С грохотом взорвался зарядный ящик. Начались пожары. Багровое пламя расплескалось по темному небу вкруг цитадели.
Головченко полез в горящую саклю, вынес из огня турчонка лет двух, сказал Мите, словно бы винясь:
- Дите ж! - и снова забарабанил.
Кругом валялись обгорелые тела. У зарядного ящика в муках умирал канонир Голуба, из его уха торчали кости.
Раненный в ногу немолодой грузин из добровольческой дружины генерала Мадатова, тяжело опираясь на банник, заряжал на выступе скалы орудие и сам же стрелял. Серый суконный чекмень его изрешечен пулями, газыри сорваны, архалук из темного бурмета - в подпалинах, папаха азартно сбита набекрень, по черному от копоти лицу струями течет пот. Но грузин, стараясь не наступать на раненую ногу, приковыливая, продолжал единоборство, пока пуля не повалила его наземь.
Турки начинали новую атаку.
После двенадцатичасового штурма и ухода из крепости войск Кессе Магомет-паши, утром над цитаделью, триста лет не видавшей чужеземного стяга, взвилось русское знамя.
Паскевич въезжал в поверженный Ахалцых на белом, как снег, кабардинском коне. Топорщились бакенбарды генерала, на лице играла торжествующая улыбка.
Дотлевали головешки жилищ, на пороге сожженной сакли сидел древний старик в зеленой чалме, рваных синих шароварах, сумасшедше подмигивал генералу.
Высокий костлявый полковой священник, стоя у походной полотняной церкви, сурово говорил толпам пленных, поднимая над головой серебряный крест:
- Разумейте языци и покоряйтесь, яко с нами бог!
Ряса и епитрахиль священника измазаны кровью, глубоко сидящие глаза глядят мрачно.
Пронесли плененное знамя: золотой лев, освещенный лучами солнца, держал меч в правой лапе.
Паскевич остановил коня возле полкового знамени, израненного картечью. Ох, поредели ширванцы, не более половины в строю…
- Много ли вас, ребятки, осталось? - спрашивает генерал барабанщика Головченко.
- Штурма на два достанет, ваше высокопревосходительство! - браво отвечает тот, и Митю неприятно царапает по сердцу эта наигранная бравость ответа на виду у разора и смерти.
Паскевич привстал на стременах.
- Честь и слава вам, победители! - заговорил он отрывистым, сиплым голосом, обращаясь к ширванцам. - Храбрее и мужественнее вас не видывал!
До Мити слова генерала доходят словно издали, в голове звон какой-то.
- Повергли к стопам всемилостивейшего государя… под державой монарха…
Митю неотвязно преследует видение: молодая турчанка с ребенком на руках ринулась в огонь, когда за ней погнался солдат со штыком наперевес.
- Сады и сакли - в пепел! - доносится голос генерала. - Наказать… Гром русского оружия и его всепожирающий блеск… Преданность царю и отечеству…
"Зачем же тай молодухе с дитем надо было погибать? - неотступно подкатывала мысль, и Митя не мог от нее избавиться. - Мирные ж они…"
- А теперь, - в голосе Паскевича зазвучал металл, - открыт путь в недра стран Азии, где две тысячи лет живет слава побед великого Рима!
Головченко, подтолкнув Митю локтем, сказал шепотом:
- Нужна мне та Рима! До своей бы Марфы добраться..
Паскевич собирался уже отъехать, когда взгляд его задержался на Мите. Он узнал посыльного Бородина. Но почему тот в казачьей форме, а стоит среди ширванцев?
- Из какой части? - спросил генерал.
- Донской полк, ваше высокопревосходительство! - вытянулся Каймаков. - Приписан в охрану его превосходительства русского полномочного министра в Персии Грибоедова.
- Вот те на! - неожиданно развеселился генерал. - Где Персия, а где ты?
Коренастый майор, оставшийся за Бородина, объяснил командующему, что произошло с этим казаком.
- Осмелюсь доложить - неплохо воевал.
