Ступай и не греши - Валентин Пикуль 12 стр.


Вот она, эта записка: "Милый, я так счастлива, я так много и жадно надышалась тобою вчера..."

Довнар эту записку с хохотом показывал Панову:

– Видишь? Я же говорил, что она без ума от меня... дура!

– Конечно, дура, – согласился Панов. – Но и ты, братец, нисколько не умнее ее...

...................................................................................................

12 февраля 1894 года владелец меблированных комнат господин Сыросек был страшно перепуган, когда в его тишайшие владения вдруг с гамом и топотом сапог вломилась полиция.

Агент сыскного отдела Красов потребовал:

– Проводите в комнаты госпожи Палем.

– А что случилось?

В этот момент Сыросек решил, что Ольга Палем хитрущая террористка, которую давно ищут, и сейчас у нее под подушкой найдут страшную черную бомбу для подрыва устоев самодержавия, доселе, слава те, господи, еще нерушимых.

Красов приступил к исполнению обязанностей:

– Мадам, не заставляйте нас проводить обыск по всем правилам. Все раскидаем, все разроем, перину вспорем, обои от стенок отдерем. Лучше сами верните письма Довнар...

Навидавшийся на своем веку всякого, Красов позже признавал, что ему тогда было и стыдно и тяжко: "Уж очень плакала, уж очень убивалась Ольга Васильевна, она даже целовала письма Довнара и, рыдающая, говорила: – И это, даже это у меня отнимают..." Красов на прощание извинился:

– Не имейте на меня сердца, мадам. Такова служба...

Присяжный поверенный Серебряный честно отработал аванс, и Александра Михайловна из Одессы поздравила сыночка с первым успехом на благодатной ниве российского правосудия. Довнар отписывал матери, что жалобы Палем теперь всюду отвергаемы как неосновательные. Зато вопрос о сигарах для выкуривания их господином Серебряным – этот жуткий вопрос как бы растаял в облаках табачного дыма, ибо мадам Шмидт трезво рассудила, что Серебряный (хапуга!) не сделал еще самого главного.

Ольга Палем не была выслана из Санкт-Петербурга.

Князь Туманов предупредил ее в эти дни:

– Не желаю становиться навязчивым, но все-таки выслушайте меня. Зачем вам бывать в Демидовом переулке? Вы удивляете меня своим упрямством в поисках того, чего быть не может. Кажется, ни одна женщина не способна выносить столько унижений, какие выпали на вашу долю. Пожалейте себя. Прошу вас.

– Спасибо, князь. Вы, как всегда, правы, – отвечала ему Палем. – Но еще больнее быть униженной в ваших глазах. Мне стыдно. Да. Сама презираю себя, но... такова уж есть!

С хозяином она расплатилась за комнату.

– Или не угодил я тебе? Живи, бог с тобою.

– Я и без того благодарна вам, – отвечала Ольга Палем. – Вы добрый человек. Но здесь я была слишком несчастна. Мне тяжело оставаться у вас, буду искать новое место, где меня никто не знает и я всем чужая. Так легче.

Сыросек совал ей шестнадцать рублей обратно:

– Да ну тя к лешему, дуреха такая! Небось и самой-то не хватает... Да и кудыть же ты теперича?

– Ах, сама не ведаю. Вот найму извозчика, и пусть прокатит меня хоть до "Пале-Рояля". Мне теперь все равно...

15. "ПАЛЕ-РОЯЛЬ"

Разве тут уснешь? Ей мешала певичка из сада "Буфф", с утра тренировавшая голос для услаждения гулящей публики:

Мне ночные развлеченья
не приносят наслажденья,
от своей душевной муки
Я давно страдаю так,
что надеть решила брюки
и коротенький пиджак...

По коридорам шатались непризнанные гении – пьяные, пьяненькие и абсолютно трезвые, но жаждавшие похмелиться. Ольга Палем лежала в своем номере, с головой накрывшись одеялом, а до нее все равно долетали голоса соседей из коридора:

– Не я ли тебе говорю, что Бисмарк – это голова.

– Гладстон – тоже голова, и не спорь.

– Карно – вот это голова!

– А в России разве голов не стало?

