* * *
Кстати, он не валялся бесхозным – приходи и бери!
Египет был давней (с 1517 года) провинцией Османов, он платил дань султанам Турции, которые слали в Каир своих наместников-пашей, а чтобы паши не вздумали сами сделаться султанами Египта, Порта делила их власть с мамелюками – это были преторианцы, очень схожие с янычарским сбродом Константинополя; и как янычары не раз душили своих султанов на берегах Босфора, так и мамелюки не раз резали и травили своих пашей на берегах волшебного Нила...
Селим III правил империей уже пять лет, желая спасти ее от гибели, осведомленный в том, что дипломаты Европы говорят о Турции не иначе как о "больном человеке", после смерти которого можно смело приступать к дележу гигантского наследства.
Селим III хлопнул в ладоши:
– Исхак-бей... пусть войдет!
20 лет назад Исхак не был еще беем, и, пойманный на мелком воровстве, бежал во Францию, где нахватался верхушек знаний из жизни Европы, чем и приобрел дружбу Селима, когда вернулся домой, а Селим еще не был султаном. Потом Селим, уже ставший султаном, снова послал Исхака в Париж – с письмом к королю, и с ответным письмом Людовика XVI он вернулся на корабле, на котором плыл в Турцию граф Шуазель-Гуфье... Исхак вошел.
– Сядь, – разрешил султан. – Кого мне бояться?
– Только не революции во Франции, – торопливо заверил его Исхак-бей, – она чувствительна для наших греков или сербов, но только не для нас. Французы решили измерить глубину колодца, для чего и бросили в него своего ребенка.
– Оставь! – сказал Селим. – Разве бесплодной женщине дано знать о муках деторождения? Тебе ли, нищему с деревенского базара, судить о столичных ценах на розовое масло?
– Прости, о великий султан, – повинился Исхак-бей. – Ты меня мудро спросил – я очень глупо тебе ответил...
– Конечно, – продолжал Селим, думая о своем, – сирота вынужден сам обрезать свою пуповину. Так и французы... Но ты боишься ответить мне – кого мне бояться?
Сказать Султану, что он способен кого-то бояться, на это смелости у Исхака не хватало. Селим, не вставая с дивана, ударил его длинным чубуком, сковырнув с его головы тюрбан:
– Трус! Мне могут угрожать только ени-чери...
"Ени-чери" – так в турецком произношении звучало грозное слово "янычары". Турецкий дом был слишком громадным для турок и слишком тесен для тех, кто насильно был помещен под турецкою крышей: арабы, славяне, румыны жаждали строить свой дом. Реформы были необходимы – следовало сначала укрепить централизацию власти, чтобы кровообращением великой страны управляло одно сердце – сердце султана. Понятно, что без реформ Турция обречена, и Селим III уже давно провозгласил "низам-и-джедид", что означало "новый порядок". Однако провозгласить начало реформации легко, а как подступиться к преобразованиям в стране, если в этой стране никто перестраиваться не желал, ибо какая же лягушка скажет, что ей надоело ее любимое болото?..
– Уходи, – сказал султан Исхаку. – Не терплю трусливых.
Но, выслав трусливого, Селим остался наедине со своим страхом, который давно угнетал его. Что бы ни замышлял султан для блага Турции, его новшества всегда грозили возбуждением в янычарских казармах, а на Эйтмайдане, где раздавали мясо, янычары уже не раз переворачивали котлы – верный признак близкого мятежа... Селим сказал султанше Эсмэ:
– У нас легче всего расправиться с женами гарема – зашей любую в мешок и топи, когда стемнеет. Нельзя тронуть только янычар и стамбульских собак, которых мы, турки, считаем священными, как в Индии боготворят своих коров...
Неожиданно Селим рассмеялся. Эсмэ удивилась.
– Будь я твоим мужем, – сказал султан, – я давно бы зашил тебя в мешок, воды Босфора давно бы вынесли тебя в Эгейское море. Не притворяйся невинной! Я-то ведь знаю, что ты, женщина, завела для себя мужской гарем, который составила из музыкантов своего домашнего оркестра... Ты не боишься Кучука?
Эсмэ никого не боялась, и, пожалуй, она была единственной женщиной в мусульманской стране, которая вела себя чересчур свободно. Зато как долго хохотал Селим III, ее братец, когда узнал, что в ту же ночь, после их разговора, воды Босфора приняли тела всех музыкантов ее оркестра.
