Кругом была степь. Даже в размыто-серой пелене, скрадывавшей горизонт, чудилась ее пугающая безбрежность, под ногами – тронутая осенней гнилью трава, колючая, проволочно-смутная. Мерещился как бы парящий, стойко сохраненный землей противный запах гари, смолисто-едкий, вызывающий легкое головокружение.
Пасмурный день, не дав проклюнуться вечеру, сомкнулся впрямую с ночью.
За весь день они не набрели на жилье, не обнаружили даже признаков какого-либо обиталища. Пробовали собирать траву, палые будылья, но разжечь не удавалось.
– Хватит! Хватит… – кричал Колодей, – без огня останемся! Цигарку запалить будет нечем, слышите?
И прятал трут в кисет, который хранил под мокрой одеждой, прямо на голом теле.
По уму сказано! Знать, считай, так: идти, и все тут, – распорядился теперь Казей. – А не то – погибель.
Брели до утра. Уже не представляя направления, так как потеряли ориентировку.
– Не могу… Не могу. Больше сил нет, – жаловался Мережко.
– Ты, на-ка, курни! Дымком обдаст, согреет, дух поднимет… Курни… Курни! – подбадривал его Колодей.
Он помог ему подняться. Потом подставил плечо Никите. Так, держась друг за друга, они мучительно продвигались вперед.
Пожалуй, они понимали, что судьба вершила над ними свой последний трагический акт, однако не знали – каждый в отдельности и все вместе, – что станет через очередные десять-пятнадцать шагов, которые они осилят.
В какой-то из таких моментов Мережко вскрикнул. Рванул вперед, но упал, сплевывая с губ грязь, забормотал:
– Вон, вон жилье! Жиль-еее… Смотрите! Мы спасены, спасены!..
Действительно, впереди виднелось какое-то строение. Они добрались до сарая поодиночке и повалились безумно, обшарив глазами стены пустого сарая.
– Пусто! Развалины… Пусто! Какая жестокость судьбы!
Собравшись здесь, выложив последние остатки сил, они вдруг ощутили: все, конец, идти некуда.
Никита прилег, подмяв под себя будылья, ничего не видя, не слыша, что делалось вокруг, гудело, терпко звенело в теле от слабости, размытой боли. Мережко, закрыв лицо руками, сидел, выставив стертые колени. И только Колодей, приткнувшись на обломке стены, всматривался в даль.
Где-то раздался выстрел. Этот звук выделялся каким-то дискантом среди остальных. Потом выскочили два всадника с шашками наголо, за ними еще.
– Конники! – прокричал Колодей.
– Где? Где? – в один голос спросили Казей и Мережко. А Колодей, давясь словами и одышкой, встал на четвереньки, после с трудом приподнялся и, перебирая руками по щербатошершавой стене, подвинулся к пролому.
Никита, собравшись с духом, крикнул:
– Назад, парень, может, это враг?
– Нет, нет… нет, – скороговоркой повторял тот и, шагнув в проем, закричал:
– Сюда! Сюда-ааа!
В онемелости они ожидали свою судьбу. У них не было выбора, у них не было оружия, и они ждали: их сейчас постреляют.
Случилось чудо: подскакавшие конники, остановив коней неподалеку, сбросили из-за плеч карабины, взяли на изготовку, и один, видно, командир, спешившись, держа буланую лошадь под уздцы, бойко крикнул:
– Ну, кто там? Выходи!
А они не могли выйти: от обессиленности, от обрушившейся радости. Конники – это казачий разъезд.
Мережко, осев в проеме, тянул на нутряной ноте:
– Какой враг? Какие враги?… Свои… свои.
И в это время – они не заметили – там, на горизонте, позади всадников, дождевое набухлое небо, чуть дрогнув, лопнуло, разошлось, в глуби рыхлой толщи, светясь, открылась белесая, неяркая полоска… Вставало солнце…
2
В Москве, в госпитале, Казея долго не держали: слишком много валялось там тяжело раненных, места не хватало, да и содержать раненного дорого. Ходячих отсылали на излечение по домам. Кому жить суждено, выживет, а кому помереть, тому и госпиталь – не спасение.
