, иконник поднялся. Сергий подал чашу. Андрей в ужасе отступил, вспомнив, как упала в нее огненная молния.

– Опалюсь, отче! – в страшной тоске проговорил он.

– Пей! – Чаша уперлась ему в грудь. – Разве когда не оправдывалась твоя вера? Сколько раз ты пил из нее, не рассуждая и не страшась?..

Иконник взял обеими руками чашу и поднес к губам.

– Все пей.

Андрей выпил вино до дна. Старец приложил персты ему ко лбу, затем забрал чашу.

– Будет тебе по молитвам твоим, сыне. Что замыслил – пиши. О птенцах моих, братии здешней, не тревожься. Сам соблюду их.

– Отче…

Иконописец пал перед Сергием на колени и попытался ухватить полу его хитона. Светло-зеленая ткань невесомо проскальзывала сквозь пальцы, оставляя ощущение тепла и растворяясь на глазах. Андрей поднял взгляд. Перед ним был закрытый алтарь и лампада у иконы, а вокруг – полутьма храма. Никого.

Только душа, вставшая внутри него будто на цыпочки, тянувшаяся вслед за видением, осталась ему после всего, что было.

Он не двигался, утишая взволнованный дух. Вспоминал, удерживал в памяти каждую черту. Запечатлевал цвета, линии, движение и непроизнесенные, но увиденные в круге трех ангелов слова.

А затем повалился боком на пол. Дух, в трепете рвавшийся вон из тела, на время обрел свободу…

Пришедшие к заутрене монахи обнаружили иконника без чувств, холодным и примерзшим половиной лица к заледенелым доскам. Подумали – не отдал ли Богу душу. Но пока растапливали водой лед, дыхание окрепло и к лицу прихлынула кровь, стерев мертвенную бледность. Перенесли Андрея в кельи, оставив при нем вызвавшегося Фому.

Никто из четверых сговаривавшихся против него иноков не ушел в тот день из обители. И ни завтра, ни в следующие дни уже не помышляли о том.

9.

Сколь узорна и изящна была церковь с наружного погляда, столь неискусна, лишена убранства оказалась внутри. Феофан, трижды обойдя храм вокруг и взыскуя не меньшей радости далее, испытал разочарование, когда взошел под своды. На своем веку он видал разные церкви, в Константинополе, в Фессалонике, в Галате, в Кафе, на Руси. И совсем голые, и ободранные под новую роспись, и прокопченные до черноты от огня, и рассевшиеся от жара, изошедшие трещинами, как рубцами. Эта была не хуже и не лучше. Вот только не соединялось в уме Феофана наружное каменное узорочье и громкая брань работников, счищавших со стен и столпов безобразные росписи. Не вязалось с этими раздутыми темными фигурами, похожими на эфиопов, имя Андрейки Рублёва. Не укладывалась в голове диковинная история про сбежавшего от работы иконника, в молве дошедшая аж до Серпухова и усадившая Феофана в санный возок, понудившая ехать туда, куда и не думал, и не собирался.

Прикрывая глаза от летевших со стен ошметий, Гречин приблизился к фреске, в которой лишь по канону узнал ангела и Пахомия, ведомого в пустыню. Осмотрел, ощупал, едва не обнюхал роспись. С негодованием отошел. Прикрикнул на подмастерьев:

– Не зазорно вам храм похабить, сквернословы? Иль ваши старшины, когда пишут, также поганые словеса в воздухе развешивают, гнилым духом труды свои приправляют?

Оба работника глянули на него с подмостий удивленно.

– Ты что это, дедушка, ругаешься тут? Мы свое дело делаем, а ты явился незнамо откуда. Сейчас тебя живо под руки выведем и быстроту зададим, чтоб скорее шел отсюда.

– На самих управу найду, – погрозил кулаком Феофан, тряся пегой бородой. – Совсем страх Божий потеряли. Пошто Рублёва-иконника похабите?

