– Глядеть надо! Терпи…
– Сказывали, государь с утра ладил звать палача, чтоб замест дьяка говорил боярам вины их?
Хитрово, помолчав, ответил:
– Мы с Трубецким отвели такое – сказали государю, что палачу не место быть там, где принимают послов…
– А как истово молил у бога сына, подобного дедичу Ивану… Иван Васильевич грозен был, неусыпно искал врагов среди бояр, да Курбского упустил, Годунова, Шуйских не разглядел… кровь лил не жалеючи, а наследника оставил пономаря – звонить да свечи возжигать… Смертны все, как бог покажет – роду быть…
Хитрово подвели лошадь. Садясь, он пригнулся к уху Салтыкова, сказал негромко:
– На месте государеве я бы тебе не указал быть крайчим, Петр Михайлович!
– Пошто, Богдан Матвеич?
– С иными не говори так – я молчу! Не ладно сказано. Салтыков нахмурил седые брови, сказал, когда отъехал Хитрово:
– Со Стрешневым поперек пошло, так на меня зол!
В подземелье Фимки, на кровати ее, на которой еще так недавно последний раз лежал Таисий, Сенька проспал ночь. Фимка спала вверху в избе на лавке.
Под утро Сеньке приснился сон. Идет он по настилу узкому через реку на остров, остров посреди реки, а впереди Сеньки, заботливо разглядывая настил и поправляя, идет поводырь Сенькин… Над островом густой туман, в тумане исчез поводырь, а когда Сенька вошел на остров, то потерял путь… За островом вода и сзади вода… Испугавшись, Сенька проснулся.
"Поводырь Таисий… исчез…" – подумал Сенька. Он громко сказал:
– Эй, хозяйка!
Появилась Фимка.
– Дай испить крепкого меду!
Фимка зажгла лишнюю свечу на столе, принесла малый жбан имбирного меду, предостерегла:
– Пей, паренек, с опаской, – мед с едина ковша ноги отнимает…
– Пусть отнимутся ноги и голова – тяжко помнить, что друга на свете нет!
– Нам еще тело надо найтить нашего мужичка, штоб над ним не изгилялись боярские табалыги…
– Сыщем!
Ковш за ковшом Сенька выпил меду три ковша. Грузно поднялся, и они пошли на Земский двор.
Проходя Китай-город, увидали на пожаре за новым харчевым двором, как люди в кожаных фартуках кровавыми до локтей руками подбирали костром наваленные руки отрубленные и ноги. Клала на телеги, нагрузив, отправляли, Ноги были в лаптях и сапогах. Руки с растопыренными пальцами, иные сжаты в кулак и как бы грозили кому-то.
Над площадью казни от крови в утреннем холодке стоял туман. Запах крови смешивался с запахами, идущими из харчевой избы.
– Ох, многих безвинно окалечили! – сказала тихо Фимка. Вздохнула.
Сенька ответил:
– Весь город будто стонет да зубами скрегчит! – И дивно кому не стонать?…
– Государева милость! Царская воля! А, ну! Секите головы, ноги, руки – народ все сызнесет! – Сенька махнул тяжелым кулаком.
– Уй, затихни! – шепнула Фимка.
С пожара проходили стрельцы. Вытирая о полу подкладки кафтана кровь с топора, за стрельцами поспешал палач.
Сенька, проводив глазами служилых людей, заговорил, идя обок с Фимкой.
– Кто живет трудом – непобедим! Бездельники, те держатся кнутом да силой палачей…
Фимка, бойко шмыгая глазами по сторонам, заговорила, чтобы отвлечь Сеньку от мыслей:
– Дай бог, чтоб объезжий, кой убил нашего мужичка, не забрал его тело!
– Не будет того! Мертвые не распорядчики…
– Дай бог… Я прихватила узелок, несу ему порты, рубаху да саван… Голубец справлен и с образком, остатошное спроворю…
– Лучше камень! Голубец – дерево…
– Голубец с кровелькой крашеной, татурь дубовой, низ смоляной… За Остоженкой место сыровато, да кладбище все в деревах, и птички воспевают.
