Когда-то Сенека был первым его покровителем. Он открыл исключительные способности в мальчике, когда тот еще учился в Афинах, и выписал его в Рим, где со временем Лукан заслужил доверие и благосклонность императора. Благодаря этому он стал вскоре квестором. Своими стихами, остроумными выступлениями в театре завоевал успех и среди поэтов, и среди женщин. Его считали самым выдающимся из современных латинских поэтов. За поэму "Орфей" он получил недавно литературную премию. Лукан сиял безмерным самодовольством.
- Наконец-то мы встретились, - сказал он и еще раз поцеловал Сенеку.
Лукан был видный, статный мужчина. Он родился в Кордубе, в Андалузии, и в его жилах, как и у Сенеки, текла горячая испанская кровь.
Над его кудрявой головой часами трудились парикмахеры; маникюры щеточкой чистили ногти, и он не жалел на себя духов и помады, так что от него исходил всегда приятный аромат.
- Не буду мешать вам, продолжайте, - сказал Сенека, который запыхался, поднимаясь по лестнице, и прилег на ложе; взяв лежавшую поблизости книгу из библиотеки терм, он стал ее перелистывать.
Увлеченный спором, Лукан обратился к Менекрату и Латину:
- Вчера я тоже просматривал стихи, но больше двух строк не осилил. Теперь уже невозможно это читать.
- Надеюсь, не обо мне речь, - заметил Сенека.
- Нет, нет, о Вергилии, - со смехом ответили ему.
- Ну, это твой конек, - улыбнулся Сенека и закрыл глаза.
- Разве я не прав? - горячился Лукан. - У него нет ни одного живого слова. Трескучие фразы, бездушная официальная поэзия. Он устарел. Но пока еще не смеют в этом признаться.
- Четвертая песня, быть может, еще кое-чего стоит, - с почтительной дрожью в голосе вставил Латин.
- О любви Дидоны? - спросил Лукан.
- И "Буколики", - добавил Менекрат. - Потом Вергилий писал: "Волна нежней, чем сон". Красиво!
- В нем есть что-то идиллическое, целомудренное, наивное, - пыжился Латин.
- Старая дева мужского пола, - сказал Лукан. - Беззубый стыдливый старец, заходящийся от припадков смеха; он шепелявит и сосет мизинец. Ох, терпеть его не могу.
- Мне нравятся строки о луне, - продолжал Латин.
- Как же, он обожает луну, покровительницу воров, - парировал Лукан. - Ведь он сам был литературным вором.
- Загадочный поэт, - поддразнил его Менекрат.
- Знаешь, Менекрат, в чем его секрет? У него нет ни одной оригинальной строчки. Вечно подражает кому-то. Прочти Аристотеля, Демосфена, Ксенофонта, Лукреция, Софокла, Еврипида, Пиндара, Фукидида, Феофраста, Феокрита, потом его - и тогда убедишься.
- Говорят, он всегда работал по ночам, - щегольнул своей осведомленностью Латин.
- Как взломщики, - блеснул остроумием Лукан.
- Насколько выше его Гораций, - подлаживался к собеседникам Латин. - Он хоть мужчина.
- Да, мужчина, - сказал Лукан. - Равнодушный обыватель. Он был коренастый и плотный. Страдал одышкой. Стихам его, как и автору их, не хватает дыхания. Они не способны к бегу. И лишены каких бы то ни было красок. Он ничего не видел. Говорят, у него постоянно болели глаза. Лира, если можно так выразиться, истекает гноем.
Латин захохотал; Менекрат отправился к цирюльнику стричься.
Затем Лукан, отстранив рукой впившегося в него, как клещ, поклонника искусства, подошел к ложу Сенеки.
- Какие новости? - взволнованно и торопливо спросил Сенека.
- При них не хотел говорить, - прошептал Лукан. - Завтра уезжаю.
- Домой?
Домом для этих двух испанцев всегда оставалась Испания. В Риме они чувствовали себя лишь чужаками, гостями или завоевателями.
