Над Кубанью зори полыхают - Фёкла Навозова 10 стр.


Собрались соседи - казаки. Пришел и знакомый цыган–коновал.

- Митро! - просил цыган. - Дай ты мне, бога ради, спервоначалу покататься на твоём Ветерке. Вот лопни глаза мои - сразу сделаю шёлковым!

Но Митька никого не подпускал к коню.

Работник Петро с табунщиком, специально приглашённым для такого дела, вывели Ветерка, держа с двух сторон за концы длинной верёвки, привязанной к уздечке. Конь храпел, садился на задние ноги, дико косил глазами.

Митька подошёл к коню, отстегнул верёвку. Захватив левой рукой повод, он птицей взлетел на спину Ветерка.

Лошадь вздрогнула, стала пятиться назад. Митька наклонился и правой рукой ласково потрепал её по шее. Ногами тихо сжал бока.

- Ветерок! - уговаривал он. - Стой! Стой!

Но конь плясал на одном месте, потом метнулся в противоположный конец огорода.

Казаки перекрестились.

А цыган вытянул шею и весь напрягся, готовый в любую секунду прийти на помощь Митьке. Но Митька заставил Ветерка повернуть назад. Конь метался, горячился, однако не сбрасывал седока: видно, почуял ди–карь верные руки и крепкого всадника. Бока у коня вспотели, вокруг шенкелей сбилась желтоватая пена.

Ага, укатали сивку крутые горки! По пашне скакать - это тебе не в степи по твёрдой целине!

- Хорош! Эх и хорош конь!

- Здорово, Митро, могешь обучать! Не казак, а, ей-богу, настоящий цыган!

Митька спрыгнул с коня, стал водить его. Он и сам тяжело дышал, чувствуя, как тонкими струйками стекает пот по спине.

Бабам не полагалось смотреть, как обучают лошадь, но Нюра в щёлку между досок видела, как Митька вскочил на круп лошади. А дальше смотреть не могла. Отпрянула от забора, пошла к крыльцу.

Свекровь, наблюдавшая за Нюрой, обрадовалась, увидев побледневшее лицо невестки: "Жалеет, значит, любит! Аж с лица сдалась!"

Через несколько дней молодым казакам нужно было уже отправляться на турецкий фронт.

Отец крикнул Митьку в горницу. Тут же, под образами, чем‑то расстроенный, встрёпанный, как кочет после драки, сидел дед.

- Ты вот что, Митрий! - сухо произнёс отец, пряча взгляд. - Сам понимаешь: на войну идти - не к тёще на блины. Так, может, обождать? Думается мне, што, ежели отвезти десяток овечек его преосвященству, он замолвит за тебя словечко где следует. А святое слово- много весит.

Но тут дед что есть силы ударил кулаком по столу:

- Иль не казак мой внук, што за рясой от войны ховаться станет! Иль он труса приучен праздновать! - И Для большей убедительности своих слов дед ещё и палкой стукнул об пол.

- Погодите, батя! Нехай Митрий сам решает….

- А тут и решать нечего, - отрезал Митька. - Как я есть казак, то положено мне не ховаться, а воевать…

- Верно, внучек! - обрадовался дед.

Прощаясь с женой, Митька побледневшими губами чуть слышно проговорил:

- Сына родишь или дочку - мне всё равно. Только сумей сберечь до моего возвращения. А, не дай бог, что случится со мной - выведи в люди. Выйдешь замуж - не приучай чужого мужика называть папашей.

- Хоть сын, хоть дочь - все наше, - быстро согласилась Нюра. - А о смерти рано думать. Буду ждать… - дрогнувшим голосом закончила она.

И вспомнила: такое же обещание дала Архипу. И ещё о том подумала, что за два года жизни Митрий ни разу не попрекнул её, а ведь знал о её любви к батраку. Знал, чего греха таить…

Мобилизовали и старшие годы запаса. На кавказский фронт ушёл и батрак Петро Шелухин. Сократили Заводновы отару, перепродав Шкурниковым добрую половину овец. Пришлось Тарасу самому взяться за герлыгу, поднаняв мальчишку–подпаска.