– Пошто не камень?!
– Паренек! Камень земля засосет…
Пришли на Земский двор. Обойдя главное строение с крыльцом и пушками, прошли в глубь двора, где у тына натасканы божедомами мертвецы. Над мертвыми многие плакали, тут же надевали на них саван, увозили. Людей было больше, чем всегда. Сенька с Фимкой осмотрели мертвых, но Таисия не нашли.
– Ой, не приведи бог! Должно, в пытошную клеть уволокли? – горевала Фимка.
К ним подошел в черной ряске, в колпаке черном с русой бородкой человек – в руках бумага, у пояса чернильница с песочницей.
Фимка низко ему поклонилась.
– Трофимушко! Не глядел ли где мертвенького в скоморошьем платье, – сарафан на ем да кика рогатая?
– А нешто он скоморох?
– Скоморох, отец! Скоморох…
– Стрельцы сказуют, лихой он, ихнего одного убил… Объезжий стеречь велел…
– Его в клети, што ли, уволокли?
– Хотели, да дьяк не пустил…
– Так где же он?
– Идите туда подале… в стороне за пытошными клетями у тына. А ну, пождите!
– Чого, Трофимушко?
– Мой вам сказ: стрельцу, кой у трупа того стоит, дайте посул– он и отпустит тело… Я тож подойду, слово закину…
– Вот те спасибо!
Идя в самую даль Земского двора, Фимка тихо сказала:
– С дреби звонец, государева духовника церкви…
Они подошли. Стрелец покосился на Сеньку, когда тот, почти не узнавая лица Таисия, приподнял его голову, сказал:
– Бит крепко – затылка нет!
Надбровие село Таисию на глаза, глаз не видно, подбородок оттянулся, нос осел и щеки подались внутрь.
Стрелец, видимо, скучая, размякнув на жаре, которая начиналась уж, опершись на рукоятку бердыша, покосился через плечо на Сеньку с Фимкой, сказал:
– Не тут ищите – то мертвец особной…
– Скомороха ищем, служивой! Скомороха… – бойко затараторила Фимка.
– Хорош скоморох! Вон наш стрелец лежит, бит этим скоморохом из пистоля в голову.
– Чего ж ты тут караулишь? – спросил Сенька.
– Караулю… Объезжий указал стеречь: "Приеду-де, награду за него получите". Сам же вот уж третий день как не едет…
– Получи-ка от нас ту награду! Потешь мою женку… Ей, вишь, служилой, затея пала в голову– похоронить, спасения для души, мертвого, да особного… у коего бы грехов много было… А этот подходячий – в скоморошьем наряде…
– Вот тебе, родной, три рубли серебряных! – Фимка, вытащив кису, дала деньги стрельцу.
Стрелец вскинул рубли на широкой ладони, сказал:
– Прибавь еще рубль! В деле этом нас четверо… Те трое в карауле, придут, поделимся… Объезжему скажем: "Украли-де мертвого".
В стороне стоял звонец, писал что-то, стрелец метнул на него глазами, крикнул:
– Эй, попенок! Гляди про себя – объезжему правды не сказывай…
Звонец ответил:
– Спуста боишься моего сказу, – слух идет, што твоего объезжего на Коломенском убили в "медном".
Стрелец встряхнулся весело:
– Коли так – ладно дело! Не будет нас по ночам тамашить. Ты, женка, стащи с него срамную одежу да в узел, переодежь и увози скоро!
– Слышу, служилой!
Фимка проворно переодела Таисия, нарядила с помощью Сеньки в саван, а за двором у ней был еще прошлого вечера приторгован возник с колодой. С Сенькой они подняли и вынесли Таисия за ворота, извозчик с гробовщиком уложили Таисия в колоду, закрыли крышкой.
Гробовщик на ту же телегу принес и обрубок дубовый с развилками, к развилкам была прибита икона.