Селим свою сестру ни в чем не упрекал. Другие заботы угнетали его, и он все чаще возвращался в мыслях к янычарам. Пытаясь задобрить их, он уже не раз увеличивал порцию бесплатного мяса, велел варить похлебку жирнее, но...
– Но, – говорил султан, – сколько ни кипяти воду, она сытнее не станет. У меня, надо признать, нет армии, а есть только янычары.
* * *
Здесь (да простят мне историки!) я проведу опасную аналогию, едва намеченную пунктиром, между Петербургом и Константинополем. Если покойную русскую императрицу вполне устраивали раздоры в Европе, отвлекавшие силы недругов России на борьбу с Францией, то и Селим III тоже радовался передышке, во время которой политикам стало не до Турции, этого "больного человека", и он, султан, использовал это время для устройства "низам-и-джедида" – нового порядка.
Человек острого ума, Селим не высказывал громко своего личного отношения к французской революции, считая ее "глупостью", а если и говорил, то больше намеками:
– Кажется, эти франки роют яму, забыв сначала измерить свой рост, и примеряют могилу к росту своих соседей. Впрочем, никто не дразнит собаку, если она взбесилась. Будем мудрее и покорные воле Аллаха выждем ее смирения...
Селим ошибался, полагая, что Парижу стало не до него. В самый канун смерти Екатерины II на берега Босфора высадилось новое французское посольство, более похожее на боевой десант, прибывший на покорение турецкой столицы. Новый посол, генерал Жан-Батист Обер-Дюбайе, доставил в дар султану артиллерию, с ним приехали офицеры, чтобы служить инструкторами той армии султана, которую он создавал наперекор янычарам. Здесь уместно сказать, что Обер-Дюбайе никак не напоминал демагога и врунишку Декорша или скандалиста Энена, – это был волевой и знающий дело солдат французской революции.
Однако первые же его слова, сказанные великому визирю, отражали мнение заправил якобинских клубов Парижа:
– Франция всегда готова помочь султану, чтобы он одержал решительную победу над зарвавшейся Россией...
Лучше бы он не напоминал об этом! Как раз в это время Турция терпела новое поражение – не от великой России, а от крохотной Черногории, которая никак не мирилась с турецким гнетом. Селим послал туда янычарское войско – столь большое, которого вполне хватило бы для завоевания европейской страны. Но маленький народ перебил всех, янычары бежали, а черногорцы отрубили голову Махмуду-паше, их начальнику, и она догнивала в Цетинье, насаженная на кол перед конаком Петра Негоша, черногорского владыки... Стамбульские янычары, узнав об этом, горланили:
– Дайте нам камней и мы побьем всех черногорцев!
– Дайте им... мяса, – отвечал Селим.
Он понимал, что борьба с Черной Горой невозможна, и кусок за куском отваливался от несуразного и громоздкого монолита Оттоманской империи, созданной его предками на крови и костях угнетенных народов. Селим сказал визирю:
– Нам не покорить это племя, в котором даже мальчик, впервые надев штаны, хватается за ружье. Разве можно покорить народ, живущий духом свободы, а жених в Черногории не сыщет невесты, пока не подарит ей голову янычара...
Свершилось! Черногория – первая из славян – отстояла свою независимость, и с горной кручи Цетинье она светила всем славянам маяком надежды... Помните, как писал Пушкин:
Черногорцы, что такое? -
Бонапарте вопросил. -
Неужели племя злое
Не боится наших сил?..
9. Выдвижение
Давно ли, кажется, безвестный поручик Бонапарт заискивающе предлагал свою шпагу России, впрочем, согласный сложить ее и к ногам турецкого султана... После памятного разговора с генералом Заборовским, отвергнутый Россией, он стал в гарнизоне Валанса секретарем "клуба друзей конституции". Париж он навестил в те дни, когда народ штурмовал дворец Тюильри, и лишь одна фраза Бонапарта, сказанная им тогда, как будто уже предрекала будущее великого тирана:
– Мне хватило бы даже одной пушки, чтобы картечью сразу и навсегда разогнать эту парижскую сволочь...
Как видите, это был настоящий "друг конституции"!
