– Да, убила! – возвестила она следователю еще с порога кабинета. – Но случайным для меня был не сам выстрел, случайной для меня стала смерть самого Довнара.
– Вы, госпожа Палем, сначала присядьте, и не стоит так нервничать. Разберемся во всем по порядку...
Следователь справедливо заметил, что, стреляя почти в упор, иного результата от выстрела нельзя было ожидать:
– Лучше сразу сознаться в том, что убийство было заранее обдумано и совершено вами умышленно.
Вот с этим Ольга Палем никак не соглашалась, говоря, что хотела только "испугать" Довнара, а потом, увидев его мертвым, сразу стреляла в себя. Следователь заметил несоответствие в ее поступках, приводя свои соображения:
– Испугать покойного можно было, стреляя ему над ухом, но вы подошли к нему сзади, направив револьвер в затылок. Все это не вяжется с вашими рассказами, и потому следствию желательно было бы знать, каковы причины убийства?
Ольга Палем не щадила Довнара, даже мертвого, рисуя его перед следователем в самом непривлекательном свете.
– Если вам угодно знать истину, – злобно кричала она, – так я убила последнего негодяя, которого содержала на свои же деньги. Это не он поступил в институт, а я устроила его. Да, я любила его больше всего на свете, а отдала ему свою честь и свою жизнь, а он... Он – подлец, и не убивала его раньше лишь потому, что страшилась гнева господня и думала, что Довнар еще изменит свое отношение ко мне.
Естественно, следователь уцепился за эти признания:
– Именно ненавистью к Довнару и следует объяснять мотивы злодейства. А все эти разговоры о том, случайно или не случайно выстрелил револьвер, яйца выеденного не стоят... Госпожа Палем, вам придется побыть откровенной! Если убитый вами Довнар действительно был таким законченным негодяем, то мы вправе спросить вас – как вы могли любить его?
– Не знаю. Любила – и все тут...
Следствие (в моем понимании) велось неряшливо и даже безалаберно. К чему-то собирали груды побочных материалов, к убийству Довнара никакого отношения не имевших, копались в деталях жизни Ольги Палем, которая сама ничего не помнила (или не желала о них помнить), следствием являлись факты совсем посторонние, а то, что было необходимо для прояснения истины, задвигалось в тень – и все это делалось не ради того, чтобы усилить вину женщины, уже обреченной, а просто так, по хаотичности делопроизводства.
Во время очередного допроса следователь просил Ольгу Палем не утаивать источник своих доходов, говоря при этом, что вопрос щепетилен для женщины, но все-таки...
– Все-таки вы сознайтесь, откуда брались деньги, позволявшие вам жить безбедно? Убитый вами Довнар, судя по наведенным справкам, был человеком вполне обеспеченным, и вам, наверное, неловко признать, что были его содержанкой?
Ольга Палем сразу вспыхнула от гнева:
– В который раз повторяю, что из этого плюшкина пятака было не выжать, почти все расходы ложились на меня.
Следователь погасил в своих глазах искры удовольствия, какое он получил, словно кот, сцапавший жирную мышку.
– Очень хорошо, – сказал он. – Но если большая часть расходов ложилась на вас, то позволительно спросить, откуда вы черпали деньги, дабы оставаться независимой от Довнара?
Пришлось сознаться и в этом:
– Я получала содержание от господина Кандинского.
– Кто он такой?
– Я была его любовницей в Одессе, и он оплачивал мои расходы даже после разрыва наших отношений.
– Это очень странно! – не поверил ей следователь. – Откуда берутся такие наивные добряки, согласные оплачивать прихоти – кого? – любовника своей бывшей любовницы.
– Конечно, странно, – согласилась Ольга Палем. – Мало того, убитый мною Довнар иногда сам просил у Кандинского денег, и Кандинский никогда ему не отказывал...
Так ковырялись в ее душе, пока не доковырялись до тела. Следователь случайно обмолвился, что скоро Ольге Палем исполнится тридцать лет, и тут она разом закатила ему истерику:
– Вам хочется сделать из меня старуху? Сначала тридцать, а потом и сорок? А мне всего двадцать пять, проверьте.
Следователь к самому ее носу подсунул справку из мещанской управы города Симферополя, точно указывающую, что Ольга Палем родилась в 1866 году:
– Вот и считайте сами, каков ваш возраст!
– Справки ваши фальшивые, – совсем зашлась Ольга Палем, – знаю только одно, что мне двадцать пять, и больше я вам ничего не скажу, хоть вы тут разрезайте меня на сто кусков...
Возраст в деле убийства Довнара не играл никакой роли, но обвиняемую подвергли медицинской экспертизе, и – к удивлению следователей – маститые врачи подтвердили, что Ольге Палем именно двадцать пять лет, и никак не больше.