- В Кордубу? - продолжал спрашивать Сенека, но Лукан молчал. - Куда же?
- В Галлию. Или еще куда-то. Какая разница куда. Меня выслали.
- За что?
- За что? - повторил вопрос Лукан. - Император...
- Не может быть, - изумился Сенека.
- ...вызвал к себе. Был краток. Не разрешил нигде выступать. Знаешь, из-за "Орфея". Ведь он сам участвовал в конкурсе, потом видел, каким успехом пользовалась моя "Фарсалия", когда я читал ее в театре. Он не досидел до конца. Сбежал под предлогом заседания сената. Не выдержал. Тогда еще я заподозрил неладное.
- Будь я в Риме, - сказал Сенека, - этого не произошло бы.
- Ах, все равно, - махнул рукой Лукан. - Для меня главное - работать. Мне все равно.
Недалеко от них лежал на диване молодой человек с холодным компрессом на голове. Открыв глаза, он протер их и огляделся. Снял с головы повязку. Затем встал.
Лукан и Сенека почтительно и дружески раскланялись с ним.
Это был Британик, лишенный трона сын императора Клавдия, бледный худощавый юноша, безусый и безбородый, мечтательный и милый, обаятельный и благородно сдержанный. Скромно подошел он к двум поэтам и тепло обнял их.
У Британика был сегодня тяжелый день. Он страдал падучей и накануне перенес длившийся несколько часов припадок.
Потом обычно у него неделями болела голова.
Он жил замкнуто, не вмешиваясь в общественные дела. Избегал разговоров, людей, хотя бы из-за своей младшей сестры, императрицы Октавии.
Всякое невнимание и унижение сносил терпеливо, даже радовался этому втихомолку. Но не в силах был порвать связь со своими друзьями, поэтами. Британик тоже писал.
Всего несколько коротких стихотворений создал он до сих пор и сам не знал, как они родились. Чуть ли не против его воли сложились они в дни страданий, когда он, утратив способность плакать, предавался горю, витая над шумно дышащей бездной. Он никогда не вспоминал о своих стихах. Улыбался, когда друзья говорили о них или убеждали его написать новые, и читал их лишь избранным. Тогда по-детски тонкая рука его касалась струн золотой кифары, иногда едва слышно перебирала их, и он пел серебристым голосом, так как умел петь приятно и непринужденно.
Лукан с горячим восторгом говорил о его стихах. Называл его поэтом с большим будущим. Сенека им восхищался.
Эти три поэта чувствовали себя равными.
- Мы говорили о нем, - сказал Лукан.
Британик понял, о ком.
- Он уже не должен запрещать тебе, - обратился Лукан к Британику, - называть его бронзовобородым. Представь, рыжебородый срезал бороду, приказал цирюльнику сбрить ее и пожертвовал в ларчике главному богу. Но он обманул беднягу Юпитера. Ведь к рыжей щетине приложил он свою элегию, высеченные на золотой дощечке стихи. Как только не страшится он гнева богов! А вчера была буря. В ответ ему Юпитер метал громы и молнии, бесновался, - он отверг его элегию.
Сенека осторожно хихикал.
- Как же, Юпитер - ценитель поэзии, - продолжал Лукан. - И Нептун изливал дождь на землю, чтобы смыть с дощечки кощунственные бездарные стишки.
Британик молча слушал. С обаятельной улыбкой на устах.
- Скажи, пожалуйста, - обратился Лукан к Сенеке, - неужели этот несчастный окончательно рехнулся?
- Как видно, - ответил тот. - Он беспрестанно строчит стихи. И мне их читает.
- Были б у него хоть небольшие способности, - сказал Лукан. - Что-то невероятное! У возницы, раба, лающего по-собачьи варвара больше воображения. Чудеса, да и только! У него блестящий дар скрывать свою бездарность. Он просвещенный, образованный, но тем хуже. В его произведениях действуют всегда одни боги. До прочих он не снисходит. Ничего сроду не скажет попросту. Если у него колики, его посещает бог колик. Вот что, предлагаю поднести его стихи в дар Мефитиде и Клоацине, вы знаете, какие это богини.
