Нерон, кровавый поэт - Дежё Костолани 4 стр.


- Мне нездоровится, - сказал он Сенеке, поэту и философу, который воспитывал его с восьми лет.

- Ох, - вздохнул Сенека и шутливо покачал головой, словно не принимая всерьез жалоб ребенка.

Он стоял перед Нероном - высокий, худой, в серой тоге. На его изможденном, желтом, как сыр, лице цвели огненные розы чахотки; по вечерам его лихорадило.

- Ну да, - продолжал император капризно, - я очень страдаю.

- Отчего?

- Не знаю, - надувшись, ответил тот.

- Потому и страдаешь. Ведь ты не знаешь, что тебя мучает. Стоит тебе понять причину, и боль притупится. Мы созданы для страдания; нет такого горя, которое было бы противоестественным и невыносимым.

- Ты думаешь?

- Конечно, - сказал Сенека. - У всякого страдания есть, по крайней мере, противоядие. Если страдаешь от голода, ешь. Если от жажды, пей.

- А почему человек умирает? - словно себе самому задал внезапно вопрос император.

- Кто? - спросил Сенека удивленно, потому что Нерон из-за запрета матери не занимался философией. - Клавдий? Кто именно?

- Все. Старики и юноши. Ты и я. Растолкуй мне.

Сенека растерялся.

- В определенном смысле... - начал он и замолчал.

- Ну, - с горьким смехом проговорил Нерон.

- Ты устал.

- Нет.

- Тебе надо уехать ненадолго, - после некоторого размышления сказал Сенека.

- Куда?

- Куда-нибудь. Далеко. За тридевять земель. - И философ сделал широкий жест рукой.

- Это невозможно, - потеряв терпение, возразил Нерон.

Сев на стул, он стал резко возражать своему воспитателю и наставнику, а тот, видя, что император раздражен, подошел поближе и, сгорбившись, ловил каждое его слово.

Сенека слушал не прекословя. С уст его слетали лишь вежливые фразы, точно он, как в прежние годы, беседовал с ребенком и готов был исполнить любой его каприз. Он не принимал всерьез терзаний этого юноши, коротко отделывался от его нападок. Лишь одно хотелось ему: сочинять трагедии и стихи, отточенные фразы, крепкие и блестящие, как мрамор, афоризмы о жизни и смерти, о молодости и старости, в которых навеки запечатлен будет его опыт, - все прочее не интересовало Сенеку. Он не верил ни во что, кроме литературы; его убеждения, сильно поколебленные от постоянных раздумий и размышлений, никогда не вступали в противоречие с убеждениями собеседника, и через минуту он уже изящно и ясно высказывал то, что желал услышать его оппонент.

И теперь он думал только о своей вилле, подарке императора, и о том, во что обойдется там сооружение фонтана. Но, еще раз взглянув на Нерона, он понял, что того не убедили его слова. Нерон сидел, откинув назад голову и глядя в пространство. Сенека боялся под горячую руку лишиться императорской милости. Дрожь пробежала по его телу, истощенному туберкулезом и неутомимой работой мысли, поблекшие глаза заблестели. Он смущенно кашлянул.

- Если бы я мог уехать! - после продолжительного молчания заговорил Нерон. - Но лишь невежды считают, что могут уехать. Мы не можем. Ни отсюда, из дворца. Ниоткуда. При нас остается то, от чего мы бежим. Страдание преследует нас.

- Ты мудро рассуждаешь, - заметил Сенека. - Именно поэтому должен ты превозмочь в себе страдание.

- Чем?

- Страданием. Горькое не исцелишь сладким. Лишь горьким.

- Не понимаю.