С фронта все чаще и чаще стали приходить известия о раненых и убитых, геройски павших в бою "за веру, царя и отечество". Со страхом сообщали друг другу знакомые и соседи, что немец наседает, что нашим солдатам ружей и патронов не хватает. Вот тебе и шапками забросали. У многих опускались руки. Да и хозяйствовать было некому: не было в станице такого двора, чтобы не ушёл на войну сын, отец или внук. А в бедняцких хозяйствах ещё беда: строевой конь да казачья справа под корень подрубили многие семьи.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

По воскресеньям после обедни у почты собирались люди. С пачкой писем выходил на крыльцо почтовый начальник, выкликивал фамилии, раздавал весточки с войны.

Однажды начальник вместе с письмами вынес пачку листовок. Он взмахнул одним листком, крикнул:

- Господа станичники! Бабы! Послушайте о чуде - явлении богородицы над фронтом.

Толпа затихла. Все взгляды устремились на почтового начальника. А тот показал картинку. На ней - богородица в облаках протянула руку на запад, а под картинкой крупными буквами напечатано: "Бить супостата до конца".

Кто‑то тяжко вздохнул. Кто‑то вскрикнул. А Гашка Ковалева во весь голос завыла:

- Да родимый ты мой Миколушка! Да не вернуться тебе, видно, с чужой, дальней сторонушки во веки веков!..

Заголосила и Малашка Рыженкова:

- Видно, ждать нам, бедным головушкам, скорой погибели своей! Да на кого же вы нас спокинули!

Стараясь перекричать причитающих баб, начальник объяснил:

- Бабы! Сполоумели, что ли? Ведь знамение‑то к победе! Вот послушайте, что дальше написано: "Там ждёт тебя победа!"

Но его никто не слушал. Листовки разобрали по рукам и, опустив головы, разошлись.

С того дня перестали петь в станице девки по вечерам: всякое небесное знамение не к добру.

Так и говорили: появилась комета с хвостом - жди войну аль сушь и голод. Пролетел змей огненный - тоже не к добру. А теперь сама богородица появилась на небеси - что‑то ещё будет!

Как‑то в станицу приехала монашка собирать подаяние на женский монастырь.

- Это за грехи нас господь карает! - провозгласила громовым завывающим голосом монашка. - Мало жертвуете господу богу! Вот он и наказует!

Столпившиеся вокруг неё бабы завздыхали и заплакали, ссыпая в объёмистые мешки ведёрки пшеницы.

Но старик Рыженков, возле двора которого остановился монастырский фургон, рассердился:

- А ты што же, матушка, думаешь, бога можно подкупить лишней мерой пшеницы для ваших монастырских закромов? А явление это человек нарисовал. Может, этого явления и не было.

Матюха Рыженков тосковал по сыну, от которого с первых дней отъезда не было известий. Он исхудал, по ночам тоскливо глядел на божницу, просил у бога милости, но не получал её.

- Кощунство, кощунство, вот что слышат мои уши! - воскликнула монахиня, торопливо залезая в фургон.

- Ишь ты, змея подколодная, а ещё монашка! - крикнула Гашка Ковалева вслед фургону. - Человек с горя сказал, а она злобой дыхнула: кощунство! Тоже мне трепохвостка несчастная!

Гашка тоже разозлилась на толстую святошу, сулившую только наказания божьи.

После того как Ковалевы на второй год войны похоронили своего 85–летнего деда Лексаху, у них и дня не проходило без раздоров. Кончилось тем, что Микола отделился от Костюшки. Гашка ликовала.

Но через несколько месяцев Миколу мобилизовали, отправили на фронт, и все хозяйство легло на плечи Гашки. О Миколе со дня отправки не было никакого известия. Одни говорили, что поезд, в котором ехал он, разбился, другие утверждали, что отряд, где он был, полностью угодил в плен.

Вскоре в Ново-Гроицкую пригнали пленных австрийцев. Встретили их недружелюбно. А когда выяснилось, что австрийцев распределят по домам, где они за содержание будут работать, в станичное правление нахлынула целая толпа богатеев. Каждому из них хотелось побольше заграбастать даровых работников: земли‑то у богачей стало больше, чем прежде, так как они арендовали землю за ископщину у безлошадных.