– Были. Но перевелись.

– Позвольте, сочту своим долгом вмешаться.

– Не позволим. Ни в коем случае...

Казалось, в "Пале-Рояле" жили и стены. Слева слышалось:

– Еще одно слово – и я за себя не отвечаю.

А справа истошно взвизгивал женский голос:

– Что угодно! Только не это, только не это, только не это. Попробуйте как-нибудь иначе...

История "Пале-Рояля" еще не начертана, и мне – жаль.

Скромнейший памятник Пушкину в убогом скверике, установленный в 1884 году, заставил и Новую-Компанейскую улицу переименовать в Пушкинскую. Громадный доходный дом № 20, принадлежавший господину Н. Ф. Немилову, сделался традиционным обиталищем всей петербургской богемы.

Боже, кого только не видели эти выносливые стены!

Здесь проживали на покое отставные актеры, когда-то потрясавшие Сюзьму или Царевококшайск, а теперь согласные за полтинник выйти на столичную сцену, чтобы сказать "кушать подано". Томимые угрожающим предчувствием гонораров (от рубля и выше), слонялись без дела молодые поэты, всегда готовые сочинить сонет на любую тему – за пирожок с капустой. По утрам в "Пале-Рояль" возвращались потрепанные дамы полусвета, пахнущие духами от Ралле и коньяком фирмы Шустова. В ожидании выгодных ангажементов молодящиеся актрисы приучали своих взрослых дочерей называть их "сестрицами".

Наконец, мне было странно узнать, что как раз в это время, когда здесь появилась Ольга Палем, в "Пале-Рояле" селились два подлинных гения – молодой Федор Шаляпин, еще не вкусивший славы, и Мамонт Дальский, славы уже вкусивший...

Ольга Палем жила тишайше, словно мышка, для поимки которой всюду расставлены ловушки с приманками. На одиноких женщин всегда особый спрос среди мужского отродья, и по ночам Ольга Палем не раз сжималась под одеялом, когда в двери тихо стучались, нашептывая в замочную скважину трагическим басом или волшебным тенором:

– Не угодно ли разделить одиночество с загубленным талантом, который завтра воспрянет, чтобы потрясти весь мир?..

Убого мерцала лампочка под высоченным потолком неуютного номера, в портьерах водились кусачие блохи, а в углу трепетно мигала лампадка перед иконой "Утоли моя печали".

В эти вот дни, отверженная и оскорбленная, Ольга Палем сделалась неистово набожной, ездила в Кронштадт, чтобы коснуться ризы Иоанна Кронштадтского, за Невской заставой она искала утешения у пророчицы Матрены-Босоножки, горячившей себя чистым денатуратом, всюду она истово каялась, как великая грешница, просила боженьку не оставлять ее в своих милостях... Удивляться тут нечему! Новообращенные прозелиты впадают в религиозный экстаз более чувственно, нежели те, кто перенял веру от предков своих.

К этому я добавлю. Было замечено (и не мной, а людьми, знавшими ее), что Ольга Палем, попав в среду образованных людей, которые были намного выше ее, становилась какой-то неестественной, вела себя вызывающе и капризно, выдумывала о себе всякие басни, силясь поднять реноме своей персоны. И, напротив, в обществе простых людей, никогда не блиставших интеллектом, Ольга Палем и сама становилась проста, для всех находила ласковые слова, ее любили за доброту сердца.

Так же случилось и в "Пале-Рояле"! Она страшилась его гулких и таинственных коридоров, где с утра до ночи толклись непонятные люди, судившие о Гамлете или Отелло, как о своих близких приятелях, а сама она не имела своего мнения о "головах" Карно или Гладстона, ее пугали мрачные трагики, провожавшие женщину зловещим хохотом кощунственного вопроса: "Молилась ли ты на ночь, Дездемона?.." Возвращаясь с прогулок, Ольга Палем торопливо вбегала по широким лестницам "Пале-Рояля" на верхний этаж и замыкалась в своей комнате.

Понятно, почему подругу для своих мучительных излияний она избрала не в муравейнике этажей и номеров, а в глубине подвалов "Пале-Рояля", где селилась безмужняя прачка Анютка Маслова с девочкой Соней, прижитой от какого-то солдата.