- Только от страдания проходит страдание, - пояснил Сенека. - Послушай, этой зимой, когда выпал снег, я замерз в своей комнате. По спине побежали мурашки. Чем больше я кутался в шерстяное одеяло, тем больше дрожал от холода; он подкрадывался ко мне и, как волк, впивался в руки. Писать я не мог. Тогда стал я доискиваться, в чем же причина моего страдания. И обнаружил: беда не в холодной комнате, а во мне самом. Я мерз лишь потому, что желал тепла. Тут я сделал обратный ход. Решил, что хочу не тепла, а холода. Едва промелькнула в моей голове эта мысль, как мне показалось, будто в комнате вовсе не холодно. Я скинул одеяло, снял тунику и принес со двора немного снега, которым хорошенько растер все тело; затем, высунувшись из окна, небольшими глотками стал пить колючий, обжигающий зимний воздух. Хочешь верь, хочешь нет, но я сразу согрелся и потом, одевшись, не чувствовал больше холода, мог работать и, сев за стол, написал три новых сцены к "Фиесту".

- Возможно, - с недоброй улыбкой сказал Нерон. - Но как применить это к себе?

- Не противься страданию, - посоветовал Сенека. - Реши, что хочешь страдать.

- Но я вовсе не хочу страдать.

- Есть люди, которые постоянно жаждут страдать, плакать, терпеть лишения и при этом утверждают, что счастливы. Им ничего не надо, кроме боли и унижений. И в таком количестве, что на целой земле не сыщешь. А потому все им мало, вечно они неудовлетворены, вечно обманываются в своих ожиданиях. Но зато в душах их царят истинный покой.

- Ты имеешь сейчас в виду чернопятых, тех, кто сроду не моется, - раздраженно проговорил император, - хворых с гноящимися глазами, которые не умывают лица, вшивых, которые не причесываются, вонючих, что живут под землей и в безумье себя истязают. Бунтовщиков имеешь в виду, врагов римского государства (он не назвал прямо тех, в кого метил). Презираю их.

- Я латинский поэт. И ненавижу тех, кто стремится повернуть мир вспять, возродив варварство; терпеть не могу их глупые суеверия, - возразил Сенека. - Чтобы покончить с ними, мало крестов и секир. Я верю в богов. - Нерон молчал, и тогда Сенека прибавил: - Ты превратно понял меня, я сказал лишь, что страдание должно побеждать страданием.

- Но страдание не пресечешь, обрекая себя на новое, - промолвил Нерон. - Нет выхода. - И, словно в голову ему пришла спасительная мысль, воскликнул: - Нужно какое-то чародейство!

- Существуют чародеи, - отозвался Сенека, - будто бы совершенно преображающие человека.

- Не об этом я думаю.

- А не почитать ли тебе греческие трагедии? В них скорбь. Черное лекарство для кровоточащей раны. Говорят, и сочинительство исцеляет. Я тоже собираюсь теперь кое-что написать. Об императоре, твоем отце. Изображу покойного в окружении Юпитера и Марса...

Он не договорил, так как император, весь во власти воспоминаний, поднялся с места и, не простившись, поспешно вышел из комнаты.

Подождав немного, Сенека удалился.

Никогда не видел он Нерона таким. Привлекательное румяное лицо его исказилось, все испещренное косыми складками, зловещими черточками. "Он, верно, и вправду очень страдает", - думал философ, сознавая, что допустил ошибку и что лучше было бы ему молчать.

Советам вообще-то грош цена.

Возвращаясь домой, Сенека у ворот своей виллы удрученно покачал головой. Он не понимал императора, хотя с детских лет знал значение каждого его взгляда и ему казалось, что Нерон так навеки и останется мальчиком, послушно внимающим его наставлениям.

Нет, никогда, должно быть, не постигнешь властелинов.

Глава пятая
Ночь в муках творчества

Император поужинал и лег, чтобы погрузиться в благодатное бесчувствие сна. Он сразу заснул. Но вскоре проснулся.

"Нет для меня никакого лекарства", - подумал он.

Кругом была ночь. Мягкая и бархатистая, черная, как сажа. Не похожая на другие, безбрежная и бесконечная, в которую он погружался и катился, катился вниз. Впоследствии часто возникало у него такое ощущение. Проснувшись, он не мог понять, где находится и сколько проспал, минуту или год. Предметы вокруг, утратив свои очертания, парили в пустоте; окно подступило к кровати, дверь отдалилась.