Паскевич довольно кивнул головой и снова обратился к Каймакову:
- Так тебе, братец, надобно в Тифлис поспешать, а то и персы без тебя никак не обойдутся.
- Слушаюсь - поспешать!
- Подполковник Поляков, - обратился Паскевич к дородному офицеру из свиты, - приготовьте отправку трофеев в Тифлис. Отрядите полусотню в охрану, несколько грузин - доблестных сотрудников российского войска - и этого казака. Выдайте ему коня…
- Слушаюсь!
В Тифлисе Грибоедова положили в доме Ахвердовой. Все дни и ночи, что пробыл он в бреду, Нина не отходила от постели, с любовью и отчаянием глядела на землистое, исхудавшее лицо. Обросшее щетиной, с глубокой царапиной на ввалившейся щеке, оно было сейчас особенно дорого ей. Нина то и дело клала на жаркий лоб куски холста, смоченные раствором красной глины, прислушивалась к дыханию.
Только однажды Александр Сергеевич узнал Нину и, благодарно прошептав "ты?", снова стал бредить.
Ему казалось, что он все время куда-то проваливается на гигантской волне. Быстрой, неразборчивой скороговоркой доказывал он кому-то, что воевал не против мирных людей, а против мерзких насильников, и такая война человеколюбива, а те враждобники, что посягают на русские пределы, уготавливают себе участь Наполеона.
Наконец на четвертый день он пришел в себя, опираясь на плечо слуги, сделал первые шаги по комнате, с наслаждением омыл лицо тифлисской водой, знакомо попахивающей серой, брился до тех пор, пока щеки не стали сизыми.
Еще кружилась слегка голова, но это уже было не страшно.
Деликатно постучал слуга, передал письмо от Нининого отца, посланное в Гумры и настигшее его здесь.
Грибоедов нетерпеливо распечатал конверт. Пробежав глазами строки письма, закричал с молодой силой:
- Нина! Ниночка! Благословил нас отец…
Александр Гарсеванович сожалел, что не сможет присутствовать на свадьбе. Он действительно не мог: кроме того, что в Армянской области свирепствовала чума, генерал Чавчавадзе готовил с горсткой храбрецов рейд по вражеской земле.
В книге Сионского кафедрального собора появилась новая запись:
"22 августа 1828.
Полномочный министр в Персии, Его императорского величества статский советник и кавалер Александр Сергеевич Грибоедов вступил в законный брак с девицей Ниною, дочерью генерал-майора князя Александра Чавчавадзева, оба первым браком.
При чем были свидетелями коллежский советник Завелейский, титулярный советник Мальцев.
Иерей Иоанн Беляев руку приложил".
День свадьбы начался нехорошо. К Александру Сергеевичу подступила новая волна лихорадки. Правда, к вечеру ему стало лучше, может быть, потому, что наглотался хинина. И все же, когда одевался к венцу, был так слаб, что даже уронил обручальное кольцо. Молчаливый, исполнительный слуга Александра, ползая по вощеному полу, суеверно думал: "Худая примета!". Наконец нашел кольцо под диваном.
…Болезнь словно устала, подчинилась воле Грибоедова, и он, бодрясь, переступил с Ниной порог величественного кафедрального собора.
Облицованный тесаными желтоватыми плитами дикого камня, он, казалось, за тринадцать столетий врос в землю, встретил надписью в притворе: "Когда я войду в дом твой, то преклоню колени перед тобой…" Встретил высокими колоннами, древними образами, крестом святой Нины, сплетенным из виноградных лоз, смиренно стоящим возле иконостаса.
Торжественно и радостно звонили колокола.
И как тогда ночью, после объяснения, Нина сказала себе: "Я жена Поэта. Он никогда ни пожалеет о своем выборе".
Грибоедов искоса поглядел на Нину: тени под бровями вразлет придавали глазам какую-то особенную, восточную выразительность и очарование. Он подумал: "Ты - мой и Карс и Ахалцых".
В соборе было человек пятьдесят - люди самые близкие Грибоедову и Чавчавадзе. Но разве скроешь от Тифлиса такую свадьбу! Грузины любят повеселиться, и - вдвойне, если к тому есть повод.