Минул не один месяц, пока до сознания Никиты стало доходить, что такое война. Он начал прислушиваться к разговорам, которые вели между собой офицеры, солдаты. А они ругали войну, царя, затеявшего ее.
Паровозик усиленно гудел, не сбавляя ход. Дым ложился на сырую землю, временами врываясь в тамбур, едко лез в нос. Казей, держась за ручку открытой двери, стоял у входа.
В дверном проеме свежо, но Никита холода не замечал. Блеснули на солнце зеркальные блюдца воды, темнел, прошлогодний, вымахавший в рост человека бурьян, чернела вспаханная кое-где земля.
Весна в этот год была ранняя. С первых мартовских дней дружно стал таять снег, запарила земля.
От Ростова потянулись безлесые, не распаханные степи, сторожевые и могильные курганы, тихие, спокойные речки, местами поросшие камышом и кугой. Из окна вагона Казей видел на плесах стан уток и гусей. Маленький, пузатый, как самовар, паровоз, пыхтя, подминал шпалы, тащил короткий состав.
Оставались позади города, села, станицы и хутора, степные балаганы, земля, ощетинившаяся озимой зеленью.
Сколько таких мест повидал Никита за время войны. И вот везет его поезд на родной Терек.
А будто вчера и в то же время давно – полтора года минуло, как их состав, теплушки, платформы, загруженные до предела, что составляло казачий полк, вез их тем же путем, каким он возвращается домой. Ехали они, казаки, на австрийский фронт.
Ехали с задорными песнями, с присвистом и пляской. Раскачивались и содрогались вагоны.
– Берегись, немец, казачьей шашки, – неслось из вагонов.
"Шутки остались, а вот лихость казаки подрастеряли на полях войны, – думал Никита. – Уж очень много осталось в тех полях лежать наших товарищей".
Никита никогда не забудет последней конной атаки. Шли лавой на немецкие окопы. Распластались в беге казачьи кони, сотрясалась под копытами земля. Подавшись вперед и вытянув над головой сабли, осатанело визжали казаки. Никитой овладело непонятное чувство – хотелось драки, той, какой его обучали и в станице, и на армейских курсах. Он задал конного противника, схватки на саблях, однако окопы молчали, и неизвестность холодной тревогой заползала в душу. Когда до молчавших немецких линий оставалось полторы сотни метров, и казачья лава своими крыльями выдалась вперед, разом ударили пулеметы. Все смешалось, сбилось. Оставляя убитых и раненных, полк повернул назад. В том бою под Никитой убило коня.
И вот он дома. Хата Казеев располагалась на Куяне, так называли казаки северную сторону станицы. Рядом Терек, на берегу его – курган, где исстари располагался пост, охранявший станицу от нападения горцев. От кургана начиналась центральная улица, которая тянулась прямо к церкви, гордости станичников. В летнюю пору широкая улица покрывалась толстым слоем пыли. И хотя атаман еженедельно требовал подметать улицу у своих дворов, она щедро припудривала хаты и листья деревьев, и только проливной дождь смывал пыль, очищал воздух.
Маленькая, приземистая хата Казеев под камышом. Когда смотришь на нее с дороги, кажется, что хата по окна вросла в землю. Два ее окна подслеповато смотрели на улицу, одно выходило во двор. Из темных сеней – дверь в комнату. Здесь по левую руку русская печь, прямо у стены – деревянная кровать, направо – сбитый из досок стол и лавка. Над ними в углу божница. В хате выбелено и слышится запах известки.
По случаю приезда Никиты мать и жена собрали праздничный ужин. Накрыли на большом столе у печки. Марина особенно старалась, чтобы угодить мужу, она не сидела на месте. То приносила еду, то расставляла посуду, то снова убегала на двор. Огромный стол ломился от яств. Тут и птица, и копченое мясо и сало, и рыбы, соленья. На самом видном месте – графин, рубинового цвета. В нем вино.