– Страшный ты какой, старче, – усмехнулись подмастерья. – Из ума, сразу видать, выжил. Не слыхал, что ли? Не мы, а Рублёв тот, иконник, страх Божий на дороге потерял. Теперь ищет, наверно, как ветра в поле, так что и самого сыскать не могут. Вона – намалевал тут осенью, стены только попортил, левкасу сколько и красок зря извел. Из-за него другой раз уже стены скоблим.

– Да кто ж такой дурак сказал, что это Андрей Рублёв писал? – недоумевал Феофан. – Ослепли вы тут все али по злому умыслу?

– А ты сам, старый, кто такой будешь, – охмурели работники, – что на нашего князя и его бояр рот разеваешь? Откеля такой смелый прибрел? Может, тебя на княж двор свести, чтоб ты там князю спрос учинил, а после в темничную яму засел?

– Щенки слепые, князем вздумали стращать! – осерчал Феофан. – Да я столько князей перевидал, сколько вам, дурням, и в уме не представить.

– Иди-ка отседа, старина, – огрызнулись те, – пока мы тебе бока не намяли да ум не вправили.

– Да хоть знаете, с кем говорите, похабники?

– И знать не желаем, что за мшистый пень тут человечьим голосом заговорил.

– Ну а Рублёва-то, Андрейку, видели самого? – уже без сердитости, будто бы даже с интересом спросил Гречин.

– Невелика птица твой Андрейка, – злорадствовал дюжий детина-подмастерье. – Славы много, а толку мало. Даром что великого князя изограф. У нас в Звенигороде и получше найдутся.

– Князь наш зарок дал, – прибавил второй, худосочный, – не звать боле московских иконников. Одна маета от них – упрашивать долго, а потом вот – кресты напрестольные и лампады с гробниц пропадают.

– Кому ваш князь зарок дал? – снова возмутился духом Феофан. – Вам, что ли, петухи бескрылые? Писать-то вам кто будет – посадские богомазы-неучи? А татьбу для чего Рублёву приписали? Сами небось покражу учинили, а на безответного списали!

– Это он-то безответный?! – Ражий детина, вконец рассвирепев, стал спускаться по лестнице. – Пес брехливый и тот безответней! Да и ты сейчас, ветошь древняя, таким же у меня станешь!

Старый изограф ждал его с вызовом в лице, с поднятой головой. Работник, измазанный побелкой, подошел к нему, встал, примериваясь.

– Ну разозлил ты меня, тертый лапоть! Как бы тебя пришибить потише? Чтоб кости по всему полу не растерял…

Он вздел ручищу.

– На кого копыто поднял, телок безрогий?! – властно рявкнул старик. – На иконописца великокняжьего, Феофана Гречина!

Подмастерье замер. Изумленно моргнул. Феофан ткнул его пальцем в грудь, детина покачнулся.

– Будь я вашим дружинным старшиной, и скребка бы вам, олухам, не доверил, не то что кистей!

Гречин направился к дверям. Развернулся, воздел длань кверху:

– Взашей бы выгнал!

В притворе он натолкнулся на двух любопытствующих.

– Ну чего рты пораскрывали? Мух ждете? – набросился на них. – До лета еще долго. Едем отсель!

В молчаливом достоинстве Феофан проследовал на конюший двор обители, натянул поглубже на голову меховую шапку, уселся в сани. На передок взгромоздились оба его нынешних ученика, коих считал бездельными и бесталанными, но крепко держал при себе, ибо всех прочих ближних растерял.

– Узнали?

– Узнали.

– Ну! Чего молчите, как рыбы?

– Да выходит, и впрямь Рублёв заказ княжий тут исполнял, – сказал один и потянул носом, полным содержимого.

Феофан махнул на него:

– Сморкай сопли, Прошка. А ты говори, – велел второму.

– Чернецы сказывают, князь его из плена татарского выкупил…

Санный возок гладко и ходко шел по укатанному зимнику по-над берегом Москвы-реки, искрившей в прорывах между елями льдистым серебром, темневшей прорубями и редким посадским людом. Феофан, охваченный мрачными думами, прятал лицо от ветра в шубный ворот.