Поэтому еще в начале свадьбы ко двору Ахвердовых прискакал в темно-малиновом бешмете махарабели - "вестник радости", человек с "легкой ногой". Выстрелив вверх, он крикнул:
- Жених едет! - Выпил чашу вина, преподнесенную ему, бросил ее наземь. - Да уничтожатся враги молодых, как выпито это вино до дна!
Держа в руках хеладу, стал угощать вином всех желающих.
По местному обычаю, Александр Сергеевич послал Соломэ лаваш и бурдюк вина, в знак желания жить с родителями Нины в согласии.
…Когда Грибоедовы под руку выходили из собора на Сионскую улицу, собралась толпа. На всем пути следования карету молодых сопровождала стрельба из ружей, пистолетов. Перед ними расстилали бурки, им бросали цветы, раздавались радостные возгласы. У двери квартиры Грибоедова возник коридор из скрещенных клинков, обнаженных сабель, и молодожены прошли под этой сверкающей аркой. На пороге дома Нина пригоршнями рассыпала кукурузные зерна, отпив из бокала сладкую воду, передала ее жениху, чтобы сладкой была у них и жизнь.
И на самой свадьбе, хотя старались, чтобы она была малолюдней, не обошлось без изрядного шума, так что больному Грибоедову временами казалось: он не выдержит.
Мелькали фраки, парадные мундиры. Плавный ход грузинского танца с прихлопыванием ладонями - "Та́ши! Та́ши!" - то сменялся задумчивым менуэтом, то менгрельской огневой перхули - экосез-кадрилью и входившей здесь в моду мазуркой с прищелкиванием серебряными шпорами, припаданием кавалера на колено, когда он бережно обводил вокруг себя даму. Полькёры и вальсёры не знали устали.
Присяжным тамадой - толумбашем был избран Гулбат Чавчавадзе - двоюродный брат Александра Гарсевановича.
О Гулбате в Тифлисе говорили, что он дардиманд - кутила, сын мораней, рыцарь веселого образа. Весь облик Гулбата - не по летам молодые глаза жизнелюба и острослова, яркие губы, пышные седеющие усы - как нельзя более подходил к ответственной должности толумбаша. Да и поесть он был горазд. Это ему приписывали слова, что курица - глупая птица: на двоих мало, а одному стыдно.
Обычно ходил Гулбат в белой, со сборчатой короткой талией, чохе поверх белого же архалука, с серебряными под чернь газырями, в сапогах с загнутыми носками и на высоких каблуках - величественный и изящный. Но сейчас, в силу официальности события, толумбаш священнодействовал во фраке, который его изрядно стеснял.
Передавали по кругу старинный рог князей Чавчавадзе с их гербом - воином, скачущим мимо виноградника. Полнились хрустальные бокалы, чаша-азарпеша из кокосового ореха. Кахетинское соперничало с гурийским чхавери и крахунским из Имеретии.
- Э-э-э… Дорогие гости, - огорченно говорил Гулбат, смиренно прикрывая морщинистыми веками зеленоватые глаза. - Вы избрали меня толумбашем, а пьете, как младенцы. Что мне, лить вам вино на спину?
И вдруг выкрикивал:
- Значит, плох я! Убейте меня! - Он картинно протягивал соседу кинжал, и все просили возвратить кинжал в ножны, не желая смерти своему толумбашу.
Сам Гулбат пил больше всех, но вино, казалось, совсем не действовало на него. Разве только розовела шея, словно опаленная солнцем, да яснее проступала на щеках тонкая сетка прожилок.
- Именной тост! - обратился он к жениху. - Прости, батоно, риторике я учился по руководству для виноделия. Хочу выпить за тебя, друга Грузии, и за будущего твоего наследника!
Он поднял рог:
- Аллаверды! (Бог дал!)
Грибоедов чокнулся:
- Якши-иол! (На здоровье!)
Обмахиваясь веером из страусовых перьев, раскрасневшаяся, помолодевшая, Прасковья Николаевна что-то шепнула на ухо разомлевшей Соломэ, и та прищурилась томно.