Лукан негодовал. Как и Сенека, он терпеть не мог шаблонную латинскую мифологию, грубые римские традиции, парик и маску. В этом городе оба они были испанскими аристократами, дерзкими и непосредственными, самобытными и непримиримыми.
- Рассыпающийся в любезностях варвар, - продолжал злопыхать Лукан, - он и по-гречески попискивает. Слыхали его стихи? "Мой незабвенный отец, ты в объятья Аида нисходишь..." - И тут он начал декламировать по-актерски громко и звучно, с издевательским умилением, потом вдруг слегка в нос.
- Здесь речь идет о смерти Агамемнона, - вставил Сенека, - но подразумевается его отец, родной отец, Домиций Агенобарб. Он выставлял стихи на Капитолии.
- Бедный проконсул, сын хотел превознести его, - сказал Лукан. - "Мой незабвенный отец..." Жаль мне тебя, распухший от водянки проконсул, если ты теперь в объятиях Аида. А главное, в когтях гиены, поэта, оскверняющего твою могилу. Вопиющая глупость! Слова точно склеены вонючим клеем или заплесневелой закваской.
- Но вы не знаете других его творений, - очень осторожно прошептал Сенека. - Эти еще сойдут. А то есть и стихи об Аполлоне, Дафнисе и Хлое. Там никакого чувства меры. Мяукающее ничтожество! Стоит задуматься - и все представляется не столь смешным, - тут лицо его стало серьезным, - сколь ужасным.
- Да, это невероятно и ужасно, - подхватил Лукан. - Жалкое насилие над искусством. Знаете, кто он? Истинного поэта Муза целует в лоб. Такого счастья Нерон не удостоился. Тогда он схитрил. Сам поцеловал Музу в лоб. Совершил над ней насилие.
Не проронивший до сих пор ни слова Британик сказал с кроткой снисходительностью:
- Оставьте, он слабый поэт.
Лукан хотел продолжать. Сенека вдруг дернул его за полу.
- Помолчи, - прошептал он.
- Почему?
- Погляди. - И он указал на дальнее ложе.
Там лежал какой-то подозрительный тип, которого прежде они не заметили. Он храпел, закутав голову одеялом.
- Подвыпивший гуляка, - сказал Лукан. - Видишь, он спит.
Они прислушались.
В тишине громко, поразительно громко звучал храп.
- Будьте осторожны, - посоветовал друзьям Сенека, - больше ни слова.
Махнув рукой, Лукан пошел с Британиком в раздевальню. За ними направился Сенека.
Но прежде чем уйти, он еще раз посмотрел на дальнее ложе.
"Кто это может быть?" - подумал он.
Глава одиннадцатая
Братья
Спящий долго еще храпел, не решаясь выглянуть из-под одеяла.
Потом, когда стихли все шорохи, почувствовав себя в безопасности, он вскочил.
Это был Зодик.
Кое-как, наспех, оделся.
И тотчас побежал в императорский дворец.
Нерон ловил каждое его слово.
- Сенека, Лукан, Британик, - тараторил Зодик.
Последнее имя насторожило императора.
- Британик? - значительно спросил он.
Зодик передал слова Британика.
- Только всего? Ничего больше? Значит, он не глумился надо мной?
- Нет, - признался Зодик.
- Значит, только это, - тяжело дыша, проговорил Нерон. - Так. - Он даже не улыбнулся. - Спасибо.
- Слово в слово, - изощрялся Зодик и, подражая голосу Британика, точно волк, пытающийся блеять, повторил: - "Оставьте, он слабый поэт..."
- Я уже слышал это, - покраснев от гнева, прервал его Нерон.
Он вскоре забыл отзыв Британика, но в первую минуту кровь его закипела, и он пришел в необыкновенное возбуждение. Потом только подозрение и боль остались в душе, смутное чувство, вызывавшее головокружение. А сначала император никак не мог взять в толк, почему это он слабый поэт. Не понимал, что побудило сводного брата так отозваться о нем. Искал причину: прошлые обиды, невнимание, унижение оскорбляют Британика или он тайно мечтает о троне? Все возможно.