С прачкой ей было хорошо, притворяться не надо.

Для нее Ольга Палем ставила бутыль с водкою, готовила немудреную закуску с неизбежной селедкой, а потом плакала, горевала, жаловалась... Вот Анютка Маслова ее понимала:

– Вопче нам, бабам, от энтих мужиков спасу не стало. Одни убытки и никакого тебе удовольствия. Будь я царицей, так я бы всех мужчинков, которые в штанах бегают, на Сахалин сослала. Чтоб они и треснули тамотко, окаянные... Бывалоча, пришпандорит такой, соловьем изливается, а на уме-то у него только одно: как бы мою слабость поскорее использовать!

– Лезут, – отвечала Ольга Палем, расширив глаза. – Не успеешь уснуть, а они уже скребутся.

– Мыши-то?

– Да нет, мужчины. Спать не дают.

– Терпи! – поучала ее Анютка, вправляя под платок рыжие волосы. – Така уж наша доля, чтобы терпеть...

Но однажды, приникнув к уху Палем, прачка сообщила:

– Слышь-ка! Хороший человек живет в сто тринадцатом номере. И, кажись, глаз на тебя имеет.

– Господи, да кто ж это такой?

– Отставной поручик Лопатин, от жены сбежавший, нонеча ён в "Пале-Рояле" прячется. Пенсию раздобыл за веру, царя и отечество. Живет – не тужит. Слыхивала, в Европы сбирается, чтобы тамошним людям себя показывать... Ты не проходи мимо. Хватайся! Хороший человек-то, говорю. Уже с пенсией.

К вину равнодушная, Ольга Палем никогда водки не пробовала, а тут – в компании с прачкой – решила испытать, что это такое, отчего люди с ума сходят. Почти с ужасом, стараясь не дышать, она тянула и тянула из стакана, а Маслова шлепала себя по жирным ляжкам обваренными в стирке ладонями:

– Пейдодна, пейдодна, пейдодна, пей... легше станет!

Ольга Палем опустошила стакан, вытаращила глаза:

– Анечка, а что теперь со мной будет?

Анютка Маслова воткнула в рот ей соленый огурец:

– Хрусти! А ничего не будет. Вместях поплачем...

Напились две бабы и плакали при закрытых дверях, чтобы никто не видел их, несчастных. Страшась одиночества, особенно пакостного среди людей, Палем просила Маслову, чтобы дала ей свою дочку – пожить в номере. Сонечка освоилась быстро, спали они на одной кровати, Ольга Палем прижимала к себе девочку, придумывая для нее сказки...

В такие моменты ей очень хотелось иметь ребенка!

Спору нет, чужая для всех в "Пале-Рояле", Ольга Палем была своей и понятной для служанок, полотеров и коридорных подметал, никогда не забывала вежливо поздороваться с дворником, чего, кстати сказать, никогда не делали гении, таланты, корифеи и прочие дарования.

Но иногда, словно долгожданный великий праздник, случались такие дни, когда швейцар просовывал в дверную щель ее комнаты записку от Довнара – с призывом явиться туда-то и в такое-то время, и этот совсем не душевный призыв завершался всеобъясняющей фразой: "Не забудь прихватить кружку Эсмарха".

Ольга Палем тревожно собиралась:

– Сонечка, ты побудешь сегодня одна. Тетя Оля завтра утром вернется, она купит тебе книжку с картинками...

Отправляясь на свидание с Довнаром, Ольга Палем являлась к нему под густою вуалью, пряча свое лицо, словно все люди догадывались об ее женском позоре.

Читатель, простим ее. Понять трудно, но простить надо.

...................................................................................................

Ольга Палем еще продолжала верить, что, отдав Довнару четыре года жизни (лучшие свои годы!), она обрела на него права, которые когда-нибудь позволят ей назвать его своим мужем.

Но ее женская – чисто женская! – логика казалась Довнару безумием. После одной из таких ночей он исхлестал ее ремнем, словно приблудную собачонку, крича:

– Сумасшедшая... дура! С тобой хорошо только в темноте, а днем ты никому не нужна. Неужели самой-то тебе не понять?