Нине на колени посадили голенького малыша, чтобы и у нее был такой, в руки дали пышку. Невеста надкусила ее, а всю, разломив на куски, поделили меж собой Нинины дружки.
Пели кахетинскую "Мравалжамиер" ("Многая лета"), свадебную - "Макрули", кричали:
- Состариться вам вместе!
Гулбат начал застольную песню, написанную Александром Гарсевановичем:
- Однажды отведал старый Ной
Виноградных гроздьев сок хмельной.
С тех пор он прочно подсел к вину.
Пусть пьет, мол, воду зверь земной.
Все подхватили эту песню.
Только закончили ее, как неутомимый Гулбат затянул:
- Смерть не страшит молодца никогда.
Измена подруги его устрашает!
Потом Гулбат провозгласил новые тосты:
- За наших родителей, кто из них жив: не было бы их, но было бы и нас… А кто не жив - царство ему небесное, земля ему пухом… За то, чтобы в Сакартвело все было хорошо… И в семье все было хорошо… И друзья хорошие были… Пусть ваши мечты станут моими желаниями…
Вдруг он заметил недостаточное рвение своего соседа напротив - скромнейшего Василия Никифоровича Григорьева. С этим бедным чиновником, печатавшим свои стихи еще в "Полярной звезде", Грибоедов сдружился назад два года, почувствовав в нем честного человека, не испорченного духом искательства и карьеризма.
- Батоно Василий! - укоризненно обратился Гулбат к Григорьеву. - Разве в наших жилах течет молоко? Пх! Допей, друг, и я налью тебе по закону Иверии штрафную.
Обычно сдержанный, Василий Никифорович поднялся и, крикнув "горько", выпил чашу до дна.
Глаза его блестели восторженно и хмельно.
23 августа Тифлис был взбудоражен колокольным звоном всех церквей и орудийными выстрелами со стен Метехской цитадели: но улицам города провозили ахалцыхские трофеи.
На повозках внавал лежали "повелительные жезлы", бунчуки, похожие на золотые булавы с хвостами из конского волоса, кожаные чехлы от знамен. На одной повозке мертво поблескивала медная мортира с гербами и вензелем султана. Особенно много было плененных знамен. Их, покорных, приспустив, держали русские всадники; малиновые знамена с вышитыми текстами из Корана; белые с висячими кистями и золотым полумесяцем на древке; зеленые с бахромой и крохотным амулетом - кораном.
Сколько завоевателей топтало грузинскую землю: гунны и арабы, византийцы и монголы. Сморщенный кровавый карлик Ага-Магомед-хан, свирепый евнух, уверенный, что может уничтожить любого одним своим дыханием, восемь дней грабил и жег Тифлис. Персияне отнимали у матерей грудных детей; держа младенцев за ноги, разрубали их пополам, пробуя остроту своих сабель.
Грабители запрудили трупами Куру, сожгли мост через нее, угнали женщин в плен, оставили после себя дымящиеся развалины города.
И вот теперь…
Впереди повозок ехали на отменных аргамаках серой масти драгунские офицеры, сбоку - отличившиеся в боях грузины в чохах, остроконечных папахах. Бережно проносили знамя с гербом Тифлиса: две руки держат крест святой Нины с львиными головами в углах. Крест попирает полумесяц.
Весь город высыпал на улицы. День стоял нежаркий, дул свежий ветерок от Куры, слышались восторженные крики, мужчины целовались друг с другом.
Цокали копыта о каменную мостовую.
Маквала протиснулась поближе к победному кортежу и, став под платаном, сразу увидела синеглазого Митю, которого прежде приметила в охране Грибоедова. Он как-то шел по двору, лихо перебросив нагайку через плечо. Сейчас у Мити за спиной винтовка в косматом чехле. Казак в заломленной набекрень папахе на перевязанной голове, как влитой, сидел на маленьком сером имеретинском иноходце со стриженой гривой. За древко он держал, низко склонив, оранжевое, все в каких-то пятнах, знамя с вышитым полумесяцем.
