Ольга Палем, почти раздавленная позором, вернулась в "Пале-Рояль", и этот несуразный домина, переполненный постояльцами, показался ей раем небесным. Сонечку она послала за матерью:
– Сбегай в прачешную. Пусть мама придет.
В этот вечер она напилась так, что ничего не помнила.
Очнулась только под утро и с ужасом увидела, что девочка играет с ее "бульдогом", радуясь новой игрушке.
– Дай сюда! – хрипло заорала Ольга Палем. – Это что тебе? Кукла? Еще раз увижу, так все уши оборву и прогоню к матке, вот и полоскайся там в своем подвале...
Анютка Маслова принесла под передником полбутылки:
– Башка-то небось трещит? Похмелимся манень-ко, да я пойду. У меня там полная лохань белья от поручика Лопатина. Такая рвань, что впору выбросить. По всему видать, с пенсии-то не проживешь. Так что, милая, ежели он начнет к тебе липнуть, ты его шугани подалее... Ну, давай, что ли? Чокнемся...
За окном просветлело солнечно, чирикали воробьи, радуясь жизни. Начинался день 16 мая 1884 года.
Ольга Палем провела этот день в дремоте, даже не вставая с постели, а вечером швейцар подкинул ей в номер записку от Довнара, извещавшего, что он будет ждать ее опять в гостинице "Европа".
21-й номер на двоих им снят до 17 мая.
Больно стучало в висках: не ходи, не ходи, не ходи.
Но словно бес нашептывал иное: он ждет, он ждет, он ждет...
Ольга Палем стала прихорашиваться перед зеркалом.
– Соня, я сегодня не слишком страшная?
– Тетя Оля хорошенькая, – похвалила ее девочка.
На этот раз Довнар в своем приглашении о кружке Эсмарха не упоминал, наверное зная, что сама догадается. Она, конечно, не забыла о ней. Но, уже далеко отойдя от "Пале-Рояля", прибежала обратно, сильно встревоженная.
– Ты чего вернулась, тетя Оленька?
– Да так. Кое-что забыла...
Она вспомнила о револьвере, который снова мог оказаться в руках ребенка, – потому и вернулась. Так спокойнее!
– Веди себя хорошо, ложись пораньше, а по коридорам не шляйся, – наказала она Сонечке, укладывая "бульдог" в свой ридикюль. – Тетя Оля завтра утром вернется, и мы снова будем крутить глобус. Ты запомнила, где Одесса, а где река Амур?
И она опять скрыла свое лицо под густою вуалью.
...................................................................................................
Известно все. Даже то, что Довнар имел при себе лишь три рубля, но тратить их не пожелал, как всегда надеясь на щедрость Ольги Палем, которая оплатила ресторанный счет на восемь рублей, после чего у нее в кошельке оставалось еще 9 рублей и 30 копеек.
В ресторане гостиницы "Европа", где они ужинали, до полуночи играл румынский оркестр, и томный красавец Тадеску, полусонно блуждая среди столиков со скрипкою, крючком изогнулся подле Ольги Палем, исполнив специально для нее, которая показалась ему самой обворожительной из женщин:
Спуни, спуни, молдаване,
унде друма ла Фокшани,
унде каса матитик,
унде фата фармащик...
Внимая мотивам Тадеску, она невольно припомнила хутор под Аккерманом, выкрики петухов на рассвете, пастухов, играющих коровам на скрипках, и скромнейшего юнкера Сережу Лукьянова, которого она так и не поцеловала.
– Благодарю, – сказала Ольга Палем скрипачу, невольно залюбовавшись сиянием шампанского в своем бокале...
В этот миг жизнь представилась ей снова волшебной!
– Что он пел тебе, этот валах? – спросил Довнар, когда по широкой лестнице они поднимались в свой номер.
– А я разве знаю? Пел, и все тут... Но – для меня!
– Жаль, что я не прогнал его от нашего столика.
– Ревнуешь? Даже к скрипачу? Меня это радует.
– Просто я тебя сегодня... люблю, – сознался Довнар. – Ты какая-то особенная. Тобою хочется любоваться. И мне очень приятно, как ты покорной овечкой сама идешь на заклание...