Что же делать?
Лукан уезжает в ссылку. С ним покончено.
О Сенеке он и не думал, прекрасно зная ему цену, - не обманывался на его счет. Стоит ему, Нерону, пальцем пошевельнуть, как Сенека заговорит иначе и все станет отрицать.
Самый опасный - Британик. Его хотел видеть император.
Нерон редко встречался с младшим братом. Британик жил, как в тюрьме, под надзором строгих воспитателей, которых назначал и неукоснительно проверял двор. С маленьким принцем у Нерона прежде не было столкновений, лишь однажды, много лет назад, в пылу детской ссоры Британик назвал его "бронзовобородым". Потом извинился, и Нерон простил его. Младший брат появился в цирке в тоге с красной каймой в знак того, что признает власть старшего, который по этому случаю вырядился в белую тогу и с улыбкой стоял рядом со смущенным мальчиком. Впрочем, о каждом шаге Британика императора извещали придворные доносчики. Ничего подозрительного они не сообщали.
Нерон знал, что брат внутренне сломлен, все его интересы обращены к искусству и, как говорили, он постоянно занят литературой, игрой на кифаре и пением.
Сенека как-то раз похвалил новые стихи Британика, и тогда Нерон, затребовав, прочел их. Они не произвели на него впечатления. Стихотворения были очень короткие, не подходящие для декламации, какие-то непонятные.
А теперь, перечитав их, император побледнел. Он почувствовал в них неподражаемую музыку; слова текли, точно подгоняемые легким ветерком. Казалось, на глазах происходит что-то естественное, само собой разумеющееся, и все-таки - чудо. Автор словно сковал прозрачный воздух или запечатлел изменчивую волну в ее причудливой игре. Нерон искал ключ к стихам и не находил. Он хотел проникнуть в их смысл. Но какая-то стена преграждала ему путь.
В полдень к нему привели Британика.
Нерон сидел на троне. Так и принял брата. С золотым венцом на голове, в расшитом золотом плаще. Чтобы казаться могущественным.
- Император, - земным поклоном приветствовал его Британик.
Нерон изумился. С тех пор как они не виделись, Британик страшно исхудал. Болезнь, как видно, терзает его. Кожа точно папирус. Вид жалкий.
"Бедняга долго не протянет", - подумал он вдруг и с удовлетворением посмотрел на свое здоровое, полнеющее тело.
Потом указал ему на стул. Британик сел.
- Что хочешь от меня? - спросил он теперь уже просто, как брат.
Нерон не мог ответить. Лишь пожирал Британика взглядом. С уст его готов был сорваться тот же самый вопрос: "А ты что хочешь от меня?"
И долго не спускали они друг с друга глаз. Император и поэт.
Минуту Нерон колебался. Подавив в себе гнев, он решил даже не касаться того, о чем намеревался сказать. Свое раздражение облек в красивые, вычурные фразы. Император умел притворяться. Ведь он был в своем роде артистом.
- Я хочу восстановить с тобой прежнюю дружбу, - начал он, все еще не сходя с вершин власти. - Люби императора, с любовью взирающего на тебя. Пусть исчезнет разделяющее нас недоразумение; давай забудем о прошлом и пустой размолвке. Рад видеть тебя, Британик, при моем дворе.
- Неужели?
- Не говори так. Видишь, я откровенен. И хочу восстановить справедливость.
- Да.
- Мы должны действовать вместе, - продолжал Нерон. - У меня большие планы для тебя в будущем. Ты можешь стать квестором или консулом. Обратить свои блестящие способности на благо империи. Может быть, тебе нужна провинция? Только скажи. Вифиния. Или, к примеру, Сирия.
- Нет.
Нерон почувствовал, что начал с фальшивой ноты. Слишком свысока. И, чтобы создать более непринужденную обстановку, снизойдя, переменил тон. Он умел входить в любую роль, говорить плавно, бойко, непрестанно меняя интонации.