Узнав о возможности заполучить пленных для работы по хозяйству, и Гашка помчалась к атаману. Влетев в кабинет, она грохнулась на колени и во весь голос закричала:

- Дай ты мне, господин атаман, хоть пару супостатов–австрияков! Нажитое хозяйство в разор пошло без мужа. Не дай пойти по миру с сумой, Евсей Иванович!

Плутоватые глаза Гашки бегали с атамана на его помощника. Она дёргала носом и сопела, стараясь выдавить слезы. Атаман знал зловредный характер Гашки и решил сразу:

- Два австрийца много будет! Одного тебе хватит, а то из‑за твоих прекрасных глаз ещё передерутся эти самые австрияки!

Гашка встала с колен, чинно в пояс поклонилась атаману и, пряча довольную улыбку, быстро удалилась. Атаман, глядя в окно вслед толстозадой Гашке, приглаживал сивые усы.

- Рожа‑то некрасивая, а так ничего… Надо как‑нибудь зайти в гости…

Помощник заржал.

- Попытайся, Евсей Иванович! Враз получишь кочергой по спине. Она ведь не из таковских.

- Ну, что ты там городишь - кочергой!

…Молодой рыжеусый австриец прибыл к Ковалевым на другой день. Он принёс с собой сундучок, окрашенный зелёной краской, в тёмном футляре скрипку. Из кармана френча торчала губная гармошка.

Гашка так и ахнула:

- Никак всевозможный музыкант!

Австриец шаркнул стоптанными сапогами и вежливо поклонился хозяйке.

С этого дня Гашка стала модничать: голову покрывала только батистовыми платками, лицо мазала спуском , щеки красила бодягой.

А ещё немного спустя соседки, окружив Гашку на улице, с завистью говорили ей:

- Тебе теперя и горюшка мало. Работник в дому- гора с плеч, - и, подмигивая, намекали: - Ты теперя, Гашка, гляди за собой, этак в постель нечаянно попасть может австрияк‑то!

Гашка отплёвывалась:

- Да ну вас к домовому! Какой он может быть мужик, ежели нехристь поганый!

- Ну уж и нехристь! А сама помоложе подобрала, рыженького, с музыкой, - подзуживали бабы.

По вечерам австриец играл. Гашка, подперев щеки ладонями, слушала рыдающую скрипку, и в груди её что‑то сладко ныло.

- Господи–и! Жалобно‑то как играет! Все нутро переворачивает!

Доводилось Гашке и раньше слушать скрипку в цыганском таборе, что на лето наезжал на станичный выгон. Цыгане играли лихо. А этот прикроет свои синие, как небо, глаза и тянет за душу своей игрой.

Называл австриец Гашку "фрау". А Гашка понимала это как "краля". Не вытерпела раз Гашка и по–своему его, по–русски, спросила:

- Слухай, Карла! И што ты у меня красивого нашёл, что все "хралей" да "хралей" называешь?

Австриец пожал плечами и стал совсем непонятное что‑то объяснять, снова и снова повторяя своё "фрау".

Не вытерпела растроганная Гашка и крепко расцеловала супостата в обе щеки.

- Нехай, - говорит, - по–твоему буду: краля! Обходительный ты какой! А мой благоверный, икнулось бы ему легонько, страсть как суров! Как што не по нем, все дурой да шалавой величает. Ну, да бог с ним. Я ему тоже не дюже уступала. И любви меж нами - никакой. У нас, у казаков, так: свели, обвенчали, и все тут. А ты хралей называешь, хоть и чужой.

Австриец, не понимая, о чём она толкует, улыбался и кивал головой.

Так и объяснялись они то в конюшне, то в половне за работой. У Гашки загоралось в груди, когда австриец нечаянно касался её плеча или руки. Томиться стала Гашка долгими зимними ночами. Сон не шёл.