– Сядь, посиди, чего там бегаешь, – сказала невестке мать, любуясь сыном.
– Сейчас, подложу еще, а уж тогда, – скромничала Марина, а сама не могла насмотреться на мужа.
– Спасибо тебе, Марьюшка, ласточка моя, – протянул руку Никита и поймал жену за передник.
– Да отстань, – игриво дернулась она, но не отошла и придвинулась животом к его плечу.
– Расскажи, как там, на войне? – спросила она.
– Расскажу, расскажу, – как вы тут?
– Ночью, – согласно толкалась жена животом
А по другую сторону, держа за руку отца, восседал его сын – Лешка. Жуя привезенные гостинцы, он внимательно рассматривал отца, восхищенно любуясь. Он заметно подрос, вытянулся и даже возмужал.
"Гарный будет казак!" – подумал Никита. А сын внимательно рассматривал его офицерские погоны и награды.
Стали подходить гости.
– Ну, Ивановна, с прибытием сына, – едва открыв дверь, весело поприветствовал их атаман станицы – Щербина. – Здравствуй, Никита Петрович! Здравствуй!
Он расцеловался, пригладил усы и сел на лавку.
– Вона как вознесся, офицер! Царю-батюшке, видно, верой-правдой служил? Ну-ну! Рассказывай, георгиевский кавалер, за что крест повесили?
Никита налил в стаканы.
– За встречу, Федор Алексеевич! Почти полтора года не виделись. А о кресте не будем, потом расскажу. Одно скажу: лиха повидал вдосталь.
– Да-а! – атаман посерьезнел. – Истину говоришь. Спасибо, живой воротился… По единой, за твой приезд.
Выпили. Стали подходить еще люди, пошли разговоры.
– Расскажи, Никитушка, как там война идет, – попросил опять атаман. – Бьет, говорят, нас немец и плакать не дает?
– Как не бить, братцы, у него и пушек больше, и снарядов, а о пулеметах не спрашивай. Да и генералов наших не поймешь. Случается, бой к концу, вроде победа за нами, а они команду к отступлению подают.
И уже тихо:
За что кровь проливаем, спроси – не знаю.
– Ну, ты это брось! – насупившись, сказал атаман. – Казак всегда за царя-батюшку был, а ты – не знаю? Испокон веку отцы наши и деды говорили: "Страха не страшусь, смерти не боюсь, лягу за царя, за Русь!"
– Верно, атаман, и я так думал. Но посмотри, какую я листовку привез. В госпитале один офицер дал.
Никита вытащил из кармана листовку и подал атаману. Тот поднес ее к лицу и стал медленно читать. Но потом остановился.
– Бред! Это работа предателей? – и он разорвал листок. – Раньше у казаков сердце за батьковщину болело, а теперь оно как телячий хвост мотается.
– Время другое наступает, – вступил Никита.
– Оно, может, и так, – ответил атаман, – но не дело нам кацапов слушать, их записочки читать. Не пропало бы казачество?
– Вот это добре, – подхватил кто-то. – Вот это по-нашему. Пошли нам, Господи, что было в старину.
– Дай Бог, дай Бог, – благодарил атаман присутствующих, – чтоб не позабыли терцы славных наших традиций. Это нам не простится.
– Не горюй, атаман! Казачество еще не упало. Или ты уже не веришь?
– Народ портится, вот что меня беспокоит, – отвечал атаман. – И у нас слишком много любопытных и недоброжелателей. Слышу я и тут нелепые шепотки. Некоторых охватывает странное равнодушие: эта катавасия, мол, долгая, теперь уже любой конец был бы хорош! О, люди, люди.
– Слава героям-терцам! – провозгласил кто-то тост.
– Ваше здоровье, казаки! – поддержал его атаман. – Господи – проговорил он, – не оставь казачество, прикрой нас своей десницей.
И стал вспоминать, куда только его самого не гонял с родного Терека воинский долг. Сколько потер конских седел, пожил в казенных домах, покозырял начальству.