Гробовщик с извозчиком сидели на козлах. Фимка с Сенькой шли за телегой до могилы. Фимка говорила:
– Могилка ископана… Поп сговорен, к голубцу кровелька у могильников хранитца… Справим могилку, буду ходить, крины-цветики носить ему, поминать стану… Ой, толковый мужичок был!
Сенька молчал, шел, опустив голову, сказал:
– На свете мало таких!
Кладбищенский поп, когда Фимка сунула ему в горсть много серебряных копеек, проводил до могилы с дьячком, кадили над гробом и пели. Открыть указал колоду, Сенька приложился губами к голове друга, по ней уж ползали черви. Поп посыпал в колоду землю, сказал гнусаво обычное напутствие: "Господня земля и исполнение ее – вселенная…" Могилу заровняли… Врыли дубовый голубец – гробовщик прикрепил на него кровлю. Получив деньги, все ушли.
Фимка и Сенька поклонились могиле гулящего, удалого человека. Сенька долго стоял на коленях, закрыв большими руками лицо. В жизни своей он плакал второй раз. Первый раз плакал, когда умирал отец Лазарь Палыч, второй раз – здесь, на могиле друга.
Фимка сказала ему:
– Теперь извозчика возьмем, до меня едем! Поминального меду изопьем…
– Нет! – сказал Сенька. – С острова буду налаживать сходни сам, как могу и смыслю.
– Чего ты бредишь! Боишься, буду к тебе приставать с женскими прихотями?… Не буду! Не люблю таких, как ты, красовитых, и не потому, што такой не люб, как ты, а потому – я баба по тебе старая, посуда шадровитая, в печь ставленная… Идем!
– Нет! Иду в Бронную. Не тебя боюсь, боюсь места, где убили его, жить тяжко!…
– Я тоже на том месте не буду жить… Объезжий грозил наехать, разорить.
Сенька подал ей руку:
– Спасибо за все! Дома живи спокойно-звонец сказал правду: тот объезжий, кой тебя пугает, не приедет больше.
– Ой ли? Вот диво!…
– Иди и спи во здравие! Сенька ушел.
Фимка поглядела ему вслед, перекрестилась.
Глава V. Аввакумово стадо
Дух тяжелый от смердящих тел и нечистого дыхания. Пахло еще в большой горнице боярыни Морозовой гарью лампадного масла. Лампады горели у многих образов, а нищие и юродивые теснились к лавке, где когда-то сидел Сенька с Таисием. На месте Сеньки в углу под большим образом Николы поместился широкоплечий, костистый поп с бронзовыми скулами на худощавом лице. Клинообразная, с густой проседью борода доходила попу до пояса. У ног попа – по ту и другую сторону – на низких скамейках прикорнули боярыня Морозова Федосья, вся в черном, в черном куколе на голове, и ее наставница, тоже в черном платье, староверка Меланья. Поп в черной поношенной рясе; на груди его, на медной цепочке, висел большой деревянный крест с распятием. Скуфья надвинута на лоб до седых клочковатых бровей. Под бровями угрюмые, с желтыми белками, упрямые глаза. Поп раздельно, громко, с хрипом говорил:
– Верующие, мои миленькие, вот я пришел к вам из Даурии хладной, а притек исповедать вас, штоб самому исповедаться перед всеми.
– Истинно, батюшко! Отец наш, истинно!…
– И аз указую вам велегласно, не боясь и не тая, сказывать свои грехи: благодать духа свята нисходит на рабов Иисусовых, кто не боится излить душу свою друг другу.
– Слышим, отец наш!
Нищие плакали; юродивые, лежа на полу, стучали в пол головами, выкрикивали молитвы, кто как мог.
Поп помолчал, выжидая. Один нищий, полуголый старик, вздев руки к потолку и глядя на образ, закричал:
– Отче! Грешен аз и греху своему не чаю прощения…
– Сказывай: како грешил?
– С козой блудил, оле мне, окаянному!
– Ужели, миленькой, мало су тебе телес женоподобных прилучилось, што возлюбил скота?