Нет, не понимала. Панов, новый приятель Довнара, не раз предупреждал его, чтобы оставил свои шутки с огнем:

– Женщины, как научно доказал французский профессор психологии Сигиле, более жестоки, нежели наше поганое отродье, и поступки их зачастую непредсказуемы... Разве тебе, олуху царя небесного, не страшно встречаться с нею?

– Глупости, – небрежно отвечал Довнар, похваляясь властью над женщиной. – Эта стерва способна только на истерики да обмороки, но у нее не хватит духу на все остальное.

– Не знаю, не знаю, – сомневался Панов. – Я бы на твоем месте не стал испытывать судьбу.

– Ерунда все это, – убежденно говорил Довнар. – Моя пассия по-прежнему остается удобной во всех отношениях. Сама за все расплачивается даже в ресторане. Она чистоплотна. Фигура у нее – залюбуешься. Чего же еще желать от женщины?

Вот это уже настоящее свинство! С одной стороны, он жестоко преследовал Ольгу Палем, именно по его изветам полиция вторгалась в ее жизнь, отнимая даже любовные письма, а с другой стороны, человек мелочный и не в меру эгоистичный, Довнар не прерывал с нею близких отношений, на которые она, раз и навсегда опозоренная, всегда охотно отзывалась, готовая быть для него подстилкой, лишь бы с ним не расставаться...

Что это? Любовь? Страсть? Привычка?

Не знаю.

Об этом несоответствии надо бы спрашивать не у меня, а у женщин. Может быть, одни только женщины могут верно растолковать необъяснимые для меня поступки Ольги Палем.

Теперь их встречи происходили в случайных местах, обычно в малоприличных номерах "Палермо", "Сан-Ремо", у Яхимовича или в доме свиданий Цейтлера. Они снимали номер, за который расплачивался Довнар, на одну только ночь, предоставляя Ольге право платить за ужин с шампанским.

Однажды, решив вызвать ревность в Довнаре, Ольга Палем стала выдумывать то, чего не было, делая из мухи слона:

– Не скрою, что за мною в "Пале-Рояле" серьезно ухаживает солидный поручик лейб-гвардии Лопатин.

(Этого Лопатина, кстати, она ни разу не видала.)

– Откуда он взялся? – спросил Довнар.

– Из сто тринадцатого номера. Можешь проверить.

– Ну и что? – равнодушно хмыкнул Довнар.

Фантазии Палем хватило лишь на выдумку, очень наивную:

– Он собирается состоять атташе при странах Европы, а меня упрашивает, чтобы я при нем состояла... как жена!

– Как же! – высмеял ее Довнар. – Только вас в Европе и не хватало. Путайся с кем хочешь, только не завирайся...

Ее ложь не произвела на Довнара никакого впечатления, ибо за четыре года он тоже хорошо изучил ее. Иногда, испытывая наслаждение от собственного садизма, Довнар приставал к ней – когда серьезно, а когда и даже шутливо:

– Слушай, а когда ты сделаешь пиф-паф?

– Давай, вместе... а? – предложила она.

Довнар был немало испуган, обнаружив, что Палем не расстается со своим "бульдогом" и при свиданиях с ним прячет его в своем ридикюле. Он сказал, чтобы она не дурила:

– Даже любимая лошадь может нечаянно убить хозяина копытом, а револьверы марки "бульдог" обладают дурной привычкой выстреливать, когда их об этом никто не просит.

Во время подобных свиданий, звякая кружкой Эсмарха, женщина уже не просила о розах брачного Гименея, но признаний в любви требовала по-прежнему. Довнар даже удивлялся ей:

– Все-таки ты неисправима. Ну зачем тебе мои признания, если встречаться можно и так, не тратя время на банальные слова, от которых ничто не изменится...

Говоря это, Довнар стоял возле окна, глядя на улицу, и услышал, как за его спиной что-то вдруг щелкнуло.

– Обернись, – потребовала она.

Довнар обернулся и увидел жуткий зрачок револьвера.

А выше сверкали блуждающие глаза Ольги Палем.

– Я не шучу, – сказала она. – На колени!