Затем атаман рассказал Никите, что казаки-старики, участники русско-турецкой и японской войн, на свои пожертвования приобрели для церкви икону Св. великомученика Георгия Победоносца и отслужили молебен и панихиду по убиенным на поле брани. А на сходе казаков отдела все, позабыв горе и невзгоды войны, выразили желание идти и теперь по царскому зову на поле битвы.
Горячая кровь ударила в голову Никите. Заколотило в висках от полубезумной мысли, как бывало в конной атаке, в рубке, когда человеком владеет смесь отваги и помрачения.
– Но за что такие потери, – с горечью произнес Никита и стал рассказывать о положении на фронте.
3
Отчего и почему пошла война, народ, конечно, не знал, но слухов было много.
– Князья дерутся, а у нукеров головы летят, – говорили между собой горцы. – Цари, кайзеры и герцоги ссорятся, а народ за это кровью расплачивается.
Старики в аулах так рассказывали о причинах разгоревшейся войны. Война между Россией и Германией началась из-за русской царицы. Германский император будто бы пригласил в гости своего кунака – русского царя с женой. По этому случаю, как это заведено у государей, закатили пир с музыкой и танцами. Вино лилось рекой, а сотни слуг едва успевали подавать к столу разные яства. Когда все были во хмелю, пьяный сластолюбивый германский царь, разгоряченный вином и близким соседством русской царицы, ущипнул ее за недозволенное место. Русский генерал, заметив эту непристойную выходку германского императора, встал на защиту чести своего государя. Он не побоялся, что находится на чужой земле, смело подошел к германскому царю и на виду у всех влепил ему оплеуху. Германский генерал в свою очередь тоже не стерпел такого оскорбления и стукнул русского генерала. Вслед за генералами вступили в драку русские и германские солдаты, охранявшие своих царей во время пира. Драка эта выросла в большую войну. Война – это, конечно, не пьяная свалка на пиру.
Тут вместо кулаков пошли в ход сабли, винтовки, пулеметы и пушки.
– Вот так и началась эта заваруха, – сокрушенно качая головой, заканчивал какой-либо горец разговор на базаре.
Хотя эта история, выдуманная кем-то от начала до конца, ничего общего не имела с причинами возникновения войны и напоминала собой наивную сказку, слушавшие верили в нее, как, впрочем, и во многие другие небылицы.
– Проклятые правители, – в сердцах говорили слушавшие, – едят, пьют и худа не знают. Их бы заставить работать до семи потов за кусок хлеба, тогда не стали бы с жиру беситься.
Среди казаков шли разговоры посерьезней.
– Это немчура захотела наших территорий, – говорили старики.
– Они и турок снова подняли на нас. И как России не везет?
– Побьем… И немцев, и турок, били не раз супостатов, – раздалось сразу несколько голосов.
– Побьем-то побьем, а сколько наших хлопцев заберет эта война, – сказал старый казак Дзюба.
В это время в хату зашел Семен Широкоступ, пришедший тоже на днях с фронта, по ранению, Поздоровался.
Небритое лицо Семена с малиновым шрамом расплылось в улыбке, а потом как окаменело.
– Там каждый день гибнут тысячи здоровых людей, а туда гонят все новых и новых, – грустно сказал он.
Из его глаз брызнула слеза. Она на мгновение задержалась на бороде светлой дождевой капелькой, упав на георгиевский крест, расплылась на нем.
– Мы думали, что ты в Петрограде служишь. А ты, дай Бог тебе многие лета, оказывается, уже и повоевать успел, – хитро прищурившись, с теплыми нотками в голосе произнес кто-то из гостей Никиты.
– Пришлось, пришлось, – с горькой усмешкой сказал Семен.
С первой же встречи с Семеном казаки не переставали удивляться: за что на груди у их земляка-станичника висит этот крест? Но считали неприличным спрашивать его об этом. Не распространялся об этом и сам Семен.