После того, как опустела кружка Эсмарха, они говорили, и даже так хорошо, как будто оба вернулись в старые одесские ночи, пропитанные ароматом отцветающих акаций.
Ночь, пронизанная страстью, миновала быстро. За окнами светало. Наступил новый день – 17 мая...
– О, господи, – заохал Довнар, – как подумаю, что опять эти лекции, опять эта суета... осточертело!
Нехотя он одевался, жалуясь, что не выспался. Наверное, Довнар, как всегда после подобных свиданий, раскаивался в том, что сам же и виноват в продлении своего романа.
– Кстати, – сказал он, зевая, – ты говорила о каком-то поручике Лопатине, звавшем тебя куда-то ехать. Может, и в самом деле стоит подумать о том, как устраивать судьбу... без меня. Не обижайся. Но ты и сама видишь, что ближайшие годы, пока не получу диплома инженера-путейца, мое будущее неопределенно, я сам себе не хозяин.
Ольга Палем уже привыкла к тому, что по утрам, когда страсть исчерпана, Довнар помышляет об одном – скорее покинуть ее, желая при этом сохранить свое "благородство".
Громко щелкнули костяные застежки на упругом лифе.
Она оглядела свои стройные ноги в сиреневых чулках.
Вопрос женщины прозвучал почти спокойно:
– Ты не боишься получить от меня оплеуху?
– За что, милая? Я ведь хочу тебе лучшего.
– Вот за это самое "лучшее" ты и получишь...
Довнар перед зеркалом долго возился с галстуком.
– Это даже смешно, – продолжал он без тени улыбки. – Моя прекрасная возлюбленная, презрев жалкого студента, бежала от него с офицером... Совсем как в дурной комедии!
– Ну, хватит! – прикрикнула Ольга Палем. – Каждый раз одно и то же, одно и то же... Не проще ли тебе попросту сказать, что я все уже сделала, а теперь могу убираться.
Довнар наконец-то справился с галстуком, и тут, проклиная себя за слабость, он потерял чувство меры, начиная унижать Ольгу Палем своими насмешками:
– Ты сделала все, это правда... Согласен, что от тебя порою исходит бурное пламя, но после него остается немало копоти. Впрочем, не думай, что ты лучше других.
– Ах вот как? Но ради чего ты зовешь меня?
– Наверное, – ответил Довнар, вдевая в манжеты запонки, – общение с тобою превратилось у меня в дурную привычку...
Чтобы ускорить конец свидания, уже начинавшего тяготить его, Довнар нарочито цинично стал описывать перед нею достоинства других женщин, которые намного лучше ее хотя бы потому, что ни одна из них ни на что не претендует. ("К моему великому несчастью, – признавалась позже Ольга Палем, – в это утро он слишком сильно вызывал во мне ревность и, не щадя во мне женщину, оскорблял меня, как только умел...")
Коридорный лакей внес в их номер шумящий самовар, угодливо спрашивал, чем может служить, но лицо его было искажено гримасой презрения не к Довнару в студенческом мундире, а именно к ней, ибо лакей, очевидно, принял ее за уличную девку.
– Оставьте нас, – попросила его Ольга Палем.
Совместное чаепитие никак не сближало, каждый думал только о своем. Ольга Палем еще раз жестоко убедилась в том, что ночь хороша лишь в том случае, если был хорош предыдущий день, подготовивший эту ночь. А постель никогда не исправит того, что было испорчено раньше, и какая б ни была сила страсти, ей уже не дано принести полную гармонию счастья...
– Да! – вдруг с вызовом заявила она. – Господин Лопатин без ума от меня. Вчера он преподнес мне три прекрасные розы, снова предлагал побывать в театре.
На Довнара это никак не подействовало.
– Так в чем же дело? – хмыкнул он с кривою усмешкой. – Только не забудь пригласить меня на свою свадьбу...