- Митья! - не выдержав, крикнула Маквала, приподнимаясь на носках, и помахала ему рукой.
Каймаков повернул к ней круглое веселое лицо, качнул знамя, словно приветствуя им. Бедно одетый грузин, стоявший рядом с Маквалой, снял войлочную шапку с головы. Седые кольца волос придавали его лицу горделивость, свойственную людям гор.
- Гамарджвоба! (Победа!) - произнес он взволнованно и поглядел на Маквалу живыми зоркими глазами. - Видишь на его знамени кровавые пятна?
- Это кровь?!
- Да. Турки отправляли головы наших воинов в Константинополь, а кисти рук отсекали и ставили ими отпечатки на знаменах.
- Проклятые! - воскликнула девушка, и маленький Митя показался ей теперь богатырем.
Нино говорила: у русских в сказках есть такой "Мьикула Сельяниновьич".
- Раскидали разбойничье гнездо! - с силой произнес пожилой грузин. - Черная беда отодвинулась от ворот Иверии. Гамарджвоба!
А Митя вдруг представил цитадель, недавний бой и, сдвинув папаху, запел:
- Ой, меж гор
Ахалцых стоит,
А вокруг стена…
Ров широк лежит…
Молодой грузин в чохе с высокой талией, возбужденно сверкая глазами, воскликнул:
- Паша хвастал: "Скорее русские достанут месяц с неба, чем с нашей ахалцыхской мечети". - Грузин рывком протянул руку вперед: - Вон тот месяц с их мечети - на повозке валяется!
На повозке действительно сиротливо поблескивал золотой полумесяц, сбитый с ахалцыхской мечети.
- Друг солдато! - крикнул молодой грузин Мите. - Заткни их месяц за пояс!
Митя не понял, о чем просит грузин, но дружелюбно подмигнул ему.
…Через три дня Грибоедовы отправились в свадебное путешествие по Кахетии.
До имения Чавчавадзе в Цинандали верст сто семьдесят, и добирались они туда в коляске, запряженной четверкой лошадей.
Александр Сергеевич был необычайно весел, шутлив, и Нина, сидя рядом с ним, думала: "Так бы век ехать и ехать".
Этот бег коляски, яркая синь предосеннего неба, стук подков, голос мужа, словно вливающийся в ее душу, делали поездку какой-то особенно праздничной.
Он, обняв Нину за талию, читал свои стихи:
- И груди нежной белизною,
И жилок, шелком свитых, бирюзою,
Твоими взглядами под свесом темных вежд,
Движеньем уст твоих невинным, миловидным,
Твоей, не скрытою покровами одежд,
Джейрана легкостью и станом пальмовидным…
Ветерок озорно поднял над его непокрытой головой негустую прядь волос, бросил ее на высокий лоб. Наверно, таким же было его лицо, когда в Брест-Литовске, приглашенный на бал, въезжал он, проспорив, верхом на второй этаж или когда, пробравшись во время богослужения на хоры костела, заиграл на органе "Камаринскую".
Подковы весело продолжали свой перестук…
Горы придвигались все ближе, будто втягивали в себя… Сандр почти пел:
- Курись, огонек! Светись, огонек!
Так светит надежда огнем нам горящим!
Притянул Нину к себе:
- Что притихла, арчви?
…Как-то за полдень они въехали в селение на возвышенности - уже чавчавадзевские владения - и остановились, чтобы напиться воды, у лачуги из плетней с земляной крышей. На улице азартно играли босоногие мальчишки. Один из них с деревянным кинжалом за поясом сидя на плечах товарища, воинственно кричал.
- Вахтанг! Леван! Гия! За мной!
Перегибаясь, наездник старался на скаку поднять небольшие камни с земли.
Как только Грибоедовы вышли из коляски, на порог лачуги высыпало человек десять ее обитателей, главным образом дети.
Пожилой крепкий горец с орлиным носом громко сказал детям, взмахнув рукавами изрядно потрепанной чохи:
- Кыш! - и они мгновенно исчезли.