- Брат, милый мой брат, - сказал он теплей, но по-прежнему сдержанно, - не одобряю твоего затворничества. Наш отец - Клавдий. И твой и мой. Твой - по крови, мой - по духу. Он любил нас обоих. Вспомни, чем ты обязан ему и мне. Итак, я не одобряю, что ты живешь в уединении и не участвуешь в славных трудах. В иных случаях скромность оборачивается дерзостью.
- Я болен.
- Знаю. - И он замолчал.
В детстве Нерон видел однажды, как с братом случился припадок на народном празднике, и, сочтя это дурным предзнаменованием, людям приказали тотчас разойтись. Лицо у Британика тогда посинело, от судорог раздулась шея, на губах выступила пена.
Его мучила падучая, "божественная болезнь", "святая падучая", которую римляне называли болезнью Геркулеса, а страдавших ею считали проклятыми и ясновидящими, несчастными и счастливыми.
Сейчас император не жалел брата. Скорей немного завидовал ему, находя болезнь примечательной.
- Однако тебе не следует отдаляться от меня, - чуть погодя сказал он. - На состязаниях, праздниках, гладиаторских играх ты никогда не показываешься.
- У меня нет времени.
- Понимаю, ты пишешь. Занимаешься литературой. "Искусство вечно, а жизнь коротка", - сказал греческий врач Гиппократ, отнеся таким образом к смертным и бессмертных поэтов. Я сам это чувствую. Надо торопиться, конечно. Твои стихи я читал. Всего несколько строк, а захватывают, очаровывают. У тебя, Британик, удивительное дарование, свежее и оригинальное. Мысль ясная; форма, ритм безупречны. Интересно, дактиль и анапест ты предпочитаешь трохею и ямбу. Я тоже. Всегда утверждаю, что ямб - детская игрушка. И в нашем мышлении, восприятии искусства есть что-то общее. Ты, как и я, написал стихи об Аполлоне. А другие, асклепиадические, чуть напоминают начало "Агамемнона". Разумеется, они совсем иные. Но всё же. Точно мы родственники и в поэзии. Тебе не кажется?
- Конечно.
- Из твоих слов я заключил, - продолжал Нерон, - что ты презираешь общественную жизнь, политику. Возможно, ты и прав. То, что создают люди, полководцы и императоры, вскоре исчезает; триумфальные арки разрушаются, и про них забывают. Гомер умер тысячу лет назад, Сапфо - шестьсот, Эсхила нет в живых уже четыре века, но и теперь они превосходят славой Цезаря и Августа.
- Да.
- Надо вникнуть в смысл того, что мы думаем и чувствуем, а не того, чем владеем. И я это делаю. Пишу драму о Ниобе. Лукан хотел опередить меня. Представь, он услышал где-то о моих замыслах и украл тему. Пытался даже исполнить свою драму в театре Помпея. Тут я вызвал его к себе. Не как император, конечно, а как собрат по перу. Объяснил ему: поскольку римский закон стоит на страже частной собственности и строго карает за кражу даже одного асса или прохудившейся кастрюли, мы должны и в духовной сфере охранять ценности, которые дороже всякого золота и редких жемчугов. Он поворчал немного, покипятился, но в конце концов признал, что я прав. Честно говоря, раньше я мало занимался этой темой, хотя, знаешь, она близка мне. Дочь Тантала, снедаемая унаследованной от отца жгучей тоской, счастливейшая мать в окружении своих веселых детей, вызывает зависть ревнивых богов, и они карают ее. Начало идет хорошо. Я работаю над драмой ежедневно. Пишу не по-гречески, а по-латыни, чтобы поняли и простолюдины. Да напрасно насилую себя: некоторым большим художникам надо делать уступки. Я вложил в нее все свои способности. Превращение Ниобы в камень произойдет на сцене. Она застынет от горя. Весь акт - сплошной вопль. Мать, у которой отняты дети, застонет, как сама природа. Заголосит, как скалы в бурю. Я тебя утомил? Тебе ближе лирическая поэзия.
- Нет, не утомил нисколько.