– Мнил, отче, безгласное к господу не воззовет… чаял, блуд мой будет сокровен…
– Ведай, неразумный! Иисус всяк грех незримо ведает… не мысли бога обманом и лжей искусить!
– Батюшко-о! Я на страшной неделе, под велик праздник, с гольцом единым блудила! – выкрикнула молодая нищая баба.
Не вставая с пола, юродивый громко сказал:
– Старицу черницу изнасилил аз! Вопить зачала, а я ей от вериги крест в рот запихал… смолкла, чаял, задохнулась… Што мне за то суждено?
– Я, батюшко, в церкви с торелью ходил по сбору и схитил копейки!
– Татьба – великий грех, но коли-ко в никонианском вертепе было, простится тебе!
– Научи спастись, отче! Я малакией изнурен, по вся дни в бреду обретаюсь – беси нагия видятца!
– Постись, молись! И на ночь укажи вязать тебе руки… Еще одна баба выкрикнула:
– Отроков младых прельщала, совращала к блуду! Прости меня, отче праведный!
– Я суму схитил и книгу у чернца – в кабак заклал! Грех мой, каюсь, отец…
– Всем распишу эпитимью и поучу, како грех избыть… Господь– он милостив, миленькой, зрит на вас и на всех, плачется о мерзостях плоти человеческой! – Взглянув на Морозову, поп сказал: – А ты, боярыня мать, Феодосья-раба, пошто немотствуешь? Али, петь, ты, не как все, безгрешна су?
– Грешна, батюшко, как все! Бес меня блазнил во образе мужа темнокудра… пришла к нему в ночь единожды, пала в охабку к нему и целовалась, но велика блуда не попустил господь… в тот час возопил велиим гласом юродивый Феодор, и очнулась я, стыдясь.
– Избыла, петь, грех свой, а за спасение Феодора изгнала, кинула горемыку врагам в когти.
– Ой, грех, батюшко! Указала вывесть из дому – чаяла, стыд свой перед ним сокрою… обуяла гордость…
– Пуще греха нет убогого гнать, чего устыдилась? госпожа су; время было вдове красного молодца полюбить… дала плоти своей разгул и каялась бы: бог милостив…
– Без венца, отец праведный, жить зазорно… венец же с ним, безродным, иметь было нельзя: род мой великий…
– Вот так су! Бес-от и пырскает, яко козел, обапол вашего царства-боярства! Гордость рода – пуще всех грехов.
– До пота молилась я тогда и не осилила искушения, не спасла молитва: неведомая сила бесовская понесла меня к нему.
– Молитву крепить огнем надо! Молитва не помогает, колико грех оборает, а ты в огонь… и вот я скажу, как от блуда-соблазна, от беса, огнем спасся…
– Скажи, отец праведной!
– Слышим все!
– Жаждем ведать о спасении.
Поп подвинулся на лавке, тронул рукой скуфью и сказал:
– Со мной сие в младых летах было… был я в попех… пришла ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии всякой повинна… и зачала мне подробну извещати во церкви, перед Евангелием стоя… я же, преокаянный врач духовный, сам разболелся блудными соблазны… Внутрь себя безмерно жгом блудным огнем, и горько мне бысть в той час. Зажег три свечи, прилепил к налою и возложил правую руку на пламя и держал, дондеже во мне угасло желание блуда, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен… Тако надо боротися с грехом! Не держит молитва, потребно су спасати плоть, истязуя…
– Ох, тяжко, отец, тяжко, а правильно так-то…
– Святой учитель наш!
– Грешник! Подобен вам и стократ грешнее… вас же, миленькие, призываю от беса, от антихристовой прелести, спасатись огнем…
Пришло время трапезы. Поп прочел громко "Отче наш", все в голос ему вторили. Боярыня села с нищими за стол, поп не сел. Покрестив хлеб, посолил его густо, поел и запил квасом.
Когда вышли из-за стола, он отошел в угол, пал на пол лицом вниз и со слезами в голосе громко взывал:
– Господи Иисусе! Не знаю дни коротать как? Слабоумием объят и лицемерием и лжою покрыт есмь братоненавидением и самолюбием одеян; во осуждение всех человек погибаю… аминь!