По выражению ее лица Довнар понял, что сейчас она способна на все, и он с грохотом пал перед нею ниц.

– Молись, – велела она ему.

Довнар подползал к ней, заклиная пощадить его:

– Олечка, счастье мое, светик... прости! Не надо...

– Считаю до трех. Если не сознаешься в том, что любишь меня, как раньше, я... я стреляю. Стреляю! Раз...

– Люблю! – закричал Довнар, в ужасе отпрянув от нее и забиваясь в угол. – Неужели не веришь? Люблю, люблю, люблю...

Ольга Палем отбросила "бульдог" на диван.

– Да врешь ты все, – устало сказала она. – Вылезай из угла... всю пылищу собрал. И не позорься... Я ведь чувствую, что твои слова не от любви, а от страха.

Довнару было стыдно, он отряхнул брюки от пыли.

– Вообще-то, – сказал он как можно равнодушнее, – ты, конечно, права. Я здорово испугался. Потому что ты сумасшедшая. Как говорят в народе, "с эфтакой-то бабы чего не станется?".

После каждого такого свидания его в сильном волнении поджидал студент Панов, радуясь видеть Довнара живым.

– Ох, смотри, Сашка, когда-нибудь не вернешься. Но я на твои похороны не пойду. С чего бы мне таскать гроб, в котором будет валяться такой здоровенный дурень...

Неожиданно Довнар повстречал в институте Кухарского.

– Молодой человек, – был его вопрос, – надеюсь, вы неукоснительно соблюдаете условия той подписки, которую дали во время оно в моем кабинете?

Довнар отвесил инспектору учтивый поклон:

– Конечно, ваше превосходительство. Стоит ли думать обо мне дурно? Я же благородный человек, умею держать слово.

– Очень рад и готов вам верить. Всего доброго.

16. ОСКОРБЛЕНИЕ

"Пале-Рояль" давно опостылел, но искать другое убежище не хотелось, а Кандинский, издалека чуя ее смятение, настойчиво зазывал в Одессу, порою казалось, что еще можно начать сначала – хоть с табачной лавки грека Катараксиса.

Теперь, когда ее навещала веселая прачка Маслова, она уже не отказывалась от водки, а потом, раскисшая и шлепогубая, Ольга Палем безжалостно потрошила перед прачкой свою загубленную душу, судила перед ней...

Судила – кого? Да, кажется, всех!

В эти дни одна только Сонечка была ее утешением, она учила девочку грамоте, ласкала ее и баловала, даже купила ей глобус и, сама плохо знакомая с географией, вращала земной шар, вычитывая названия материков и океанов:

– Вот это, видишь, Африка, запомни. Там живут одни негры. Туда мы с тобой не поедем. А вот, гляди, и Черное море, вот и Одесса, где я была когда-то счастливой. А сейчас найдем Петербург, где я стала несчастной...

Неожиданно, словно довершая все беды, ее вызвали в полицейское управление столицы. Встревоженная, Ольга Палем с трепетом явилась на Гороховую, там ее принял молодой чиновник – следователь, который был неукоснительно вежлив:

– Садитесь. У меня к вам только один вопрос деликатного свойства... Вам знакома эта фотография?

Он показал фотокарточку той давней поры, когда она позировала в фотоателье на Широкой улице в Одессе.

– Да. Это я, – пролепетала она. – Подтверждаете, что это именно вы?

– Конечно. А как она к вам попала?

Следователь отложил фотографию в сторону:

– Чем вы можете объяснить, что эта карточка оказалась в заведении Фаины Эдельгейм? Обычно фотографии показывают гостям, дабы они выбрали девицу по вкусу. Может, вы сразу признаете, что служили в доме терпимости?

– Да что вы! Господь с вами, – отозвалась Ольга Палем, вконец растерянная, ошеломленная услышанным.

– А как же эта карточка оказалась в публичном доме?

– Ума не приложу.

Следователь убрал фотографию со стола, вздохнул:

– У меня вопросов более нет. Можете идти. Но дело о вашем выселении из Петербурга будет решено не в вашу пользу. Вы уж извините, но сами не маленькая, все понимаете...

Ничего она не понимала! Да и понять было невозможно.

Назад Дальше