Ответа от нее не дождался. Машинально помешивая ложечкой остывающий чай, Ольга Палем вдруг вспомнила о своем визите на Гороховую, где следователь предупредил ее о возможном выселении из Петербурга, и тут она не выдержала – она сама рассказала Довнару про эту злополучную фотографию:
– Как? Каким образом? – спрашивала Палем, начиная плакать. – Как моя карточка могла оказаться в борделе Фаньки Эдельгейм, а потом в столичной полиции?
Ничто не изменилось в лице Довнара, и в этот момент, возможно, он душевно благодарил Серебряного, который честно отработал аванс, а сейчас покуривает сигару марки "Панетелас империалис". Но этот великолепный козырь следовало разыграть.
Довнар вскочил из-за стола – в бешенстве:
– Теперь уже не следователь, а я – я сам! – желаю спросить, почему твоя фотография очутилась в грязном притоне Фаньки, куда порядочные люди Одессы не ходят?
– Я не знаю, – глухо отвечала Ольга Палем.
– Она не знает! – передразнивая ее, восклицал Довнар в обвинительном упоении. – Лучше сознайся сразу, что ты еще до меня прошла хорошую школу в публичном доме. А я-то, наивный человек, все эти годы думал, что у тебя был только один старик Кандинский...
– Один Кандинский, – эхом отозвалась Ольга Палем.
– Да кто тебе поверит теперь? – бушевал Довнар с видом человека, возмущенного до глубин души. – Говорили мне умные люди, еще в Одессе не раз предупреждали, чтобы я не связывался с тобой, и, выходит, они были правы.
– Неправда! Все кругом меня ложь, ложь, ложь... И ты сам знаешь, что это неправда, – отрицала Ольга Палем.
Довнар, заплетаясь ногами, отошел к окну и приник лбом к стеклу, изображая страдания несчастного и обманутого.
– Теперь мне все стало ясно, – упавшим голосом произнес он в полном отчаянии (им же придуманном, им же актерски разыгранном). – Все эти годы ты только притворялась честною женщиной, а на самом деле... Какой ужас!
Ольга Палем словно окаменела, а взгляд ее ненормально застыл, устремленный на кадку с запыленным фикусом.
– Постыдись, – тихо и даже без гнева сказала она.
– Нет! – прорыдал Довнар, остужая лоб об оконное стекло. – Это не мне, а тебе должно быть стыдно. Ты же извещена, что я достался тебе чистым и непорочным, как дитя малое, а ты... а ты... О, боже, какая невыразимая мука!
– Перестань кривляться, – еще тише отозвалась Ольга Палем. – Я не знаю, каким образом моя фотография оказалась там, где ее никогда не могло быть. Поверь, что это так.
Драма создавалась Довнаром по самым привычным рецептам театральной кухни, где подобные коллизии должны вызывать сочувствие публики и рыдания нервных женщин. Он махнул рукой, показывая тем самым, что его сердце разбито вдребезги:
– Может, и к лучшему? Но отныне я не верю ни единому твоему слову. Все четыре года ты просто обманывала меня...
Стук в дверь – снова явился коридорный лакей:
– Ничего боле не требуется? Позвольте самоварчик забрать. А то в соседнем номере купчиха заезжая гневается, у нас самоваров-то на всю "Европу" не хватает.
– Отец! – провозгласил Довнар, обращаясь к лакею. – Видишь ли ты мои слезы? Запомни их навсегда. Это слезы человека, обманутого в самых лучших своих чувствах...
Лакею до его чувств не было никакого дела:
– Так я за самоваром. Купчиха там, говорю, злится.
– А, забирай! Мне уже ничего не нужно на этом свете...
Вслед за лакеем Довнар закрыл двери на ключ.
...................................................................................................
Наверное, он и сам понял, что последний акт драмы завершается, пора опускать занавес. Он отошел от окна к туалетному столику с надтреснутым зеркалом, уже не оборачиваясь в сторону Палем, и сказал даже не ей, а этому зеркалу:
– Продажные женщины все-таки лучше тебя, ибо, получив свое, они долго не засиживаются.
Яснее, чем сказано, было уже не сказать.
Ольга Палем вышла из-за стола, задумчиво раскрыла свой ридикюль.
– Я не продажная, – спокойно ответила она.