Встал, покрестил двуперстно на все стороны, высоко подымая костистую могучую руку. Поцеловался с боярыней и старицами, сказал:
– Простите грешного!
Его провожали со свечами до первого крестца боярыня и старицы белевки. Свечи от ветра гасли одна за другой. Целуя руку попа, прощаясь, боярыня сказала:
– Батюшко! Фонарик бы тебе на путь взять?…
– Со Христом и во тьме свет! И вам, мои духовные сестры, Христос су, как и мне, светит, идите к дому…
Поп, бредя, щупал по снегу путь стоптанными иршаными сапогами, лишь иногда останавливался в черных улицах среди деревянных построек. Он пробирался знакомым путем из Кремля в Замоскворечье. У Боровицких ворот, куда пришел он, его, осветив фонарем, узнали караульные стрельцы. Поклонясь, молча пропустили.
Поп перебрел Замоскворецкий мост низкий, бревна вмерзли в Москву-реку, скользили ноги по обледеневшему настилу. У первой запертой решетки он застучал по мерзлому дереву. Громко взывал хриповатым голосом:
– Отворите Христа для!
На его голос и стук из караульной избы, мотая огнем фонарей, с матюгами вышли два решеточных сторожа.
– Эй, кто бродит? Черт!
– Грешный раб Христов! Протопоп Аввакум.
Протопоп при тусклом огне фонарей поднял руку, благословляя двуперстно.
– Прости, батюшко! Не чаяли тебя.
Головы решеточных обнажились, сторожа кланялись. Голоса стали ласковы. Торопливо распахнули скрипучее мерзлое дерево.
– Иди, батюшко!
– Шествуй, воин Христов!
– Прости грешных!
– Бог простит, миленькие!
Иногда на перекрестках, хмуро оглядывая черные силуэты ненавистных ему никонианских церквей, прислушиваясь к гулу и отдаленному крику из пытошных башен – не то Константиновской, не то близ Фроловской пытошной, протопоп говорил про себя: "Навходоносор! Мучит людей, и ночь не дает ему забвенья… Сам, петь, будет за грехи своя ответ держать…"
Аввакум замечал, что вместе с решеточными сторожами его встречала в сумраке сумрачная толпа неведомых людей. Перед ним в свете фонаря рыжели кирпичи, стены или бревна тына чернели и поблескивали; под зимнюю рясу забирался холод.
Протопоп надвигал скуфью глубже на голову, подымал свой деревянный крест с распятием, говорил хриповато, громко и убежденно:
– Миленькие мои! Не ходите в церкви, опоганенные наперсником антихриста Никоном, сыном блудницы! Не напояйте души ваша латинщиной. По церквам ныне разлилось нечестие… Служат еретики по новопечатным требникам, а они лжу плетут… Никониана опоганили святую евхаристию, трегубят аллилую; крестное знамение Никоном сложено в кукиш, малакии подобно! Коли-ко есть у вас образа, где Иисус не повешен, как пишут его по-новому иконники, а руци и нози его по честному древу раздвигнуты, – молитесь… и не теците в вертепы Никоновы, буде образа подобна не прилучитца, и вы на небо на восток кланяйтесь:
– Слышим, батюшко! Не опоганимся.
– Стойте, детушки, за истинного Спаса Иисуса!
– Постоим, отец наш, за древлее!…
Полночь. Первые петухи пели, пришел протопоп в Замоскворечье. Черно кругом, только серый снег маячил под ногами. Щупая озябшими руками холодные стены домов и обледеневшие бревна тына, добрался до своей избы и еще издали знал, что идет домой. Изба их дрожала, будто кто в ней дрова колол, но стука не было, а слышалась матерная брань и богохульство.
"Ох, надо су, надо к нему, бесноватому, зайти, да озяб и немощен, петь, я…" – подумал протопоп, очищая на черном крыльце сапоги от снега.