Он протер глаза, но голова продолжала кружиться.

На улице звучала незамысловатая мелодия. Она настолько сроднилась с тишиной, что он уловил ее не сразу, а лишь погодя, внимательно прислушавшись.

Кто-то играл на флейте.

Поблизости от императорского дворца, вероятно, жил музыкант. Ему, видно, не спалось, никак не мог он уснуть и снова и снова упрямо, настойчиво, фанатично выводил короткую мелодию, состоявшую всего из нескольких нот.

Кто может играть на флейте?

Нерон выглянул из портика. Никого. Музыкант был невидим, как кузнечик.

Утром он приказал разыскать флейтиста. Привели девятнадцатилетнего египтянина. Он не помнил своих родителей. Но казался довольным и счастливым. С помощью переводчика император допросил его.

- Как тебя зовут?

- Эвкер.

- Ты военный музыкант?

- Нет.

- Почему играешь на флейте?

- Мне нравится.

- Кто учил тебя?

- Никто.

И в следующую ночь император не мог уснуть и снова слушал во тьме. "Какой он, должно быть, счастливый", - думал он.

Нерон разметался на подушках. Одно кошмарное видение сменялось другим. Потом, когда в пустынном мраке он открыл глаза, перед ним ожили картины давно минувших дней.

Он бродил по забытым улицам и комнатам своего детства. Жил он в то время у своей тетушки Лепиды, живой и милой женщины, в старинном доме, где были узкие деревянные лестницы и мрачные галереи, а во дворе, на месте ушедших в землю камней и между потрескавшимися мраморными плитами, росла высокая трава и диковинные цветы. После смерти отца трехлетнего мальчика отдали на воспитание тетке.

Там, в темной комнатушке, вместе с ним ютился танцор, выступавший в Большом цирке.

Танцор, тощий парень с длинной шеей и выдающимися скулами, очень нравился тогда Нерону; это был первый человек, вызвавший у него настоящий интерес и зависть, хотя люди кругом невысоко его ставили. Он мало ел, боясь потолстеть, а по вечерам тренировался дома в маленькой комнатке. Взбирался на пирамиду из стульев, лазал по канату и, когда думал, что мальчик спит, танцевал. Лишь притворяясь спящим, Нерон из своей кроватки с замиранием сердца следил за каждым его движением, не понимая смысла танца и наслаждаясь его таинственностью. С нетерпением ждал он вечера. Легкое тело танцора раскачивалось из стороны в сторону, словно колеблемое ветром, и при свете лампады на стене вырисовывалась его мелькающая, причудливо колышущаяся тень, сильно увеличенные очертания рук и ног.

Жил там и другой очень забавный человек, приятель танцора, цирюльник. За цирюльника он выдавал себя, но никто никогда не видел, чтобы он кого-нибудь стриг или брил. С утра до вечера не закрывал он рта. Веселый шут, он подражал пению петуха, блеянию козы, шипению змеи. И кроме того, был таким искусным чревовещателем, что кого угодно мог ввести в заблуждение. Он потешал весь дом, и Нерон очень любил его. Часто забирался он к цирюльнику на колени, а тот, посадив его на плечи, убегал с ним в сад.

Императора поразило, что сейчас перед ним ожили образы цирюльника и танцора, двух друзей его детства, казалось, давно уже забытых.

Опять он крепко заснул. Храпел после обильного ужина, бредил. Проснулся от крика, испуганный собственным сонным голосом, сердцебиением, отдававшимся в ушах. Какая ночь!

Сев в постели, он посмотрел, не начало ли светать.

Всюду царил еще мрак; только юноша играл на флейте сладко, невыразимо сладко. Нерон снова откинулся на подушки. Застонал. Изо рта его вырвался хриплый звериный вой, крик первобытного человека, и, перейдя в рев, замер. Научиться бы петь или хотя бы кричать. Громко кричать, так, чтобы слышали все: и души в подземном царстве, и боги на небе, и чтобы все спящие, проснувшись, сбежались сюда, к нему, но не к императору, а к тому, кто поет, кричит, орет громким голосом.