Довнар еще смотрел в зеркало, видя в нем одного лишь себя и не замечая ее отражения в зеркале.
– Ты? – вроде бы удивился он, нагло рассмеявшись. – Ты гаже их всех... ты – б..!
Довнар не обернулся, когда она подошла ближе:
– Неужели ты это мне... за все?
– Тебе – за все!
Грянул выстрел – Довнар рухнул на пол.
Жалобно всхлипнув, словно обиженный ребенок, Ольга Палем дулом револьвера нащупала биение своего сердца. Выкрик: "Ой!" – совпал с ее вторым выстрелом.
...В суматошном "Пале-Рояле", узнав об этом из вечерних газет, многие плакали. Они знали ее доброе сердце, и никто не понимал, как она могла решиться на такое "злодейство"? Но многие плакали, даже очень плакали, жалея ее... Я верю в это!
17. ОБВИНЯЕМАЯ, ОТВЕЧАЙТЕ
Из полицейского протокола: "...раздались один за другим два выстрела, потом щелкнул замок двери, из 21-го номера выбежала окровавленная женщина с криком: "Спасите! Я совершила преступление, но я жива, ранив себя... скорее полицию и доктора. Я все объясню". Затем она рухнула на пол, повторяя: "Я убила, убила его и убила себя!"
Коридорный сразу кликнул служанок, гуртом они вломились в номер, где увидели студента в луже крови, струившейся из затылка, а в кресле еще продолжал дымиться страшный и черный "бульдог", в барабане которого оставались три патрона.
В отеле возникла суматоха, люди бегали, кричали:
– Полицию! Скорее врача... она еще жива...
Служанки поднимали Ольгу Палем с ковровой дорожки.
– Сидеть можете? – хлопотали они. – Врача уже вызвали, он живет рядышком – в Чернышевом переулке, возле театра.
Ее усадили на ближайший стул в коридоре. Откинув голову и бездумно глядя в потолок, она очень быстро говорила:
– Разве кто виноват? Виноватой останусь я... так мне и надо. Рано или поздно это должно было случиться.
Из протокола: "На вопросы, зачем она убила студента Довнара, задержанная объясняла, что он оскорбил ее одним очень нехорошим словом, и тогда она решила отомстить ему..."
Альфред Петрович Зельгейм, врач театральной дирекции, оказался скорым на ногу, он сразу же глянул на Довнара:
– Тут мое искусство бессильно, – был его вывод.
После чего, безжалостно оголив Ольгу Палем до пояса, врач осмотрел и прощупал ее спереди и сзади. Пуля миновала сердце, пробив легкое, но застряла в спинных мышцах, не выйдя наружу. Положения раненой было очень опасным.
– Срочно карету из Мариинской больницы, – наказал Зельгейм. – Сразу на операционный стол...
Потом движениями пальцев он раздвинул ей веки:
– Скрывать не стану! Вы можете умереть, а посему, если у вас на душе есть что-либо значительное, скажите сразу.
Ольга Палем назвала одесский адрес Кандинского:
– А больше никому не надо телеграфировать...
Когда же явился полицейский пристав Хоменко, она, уже теряющая сознание, приняла его за доктора:
– Наконец-то и вы... Спасите меня! Спасите...
В больничной карете Ольга Палем, кажется, уже была близка к смерти, оставаясь по-прежнему сильно возбужденной.
– Я разве не умерла, нет? – спрашивала она. – Скажите честно, я еще живая? Мне лучше умереть... Я проклинаю судьбу, проклинаю себя и всех. Мне ничего не жаль!
Санитарки успокаивали ее, говоря, что больничные лошади скорые, хирурги в "Мариинке" хорошие, на живот умирающей они положили кошелек, из которого рассыпалась денежная мелочь и непогашенные почтовые марки.
Операция была серьезной и длилась очень долго.
Ольга Палем очнулась в обширной палате, где лежали другие женщины, сразу попросила у сестер бумагу и карандаш.
Кандинскому она писала: "Саша убит совершенно случайно, я не хотела и себя убивать, а хотела только ранить себя, чтобы он испугался выстрела и у него явилось раскаяние..."