Невесело было старому изографу. Тоска не один год подкрадывалась к сердцу, щемила тисками и глодала душу. Грустно вот так заканчивать жизнь на седьмом десятке лет, на чужбине, хотя и ставшей родной, отдав ей все силы, исходив и изъездив ее вдоль да поперек, скольким ученикам передав свое искусство, обретя благоволенье у сильных мира сего и праздную славу – а в итоге оставшись ни с чем.

Не первый год грыз его помысел – не бросить ли все и вернуться в отечество? Пройти по каменным улицам царственного Константинова града, объять необъятное величие Святой Софии. Заглянуть и в венецианское предместье Галату, увидеть свои старые росписи. Потом поплыть в Эгеиду и Морею, в Фессалонику и Монемвасию… Но нет, не достанет сил смотреть без содрогания на нынешний упадок империи. За тридцать с лишним лет Ромейская держава еще более оскудела духом, впала в убожество, растеряла остатки прежней красоты. Только храмы с творениями былых мастеров еще хранят прежние тепло и свет, а вокруг уже наползает сумрак, и турецкая речь под стенами Константинополя выхолаживает душу. Крах всего, тысячелетних силы и славы, надменности и презрения к соседям-варварам. Униженная Ромейская империя, как попрошайка-двурушник, тянет руки за милостыней и на русский север, и на латынский запад. Крушение всего… И зачем им двоим, обесславленному царству ромеев и измученному, забытому всеми изографу вновь встречаться?..

Грубый крик на дороге вывел Феофана из раздумий.

– Куда прешь, смерд?

Конь, ожженный чужой плетью, шарахнулся. Сани едва не опрокинулись в сугроб. Старый изограф равнодушно смотрел, как мимо едут полтора десятка верховых. И не сразу сообразил, что для простых служильцев, за которых принял их сперва, иные слишком богато одеты.

Один из всадников показался знакомым. Даже слишком. Но память играла с Феофаном шутку – манила ответом, да не давала в руки. Мнимоузнанный верховой тоже пристально всматривался в него, проезжая.

– Феофан! – воскликнул он вдруг. – Ты ли?

– Я Феофан, – дрогнул голосом Гречин.

Конный свернул к возку. Весь отряд остановился.

– Князь! – Изограф в волнении полез из саней.

Ученики сдернули шапки, скатились с испугу в сугроб.

– Ну узнал, наконец-то! – грустно улыбнулся Юрий Дмитриевич. – Да и я тебя не сразу признал. Постарел ты, Феофан. Сколько лет не видел тебя? Шесть? Восемь?

– Не считай года, князь. Они скачут, как сухой горох.

– Какими путями здесь? Не в Звенигород ли правишь? Слыхал я, будто ты в Новгород снова подался. Соврала, знать, молва.

– Молва, хоть и крылата, аки ангел, да дура. А путь мой неведом даже мне, убогому. Ибо не знаю, чего ищу, не ведаю, где обрящу.

– Что невесел так, Феофан?

– Да и ты, князь, ликом не светел.

– Знать, обоим есть отчего кручиниться, – усмехнулся Юрий. – А может, я развею твою грусть-тоску?

– Куда там! – желчно заговорил изограф. – В монастыре твоем, князь, ныне такого наслушался, что бежать с Руси потянуло. Уйду от вас! Куда глаза глядят побреду, найду себе пристанище да там и к Богу отправлюсь. Не могу здесь боле!

– Отчего ж? – нахмурился Юрий. – Скажи хоть, Феофан, чем ты обижен. Насельники сторожевские тебя не приветили?

– Еще как приветили, – сердито молвил старик. – Званьем мшистого пня да лапотной ветоши жаловали. Вот какова честь на Руси для княжьих иконописцев! В хвост и в гриву похабят. Сперва честь, затем бесчестье – что ж, мы люди Божьи, терпеть должны плеванье и поруганье и от черни, и от князей. А вам вольно нас татями честить, мошенниками величать, темницей грозить. Все стерпим, все… да как бы не разбежались от вас все иконописцы искусные!

– Вон оно что, – отвердел лицом князь. – Ты о Рублёве… Верно, убежал он. И с собой прихватил кое-что. А на стенах, видел, какую красу он мне оставил?

– Видел. Да не мог Андрейка…

Назад Дальше