Он мучительно ломал голову, что ему делать, словно было необходимо совершить что-то значительное.

Вдруг он вскочил с постели.

Два раба, стоявшие на страже перед спальней, зажгли факел, проводили императора в триклиний.

Зевая, попросил он подать еды, хотя вечером наелся до отвала. Его преследовал привкус горечи во рту. Чтобы пощекотать нёбо, он пожелал сладкого.

На длинных стеклянных блюдах повар принес сладких рыб, чешуя и кости которых были из ореховых ядер, на серебряной тарелке - плавающие в меду апельсиновые дольки, на золотом блюде - тонко нарезанные ломтики тыквы, приправленные имбирем, корицей и покрытые клейкой приторной пеной. Тоненькой тростинкой поковыряв пену, Нерон сухим языком нехотя облизал палочку.

Он не был голоден, лишь разыгралось его беспокойное воображение, и он ничем не мог насытиться. Ему хотелось также пить, пить без конца. Залпом осушал он один фиал за другим. Все окружающие предметы надвинулись на него. Он чувствовал сырой, резкий запах подушки из крокодиловой кожи и жадно вдыхал аромат стоявших в вазе роз. Самозабвенно, в волнении, доходящем до сердцебиения, сидел он один за столом и не скучал. Одно настроение сменялось другим; он следил за игрой пламени светильника, не замечая, как бегут часы.

Постепенно рассвело. Затем летняя заря разлила повсюду фиолетовую краску, затопила ею сразу императорские сады и покои, холмы и Рим.

- Хочу быть один! - воскликнул он и пошел в свой кабинет.

- А если кто-нибудь придет? - спросил слуга.

- Никого не впускать.

- А утренние посетители? Хотела зайти императрица Агриппина.

- Меня здесь нет.

- А Бурр?

- Я ушел.

Император запер двери. Выбежал на середину комнаты. Он так жаждал одиночества, что бежал навстречу ему. Из-за стены донеслось несколько латинских слов. Нерон зажал уши. Он не любил этот грубый солдатский язык. Хотел слышать греческий, только греческий.

Насупившись, он прислушивался. Ему казалось, вот сейчас желание его исполнится, путь откроется, наступит развязка. В мягкой оболочке тумана горящим клубком носились вокруг слова, пока еще бесформенные, которые надо было схватить, и он, выставив вперед руку, словно вооруженную мечом, спешил вступить с ними в бой.

Нерон робел, как девушка, дыхание у него пресекалось.

Все, что он выстрадал раньше, в последнее время и когда-то давно, нахлынуло на него, и он впал в странное, незнакомое ему прежде чувствительное настроение. Император дрожал, глаза наполнились слезами. Он плакал от умиления и от вина, от опьянения тем и другим. Страдание причиняло ему боль, стократную боль, а потом боль вдруг прошла. Он сам не заметил, как начал писать. Одну за другой набрасывал по-гречески строки, гладкие, четкие гекзаметры. Потом недоверчиво повторял то, что звучало в ушах. Обдумывал, взвешивал, поправлял. Он был мрачен, неописуемо мрачен, как убийца, собирающийся совершить роковой поступок, готовый в случае неудачи заплатить за него своей жизнью.

Нерон писал о царе Агамемноне, убитом его женой Клитемнестрой. И об их сыне Оресте, оплакивающем возвратившегося из похода вождя, богоподобного героя, мертвого отца, который со скорбной улыбкой на окровавленном бледном лице смотрит на несчастного сына. То, что прежде плавало в тумане, уже прояснилось; ниспал многозначительный и притягательный покров, придававший всему таинственность. Одна за другой послушно сворачивались полосы тумана, и в ярком свете вырисовывались образы, отчетливо звучали голоса. Мрак в душе Нерона тоже рассеялся. Ощущение ужаса сладко щекотало нервы, приносило страшное, но приятное забвение и наслаждение. С каждой минутой возрастала уверенность. В его руках было то, что хотел он выразить. Приходилось только много-много и быстро писать.