Бонапарт делал свою карьеру на благо революции не ради революции, а лишь ради того, чтобы его в революции заметили. Ради этого он даже сочинил плюгавую брошюру, в которой патетически воспел заслуги якобинских вождей перед народом, за что и был обласкан в Конвенте. Когда же Тулон восстал, призвав на помощь испанцев и англичан, Наполеон был послан в числе других "освобождать" Тулон!
У нас в стране больше знают о том, как тактически грамотно велась осада Тулона, но при этом умалчивают о том, что пушки Бонапарта мало что оставили от самого Тулона, не упоминают и того, что Бонапарт велел расстрелять всех пленных, он хладнокровно казнил четыре тысячи рабочих, конфисковал в пользу Конвента имущество горожан, ограбив даже сирот, и Робеспьер, благодарный ему, не замедлил придумать для Тулона новое название – "Город возле горы" (согласитесь, какая богатая фантазия у этого человека!).
В январе 1794 года генерал Дюгомье, ходатайствуя за капитана, писал в Париж: "Смело выдвигайте этого молодого человека, ибо если вы останетесь ему неблагодарны, то он выдвинется сам!" – Что-то роковое чувствуется в этом признании.
Бонапарту был присвоен чин бригадного генерала!
Зная, что якобинцы не могли прокормить народ, Бонапарт развил перед Робеспьером план покорения Италии, из которой легко можно выкачать немало всякого добра. Робеспьер радостно утвердил план ограбления итальянцев (для прокормления французов). Казалось, карьера обеспечена, но тут Робеспьера отвезли на гильотину, чтобы он "чихнул в мешок", а Бонапарта – его соратника – оттащили в тюрьму форта Карре.
Будущий император, не будь дураком, сразу отрекся от принципов якобинства, судьям он говорил, что привык исполнять приказы, но ничего не ведал о тирании Робеспьера.
– Если бы я только знал об этом, – пылко защищал он себя, – я, не задумываясь, вонзил бы кинжал в сердце кровожадного злодея. Даже если бы он был моим братом...
Бонапарта выпустили из тюрьмы, разжаловав, из артиллерии перевели в пехоту – генералом сверхштата. Без гроша в кармане, униженный, он был очень жалок в своем нищенском прозябании, никому больше не нужный, даже лишний. После всех кровавых ужасов якобинской диктатуры Париж веселился. Снова открылись театры, входили в моду салоны, дамы уже не прятали свои бриллианты и не стыдились обнажать грудь до самых сосков. Аристократия былых времен еще не оправилась от кошмаров казней, не в меру пугливая, а ее место в салонах уже занимала развязная, многоречивая буржуазия...
Господи, кому нужен теперь корсиканец, умевший стрелять из пушек? Молчаливый, с пожелтевшим лицом, Бонапарт выглядел ("тогда я был тощим, как пергамент", – вспоминал он сам много позже) болезненно. Длинные волосы спадали на его плечи, сюртук был затаскан, он скрывал свои дурные сапоги... Забившись в угол, Бонапарт алчно взирал на красивую и вульгарную креолку Жозефину Богарне, вдову казненного виконта, которая веселилась чересчур вызывающе, даже не замечая вожделенных взоров корсиканца, забывшего, когда он последний раз обедал.
Париж – после крайностей якобинского террора – склонялся на сторону "умеренных", и Бонапарт, ощутив в них новую государственную силу, уже готов был служить новым хозяевам. Мира для Франции, окруженной врагами, еще не было (а бывали лишь краткие перемирия). Бонапарт уповал на Поля Барраса, помнившего о нем со времен осады Тулона; это был человек, лишенный нравственных доблестей, и его, Барраса, даже прельщала мрачная озлобленность Бонапарта, жаждущего славы и власти. Именно он, Поль Баррас, и вернул Бонапарту славу, а заодно и наградил его Жозефиной Богарне.
Бонапарт обожал силу, особенно силу пушечного выстрела. Он хорошо служил революции, согласный, впрочем, так же хорошо служить и контрреволюции – какая для него разница?
* * *
Виктор Кочубей, сменивший Кутузова, предупреждал Петербург: что империя Османов уже близка к разрушению, давно оскудевшая, она неизбежно распадется, и наши внуки увидят ее жалкий огрызок, сжавшийся до предела, словно шагреневая кожа... Селим III, конечно, не мог знать, что писал русский посол, но султан и сам догадывался, что Турция на грани распада.