Так писала она в Одессу, оправдывая себя. Но перед соседками в палате Ольга Палем безжалостно судила Довнара, который не один год издевался над нею. И тут произошло нечто странное, мало понятное для меня, но понятное для женщин, лежавших с нею рядом. Они тянули к Палем свои руки, некоторые подходили, целуя ее в лоб, и даже благодарили за то, что она отомстила за все, что так часто приходится выносить женщинам от мужчин, требующих от них любви, но не дающих любви...
Я не придумал это – так было: ее благодарили!
...................................................................................................
После больницы – тюрьма, а от тюрьмы, как и от сумы, на Руси не отказываются. Старшая надзирательница Шурка Крылова, девка здоровая, встретив ее, громыхнула ключами от камер:
– Не скули! Не ты первая, не ты последняя. Пошли, посажу в одиночку. И не вой! Клопов у нас не водится. Это у мужиков клопы, а у нас одни блохи...
Дом предварительного заключения был наполнен гулом железа, вскриками и хохотом женщин; но одиночка усугубила нервное состояние Ольги Палем, она часто дубасила в дверь кулаками.
– Чего тебе? – спрашивали через "глазок".
– Отвезите меня. На кладбище... к Саше.
В "глазке" исчезало недреманное око надзирательницы, в нем выставлялись ее толстые губы, вопрошающие:
– Ты что? Рехнулась или притворяешься идиоткой? Вот подохнешь, тогда и отвезем... прямо к Сашке тваму!
Тюремная фельдшерица Катя Журавлева, тихая опрятная женщина, докладывала начальству, что Ольгу Палем никак нельзя содержать в одиночном заключении: "Оттого, что Палем иногда приходит в неистовство и в это время рвет на себе волосы, а головою бьется о стенку..." Лязгнули дверные затворы:
– Выходи! Переводим в общую...
Соседками по общей камере оказались две симпатичные женщины. Фрая Стиннес, дремучая проститутка, судимая за отважный хипес (обворовывание клиентов), сразу поделилась с ней колбасой, а опытная воровка Машка Гордина угостила папиросою "Пушка", и Ольге Палем невольно вспомнился околоточный надзиратель Пахом Горилов... О, как давно это было!
– Ну, мажь свою картину, а мы поглазеем...
С деловитым вниманием, не перебивая ее, узницы выслушали подробный рассказ Ольги Палем о том, как она дошла до жизни такой, после чего Фрая Стиннес, сложив руки под могучими титьками, потрясавшими клиентов, произнесла убежденно:
– Ну и житуха же у нас, бабы! Такая пошла красотища, что зови куму – любоваться нами. И всюду, куда ни кинь, мы же, бабы, и виноватыми остаемся. Мужики, сволочи, как-то еще выкручиваются, а мы словно проклятые... Посадили и сидим. А на кой хрен, спрашивается, я страдать должна? Будь у меня муж хороший, а не пропойца поганый, так рази ж я стала бы хипесничать по карманам?
"Воскресение" еще не было Львом Толстым написано, но каждая из узниц, если бы ведала судьбу Катюши Масловой, вряд ли могла бы рассчитывать на то, что из тумана их судеб выплывет благороднейший облик спасительного Нехлюдова.
– Все беды от них, от мужиков, – рассуждали в камере. – Мы что? Мы так, лишь состоящие при их царстве, а они, паразиты поганые, что хотят, то с нами вытворяют.
Начиналось дознание по всем правилам, и перед допросом соседки по камере благословляли Ольгу Палем, а Машка Гордина внушала ей самое главное:
– Ни в чем не сознавайся! Сознаешься, так совсем замотают. Говори, что играла с пистолетом, а хахаль, дурак такой, за крючок дернул – пуля в него и влепилась.
– Да ведь убила я его! – простонала Ольга Палем.
– Так и что с того? А то, что он кажинный раз тебя всяко умучивал – это, значится, можно? А тебе и разок шлепнуть его нельзя? Это, милая, еще доказать надобно, кто кого убивал. Так и говори: сама не знаю, как получилось...
Но Ольга Палем оказалась не способна отрицать убийство, как не могла признать и его преднамеренность.