Вот он оторвал взгляд от рукописи. Ему казалось, элегия готова. Открылся весь ее сокровенный смысл. Бросив тростниковую палочку, он взял новую, прибавил еще несколько штрихов. Вскочил с места; встав на стул, точно играющий ребёнок, принялся жестикулировать. Не знал, чем выразить свою радость.

Комнату озарил яркий свет. Нерону осталось лишь кое-что подправить. Он и с этим справился в два счета.

- Готово, вот поэма, она написана! - закричал он во все горло, указывая на вощеные дощечки.

Ко дворцу подкатила колесница; он встал на нее. Невыразимая радость и высокомерное спокойствие переполняли его. Он мчался по Риму, под ним бежала земля, над ним - небо, вблизи - ряды домов, перемещавшиеся, словно живые, и вознице приходилось стегать лошадей, чтобы они неслись еще быстрей, вперед, навстречу незнакомой и непостижимой, приобретавшей смысл жизни. Когда при быстром движении воздушная волна ударяла в освеженное лицо Нерона и белокурые волосы развевались по ветру, грудь его буйно вздымалась. В ней кипела сила молодости, будущее казалось безграничным и многообещающим.

Вернувшись домой, он поработал еще немного. Принял Бурра и нескольких патрициев. Распорядился, чтобы завтра солдатам выдали на обед вина.

Глава шестая
Новичок

Постепенно он осознал, что именно приносит ему радость. Она приобрела определенные формы, и он мог упиваться, управлять ею.

Переполнившись тем, что вызывало радость и прежде рождало в нем изумление, он решил поделиться с кем-нибудь. И пригласил Сенеку.

Философ пришел, преследуемый неприятным воспоминанием о последней размолвке. Церемонно поздоровался, назвав его императором.

Но Нерон запросто принял его:

- Не называй меня так. Такое обращение, как тебе известно, обижает меня. Ты меня воспитал. Тебе я обязан всем хорошим.

- Ты очень милостив.

- Называй меня сыном. Ведь ты мой отец.

Тут император, подойдя к Сенеке, поцеловал его смиренно, почтительно, как сын.

Философ хотел продолжить прерванное в прошлый раз рассуждение, но Нерон, дружески остановив его, спросил:

- Над чем ты работал? Расскажи.

- Закончил третье действие "Фиеста".

- Интересно, очень интересно, - сказал император. - И хорошо получилось?

- Думаю, да.

- Хотелось бы послушать.

- Неужели тебя это интересует? - спросил Сенека, потому что император никогда еще не выражал подобного желания.

- Очень интересует.

Поломавшись из приличия, Сенека стал читать.

Нерон сидел, развалившись на стуле. Еще не дослушав первой сцены, он заскучал. Никак не мог сосредоточиться, заставить себя следить за словами, изящными, бойкими фразами и, косясь на объемистую рукопись, ждал, когда дело дойдет до последней страницы. Сенека читал долго. А император тем временем в ожидании своей очереди, закрыв глаза, самозабвенно, с увлечением повторял про себя собственные стихи.

Когда чтение кончилось, он встал. С деланным восторгом, подчеркнутым изумлением обнял учителя и пожал ему руку.

- Великолепно, великолепно, - твердил он, - ничего подобного до сих пор ты не сочинял. Трагедия совершенна во всех отношениях.

Опьяненный своими стихами, усталый от чтения, Сенека тер лоб и, словно пробуждаясь от сна, растерянно смотрел по сторонам. Он встал, весь во власти возвышенных слов. Едва нашел вежливые, будничные выражения, чтобы поблагодарить за высочайшее одобрение.

Император нетерпеливо ходил по комнате.

- Я тоже, - прислушиваясь к биению своего сердца, сказал он, - я тоже кое-что написал. Одну элегию.

Сенека не сразу понял его.

- Ты? - спросил он.

Назад Дальше