– Но вот же документы, помилуйте!
– Организм обвиняемой тоже является документом огромной важности, и мы утверждаем, что она заявляет правду...
Измученную осмотрами и анализами Ольгу Палем вернули в тюремную камеру, где ее сразу обступили подруги по несчастью, пылко выведывая – ну как? ну что?
– Мерзавцы! – отвечала она, улыбаясь. – Лазали даже туда, куда без спроса лазать никому не дозволяется. Всю осмотрели, всю ощупали, все обвертели, но я им свое доказала.
Подруги, радуясь за нее, поняли так, что она доказала свою невиновность в убийстве Довнара.
– Нет, – сказала Палем, гордо тряхнув головой, – я доказала этим оболтусам, что я гораздо моложе, нежели они все осмелились обо мне думать...
Спрашивается, зачем все это было нужно? Зачем следствию понадобилось перелистать 537 толстущих книг Одесской почтовой конторы и еще больше книг столичного почтамта, чтобы выявить лишь источники доходов Палем или Довнара? Разве это не подтверждает мое авторское мнение о том, что следствие велось кое-как? Всего же по делу Ольги Палем было привлечено 92 свидетеля, но множество вопросов так и остались только вопросами, лишь запутывая картину преступления.
...................................................................................................
А разве не кажется странным другое? Вот живет себе человек, встречая на своем пути множество других людей, совершает поступки, дурные или хорошие, и при этом никогда не думает, что "хвост" прошлого уже тащится за ним, словно за ящерицей. Конечно, любое прошлое можно перечеркнуть и умереть спокойно, как это и бывает со многими. Но если случится попасть под суд, то пышный "хвост" прошлого разворачивается перед обществом во всю ширь, словно убор бесстыжего павлина. Подсудимый когда-то кого-то встретил, давно не вспоминая о них, но эти люди вдруг воскресают для него в роли свидетелей, начинают говорить о тебе – так или сяк, хорошо или плохо, а прежние твои поступки, вроде бы даже незначительные, становятся главными мотивами для всеобщего осуждения...
Ольга Палем не знала, куда ей деваться от стыда, когда следователь вдруг начал извлекать забытые имена – и грека Аристида Зарифи, и опытного ловеласа барона Сталь-фон-Гольштейна, оказывается, ему был известен даже милейший юнкер Сережа Лукьянов, с которым она провела лето под Аккерманом.
– Нет, нет, нет! – отрекалась Ольга Палем. – Никого не знаю. Ничего не помню. Ни с кем не целовалась.
– Верю, – уступил ей следователь. – Вернемся к тем, с которыми вы изволили целоваться. Опять поговорим о господине Кандинском, дабы выяснить степень его финансовой помощи. Согласитесь, что между вами возникли странные отношения.
– Может, и странные. Но я же заявляла, что Кандинский относился ко мне, как родной отец к любимой дочери.
– Однако нет такого родного отца, который бы, давая любимой дочери деньги, требовал от нее расписки...
Скоро из Петербурга в Одессу поступило распоряжение о секвестре всех деловых бумаг в конторе Кандинского, который сразу оказался без вины виноватым. Из конторы выгребли все финансовые бумаги, хотя можно было изъять только квитанции Ольги Палем.
Пожалуй, я прав. Следствие все время уходило в сторону от главного, стараясь выискать истоки преступления даже там, где их не могло быть. А старый человек еще долго потом хлопотал, чтобы ему вернули арестованные бумаги.
– Я же разорюсь, – доказывал Кандинский. – Моя голова не вмещает столько – все невозможно упомнить. Теперь я не знаю, кому обязан платить, а кто и сколько задолжал мне...
В один из дней тюремная надзирательница Шурка Крылова сопроводила Ольгу Палем в камеру для свиданий. За железной решеткой желтело лицо Кандинского с трясущимися губами.
– Оля, – спросил он, – как ты могла? Я ведь знаю, какой у тебя гадкий характер, но чтобы убить человека..?
– Убила, – получил он ответ.
18. ИСКУССТВО РАДИ ИСКУССТВА
Жизнь, как бы мы ее ни крутили и ни облагораживали, нуждается не только в прокурорах, сажающих нас за решетку, – требуются и защитники, из-за тех решеток нас вызволяющие.
Присяжные поверенные бывали на Руси разные.
Самые лучшие старались делать добро, шлифуя свое ораторское умение; порою их слово становилось весомее закона.
Да, многие из них были красноречивы, но излишнее красноречие иногда становится опасным.
Припоминается, что однажды в лесах под Лугою некий бродяга Лебедев отнял у проезжего мужика 28 копеек. Адвокат Н. С. Виноградский начал свою защиту эпическим слогом: "Не в широких степях Забайкалья, не в привольных полях Поволжья, а в дремучих дебрях Лужского уезда и не сам Стенька Разин с кистенем, а некто беспаспортный Лебедев отнял у честного труженика двадцать восемь копеечек..." Ясно, что такая защита вызвала хохот публики и судей, даже подсудимый зашелся от хохота.