Султан навестил мечеть Эюпа, где имелось "окно просьб", в которое неверным запрещалось смотреть под страхом смерти, зато правоверные зацеловали решетку этого "окна" до такой степени, что она стала трухлявой. Селим тоже прижал к ней сухие воспаленные губы, взывая святого о милости, и увидел прах самого Эюпа, который еще в 670 году – какая давность! – пал при штурме византийской столицы. Селиму сделалось жутко при мысли, что турки, по сути дела, не имеют в Европе ничего своего, и даже византийский Царьград стал их столицей...
На выходе из мечети его поджидал капудан-паша.
– О чем ты просил святого Эюпа? – спросил шурин.
– Чтобы вернул Османам их былое величие...
Как? Прусский посол оповещал Берлин: что Селим III способен возродить Турцию: "По своим способностям и деловитости он стоит несомненно выше своего народа, и, кажется, именно Селиму суждено стать его преобразователем". Селим III искренно желал реформ, но он не знал, с чего начинать и чем все это закончится... Кучук-Гуссейн предупреждал:
– Низам-и-джедид может закончиться бунтом янычар!..
После многих поражений в войне с русскими Селим III понимал, что главное – создать новый вид армии, далекий от устройства янычарского корпуса, и появление нового посла Франции сулило ему немало. Обер-Дюбайе привез не только пушки, но и офицеров, готовых принять мусульманскую веру, предлагал инженеров. Селим верил, что французы хотят ему добра, и в военных школах, инженерной и артиллерийской, он следовал французской системе. Даже преподавание велось французами на французском же языке.
Правда, результаты были плачевны: из двухсот курсантов училища в армию выпускали не более пяти человек. Остальные не желали говорить по-французски. Светская программа воспитания будущих офицеров "нового порядка" заключалась в частом употреблении "фалаки" – это такой шест, к которому привязывали босые ноги неуспевающего, и, задрав их повыше, лупили палками по пяткам... Янычары никогда не учились, гордые тем, что их рассудок никогда не вмещал даже арифметики.
– К чему все эти затеи? – кричали на Эйтмайдане. – Дайте нам побольше камней, и мы побьем всех гяуров...
Мало опасные для врагов Турции, янычары оставались очень опасными для турецких султанов, и потому Селим III, чтобы излишне не раздражать этих преторианцев, всюду говорил, что готовит войска по образцу европейских армий не затем, чтобы ликвидировать янычарский корпус:
– Мне нужны стрелки для дворцовой стражи...
Подалее от столицы, на румелийском берегу Босфора, в тихом местечке Левенд-чифтлик, султан выстроил казармы для своих батальонов. Явно боясь янычарского гнева, султан велел распространять слухи, будто его новые войска собраны в Левенде лишь для охраны акведуков, питающих водою столицу. Левенд-чифтлик стал военным городком – с мечетями, банями, кофейнями, лавками при своих садах и огородах. Здесь же Селим завел типографию, а Исхак-бей переводил для него труды Вобана...
Обер-Дюбайе, посол Франции, сам же командовал на парадах, и Селим III с восторгом, почти детским, наблюдал из тени шатра, как четко маршируют его батальоны "низам-и-джедида", облаченные в форму и хорошо накормленные, что обошлось турецкой казне в пять миллионов пиастров. Он говорил послу:
– Я вижу армию будущих героев Ислама... спасибо!
Правда, половина набранных солдат, пожив в казармах, разбегалась, ибо дисциплина воинская была им в тягость. Селим, чтобы не дезертировали, стал выдавать жалованье; бомбардирам, минерам и саперным войскам он обещал раздать земли в Румелии, чтобы в будущем они стали помещиками.
Селим действовал с оглядкой на Эйтмайдан, украшенный широковещательной вывеской:
ЗДЕСЬ СУЛТАН КОРМИТ ЯНЫЧАР
– Я боюсь их перевернутых котлов, – говорил он Эсмэ.
Котлы в жизни янычар имели почти мистическое значение.
Их боготворили. На них молились. Котлы почитались.
И вообще все то, что так или иначе было связано с насыщением желудка и вопросами пищеварения, все это казалось для янычар свято и непогрешимо. Жрать они обожали!
Даже первое воинское звание в корпусе янычар называлось "яшчи", что в переводе означает "повар".