- Фу! Отыди, сатана! - крестилась Гашка. Она вставала с постели, босая шла в сенцы и, припав к ведру, жадно пила воду. Холодные капли катились на грудь и живот.

И вот однажды чистая и чопорная Гашка пришла к выводу, что без греха не было бы и святых.

Через полгода Гашка заметно растолстела. Хоть и мазала она лицо спуском, да не смогла вывести жёлтых пятен. Раз, купаясь с бабами в бане, Гашка выразила им свою тревогу:

- И–и, родимые! Бес меня попутал. Не осилила я своей плоти, бабоньки. Миколки я не боюсь. Вернется, побьёт - и все. А во. т боюся я: как родится у меня дитё да станет лопотать по–австрийски, што тады делать буду?

И тогда Малашка Рыженкова с ехидцей не то осудила, не то успокоила:

- Родишь ты, Гашка, рыжего немчонка! А австрияк твой, как замирится война, вспорхнёт и улетит. А ты в накладке, што та квочка: и высиди и вырасти потомство.

- Тьфу! Штоб у тебя язык отвалился! Тебя послухаешь, то, выходит, и любви никакой нетути! А я тебе скажу - любит меня Карла. И я его люблю. В церковном писании в заповеди божьей так и сказано: люби ближнего своего, как самого себя. И перед богом ответ держать буду за то.

Гашка торопливо натянула на мокрое тело рубаху, набросила юбку и кофту.

- И ещё скажу вам, бабы, што Карла - не нехристь, не турок какой… Он и крест святой носит!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

И настала тревожная жизнь в станице. Уже во многих семьях хранились на божницах сообщения о гибели близких…

Всё больше разорялась казачья беднота и все сильнее богатели кровососы. Сотни казачек батрачили на своих собственных наделах на станичных богатеев.

Негде было купить ни мыла, ни спичек, ни ситчика на рубашки или платья. Бедные шили себе одежды из мешковины или рядна. Бабы ночей не спали - ткали для рубах конопляную холстину. Красили её чернобыльником, листьями черноклёна и корнями щавеля. А станичные богачи выуживали у них из сундуков последние фланелевые и шёлковые юбки - за зерно и подсолнечную макуху. За бесценок приобретали бедняцкие усадьбы, сады и огороды.

Разваливался стародавний казацкий уклад жизни, когда все казаки–станичники составляли одно целое. Все круче вскипала ненависть, разделяющая станичных богатеев и бедноту.

Чтобы поднять дух казачества, в церкви каждое воскресенье священник читал проповеди о терпении народном и справедливости войны с супостатами. Но слушали люди эти проповеди уже не с той верой, что раньше. Даже Матюха Рыженков, не раз поучавший соседей, что война- божье наказание, и тот не вытерпел однажды и спросил священника во время проповеди:

- А как же теперь понимать, батюшка, первую заповедь божию - "не убий"?

Все оглянулись на него. Священник оторопело вскинул брови. А Матюха стоял, опершись на свой костыль, и смотрел на священника чистыми детскими глазами.

И вдруг вместо священника кто‑то крикнул:

- Ага, и тебя заело! У тебя одного сына на хронт взяли! А у меня было два сына, как два глаза, и нет их, погибли оба!

В церкви зашумели, зарыдали женщины. Священник поторопился закончить проповедь казённой фразой: "Христос терпел и нам велел!"

Прибывали на побывку к своим больные да покалеченные. Возвращаться на фронт не торопились. Демобилизованные по инвалидности казаки из бедноты шли работать на мельницы, маслобойки, на чугунку.

На станичной сходке выборных стариков атаман с горечью говорил:

- Господа старики! Омужичились наши сыновья-фронтовики! Своевольничают, якшаются с иногородними. Не будет путя из такого. Померкнет наша слава казачья. Есть слухи, что многие недовольны царём–батюшкой. Необходимо пресекать всякие такие разговоры, чтобы не пал позор на наши седые головы, чтобы не потеряли мы землю свою, кровью завоёванную нашими дедами, прадедами, чтобы худая слава не легла на старолинейных казаков.

- Война уж больно долгая. Такая война, конешное дело, к хорошему не приведёт. Замирения что‑то не видно! - нехотя возразил один из. стариков.