Но сейчас, замечая неторопливые и недоуменные взгляды собравшихся казаков, которые они то и дело бросали на его крест, понимающе улыбнулся:
– Это боевая награда, называется она – георгиевский крест, старики знают, – объяснил он Никитину сыну и, оглядев всех, с гордыми нотками в голосе добавил: – Получил я его из рук самого царя.
Присутствующие от удивления так и застыли, а у стариков-казаков – Дзюбы и Первакова – от этого известия точно что-то застряло в горле и они не могли проглотить. Поднеся сухой, морщинистый кулак ко рту, Дзюба даже несколько раз с усилием кашлянул, чтобы освободить горло, но, кажется, безуспешно.
Видя удивление и замешательство станичников, Семен дружески улыбнулся им.
– Ничего в этом особенного нет, наградил и все, – пытаясь придать своему голосу спокойное, почти безразличное выражение, произнес Семен. – Ну ладно, давайте сначала покурим мою фронтовую махорку, а потом я расскажу вам, как это было.
Широкоступ достал из кармана круглую жестяную коробочку с махоркой. Угостив всех, он не спеша свернул цигарку и себе. Когда закурили, Семен, выпуская изо рта и ноздрей горьковатый дым, спросил:
– Ну, как табачок? Получше, чем самосад!
– Хорош, в горле не дерет и даже не першит. Одно удовольствие курить такой табак, – похвалил один из казаков, желая сказать Семену приятное.
– Да, на то он и казенный… – одобрительно отозвался Перваков, держа между дрожащими скрюченными пальцами длинную дымящуюся цигарку.
Но казакам не терпелось скорее услышать, как это всесильный и грозный царь, каким они его представляли, сам вдруг явился к их земляку и лично вручил ему награду. Это обстоятельство высоко поднимало Семена в глазах казаков, делало его неустрашимым героем.
– Теперь послушайте, как это было, – произнес Семен, держа в зубах цигарку, от которой поднималась легкая тоненькая струйка синего дыма. – Есть в России такой город, называется он Гомель. Вот в этом самом Гомеле после ранения я лежал в лазарете, в палате для выздоравливающих. Однажды, глядим, наших врачей, фельдшеров и сестер милосердия точно оса укусила: они страшно засуетились, забегали взад, вперед, и у всех лица такие беспокойные, строгие. Пуще всех волновался и бегал в тот день сам начальник лазарета. Давая на ходу распоряжения врачам, сестрам и нянькам и тыкая пальцем в разные стороны, он опять исчезал. Не прошло и часу, как в лазарете все было прибрано, полы до блеска вымыты, старательно вытерты стекла на окнах, а нам сменили белье, аккуратно заправили койки. Раненые, удивленно глядя друг на друга, тихо перешептывались, высказывая разные догадки.
Вскоре в палату вбежал, на ходу вытирая платком лицо, начальник лазарета. Он еще раз оглядел помещение и, видно, оставшись довольным, обратился со словами: "Братцы! Сейчас к нам прибудет Его Императорское Величество Верховный главнокомандующий государь-император Николай Александрович!.. Это высокая честь и большое счастье для нас с вами, братцы!"
Я уже не помню, как другие восприняли это известие, но я, не скрою от вас, очень испугался, хотя и не из робкого десятка.
Семен затушил цигарку.
– И вот стою я, опираясь на костыль, возле своей койки, очень волнуюсь. Вдруг в дверях палаты вижу невысокого, сутуловатого человека в голубом мундире с золотыми погонами. Бородка у него будто хной выкрашенная, глаза маленькие и даже кажется, добрые. Клянусь Богом, никогда бы не подумал, что это – царь. Я представлял его себе совсем другим: грозным, свирепым, которому не дай Бог попасться на глаза. Вслед за царем вошли генералы. Все такие важные, дородные. У многих усы закручены, как рога у старого барана. Вперед вышел начальник лазарета, возбужденный, запыхавшийся, как лошадь после скачек. Мы все замерли у своих коек.
– Его Императорское Величество! – громко, будто на параде, крикнул он.