Атаман поморщился. Не такого ответа он ждал. А начальство забрасывало атамана тревожными бумагами. Да и сам он видел, что в станице не все ладно. В Хамселовке появлялись подозрительные люди. Проводили тайные сборища. Выявить их не удавалось. Но доподлинно знал атаман, что скрывали таких людей и казаки-фронтовики. Были и дезертиры среди казаков. Подворная облава ни к чему не приводила, только злила людей.

- Ищут смутьянов и дезертиров, а того не видят, как гибнет народ, - говорили старики.

- Ничего, отольются кошкам мышкины слёзки! - Эти слова смело в глаза атаману бросали вдовы, потерявшие мужей на фронте.

По вечерам атаман и участковый объезжали Хамселовку выгоном, а если и появлялись на её улицах, то непременно с двумя конниками–охранниками.

Дома атаман жаловался жене:

- Дожили, слава тебе господи! По своей станице боишься ехать: так и жди, что каменюкой из‑за угла пристукнут!

Нюра сидела в светлице за столом, грустно уткнувшись подбородком в ладони. Из глаз её словно сами собой катились слезы. Перед нею уже истёршееся, читаное и перечитанное письмо с фронта. Буквы местами расплылись фиолетовыми пятнами. Прислано оно было Архипом на адрес Яшки. Баянист, как было условлено между друзьями, передал письмо Пюре. А она никак не могла собраться с духом, чтобы написать ответ. Брала бумагу, доставала из‑за божницы чернильницу - "неразливайку" и ручку. Но каждый раз ей кто‑нибудь мешал -- то свёкор или свекровь, то сынишка, как две капли воды, похожий на Митьку.

Сегодня Пюре никто не мешал - малыш утих, старики ушли–к соседям.

Нюра расправила вырванный из тетради листок, развела водой загустевшие чернила.

"Нужна ли я ему буду с дитенком?" Потом все же начала писать:

"Пущено письмо дорогому и милому…"

И милому… А дальше как? И написала:

"Архипу Алексеевичу. Во первых строках своего письма сообщаю, что я теперь ни казачка, ни солдатка, потому что о моём супруге Митрие Тарасовиче нет ни слуху ни духу. Пропал без вести на турецком фронте. Хоть я его и не любила так, как тебя, но мне его дюже жалко. Он ведь не виноват, что нас с ним насильно обвенчали. А сынок весь в него. Только болен он, мой сынок. А чем болен, не пойму. По станице ходит хрипучка: горлышком дети болеют и мрут. Привозили хвельдшера-татарина, но он ничем не помог".

Нюра перестала писать и бесшумно подошла к люльке. Мальчонка горел как в огне. Опять жар…

Но ничем помочь сынишке она тоже не могла. Снова склонилась над письмом.

"Дорогой Архип Алексеевич, премного прошу тебя не серчать на меня. У меня сейчас душа рвётся на части - и по тебе тоскует, и Митьку жалеет, а тут сынок хворает. Еще сообщаю тебе наши станичные новости. Все говорят, что царя свергли и скоро будет конец света. Может, его, конца свету, и не будет, так зазря люди поговаривают. Сообщи мне, что говорят у вас там на фронте. Скоро будет замирение или нет, потому без царя какая же может быть война? У нас тут много говорят про антихриста, что будто бы евреи будут теперь вместо царя править, а я не верю. Помнишь, ты говорил мне, что жизня может перемениться: царя не будет, и всех наравне станут наделять землёй. В станице говорят разное, а что правда, что неправда-не поймёшь. С тем до скорого свидания. Жду от тебя весточки. Нюра".

Сделав конверт и заклеив его мучным клейстером, Нюра тщательно выписала полевой адрес Архипа.

А вечером, сказав свекрови, что забежит к подруге за лекарством, Нюра пошла к правлению и опустила письмо в почтовый ящик.

Она шла домой и думала о том, как изменилась её родная станица. Пустынные, заросшие бурьянами улицы, покосившиеся заборы. Ни весёлых огоньков, ни песен.

Назад Дальше