Однако совсем без эмоций тоже нельзя. При этом совсем необязательно, чтобы в зале суда падали в обморок – необходима некая золотая середина.
Кажется, именно Карабчевский обладал умением находить в своих речах эту золотую середину, но... эмоции?!
Разве затем дана человеку речь, насыщенная яркими алмазами слов, чтобы он забыл о великой силе эмоций?
В самом деле, читатель, кому нужны занудные бубнилы, докладывающие по бумажке о том, как прекрасна была бы жизнь, если бы она не была такой паршивой!
...................................................................................................
Н. П. Карабчевский, как это ни странно, был потомком кровожадного турецкого янычара, взятого в плен еще во времена Суворова и оставшегося на Украине ради возникшей любви к одной веселой хохлушке, которая вечерами для него "писни спивала".
Николай Платонович, когда его спрашивали, что он сделал в жизни хорошего, отвечал, что плохого тоже не сделал:
– По неимению зубов кормилицу за грудь не кусал, нянек своих не бил, маму слушался, а носовых платков из карманов гостей не воровал... Неужели вам этого недостаточно?
В 1894 году, когда готовился процесс над Ольгой Палем, Карабчевский собирался отметить двадцатилетний юбилей своего служения на ущербной ниве судебного правосудия. На юбилейном банкете, наверное, будет приятно вспомнить, что самый первый процесс был им выигран. Подзащитным юного Карабчевского стал тогда сапожник Семен Гаврилов, взломавший чужой сундук, чтобы стащить 17 рублей для "Надьки рыжей".
– Вы, наверное, очень любили эту Надьку?
– Страсть как!
– Позволительно знать – за что?
– А вот у моей матки в деревне телка была такая же – сама белая, но с рыжинкой. Гляну, бывалоча, на энту Анютку, а сам слезьми умываюсь – очинна уж она телку напоминала...
Жизнь этого тупого парня, обрисованная Карабчевским в его речи на суде, вызвала такое сочувствие публики, что она тут же собрала для него пачку денег, которую и сам адвокат дополнил скромною рублевкой. "Нет, невиновен", – было решение суда присяжных заседателей. Много лет с той поры миновало, и кого только не защищал Карабчевский!
Слава пришла к нему в политическом процессе, когда он был совсем молодым человеком (ему исполнилось тогда 25 лет).
На знаменитом "процессе 193-х" Карабчевский защищал народоволку Екатерину Брешко-Брешковскую, ставшую потом "бабушкой русской революции". Тогда он поверг не только публику своим красноречием, но его логикой были поражены и сами подсудимые, увидевшие в его речах развитие тех идей, которые были близки им, народовольцам. Прощаясь со своим адвокатом, Брешко-Брешковская сказала ему:
– Вы... наш! Угодно ли, я предоставлю вам адреса наших явок, наши пароли, и вы по праву займете должное место в истории великой революции будущего.
Вот на это Карабчевский никогда не был способен.
– Благодарю! – отвечал он. – Но я, как адвокат, обязан высоко нести другое знамя. Это знамя личной независимости и объективнейшей беспартийности, чтобы ничто не могло влиять на мое отношение к возрождению юридической истины...
Был серенький зимний денек, дворники скребли фанерными лопатами, убирая с панелей мягкий пушистый снег, был приятен угасающий в сумерках город, насыщенный теплыми огнями окон, когда Николай Платонович вернулся домой на Знаменскую улицу, где он занимал хорошую уютную квартиру из восьми барских комнат. Его радостно встретила жена Ольга Константиновна, миловидная корпулентная дама, озабоченная своей будущей ролью Клеопатры в "живых картинах" на благотворительном концерте в пользу неимущих жителей столичных окраин. Сам же Николай Платонович давно готовился к роли городничего в "Ревизоре", и потому супруги, сидя под абажуром, мило посудачили о театральных делах Петербурга...
Карабчевский с шорохом развернул газетные листы:
– Ты, душа моя, конечно, читала, что назревает судебно-нравственный процесс над некоей мещанкой Ольгой Палем.
– Да. Но, может, она и не убивала студента?
– Вот именно, что она его убила.
– Возможно, случайно?
– Случайно в упор не убивают.
– Собираешься защищать?
– Хотел бы.
– Но как же ты надеешься защищать?
– Не знаю. Об этом предстоит думать...
Накоротке он повидал Н. Д. Чаплина, председателя окружного суда, для которого уже была уготована роль обвинителя на предстоящем процессе. Карабчевский дал понять, что его кредо правдоискателя прозвучит на суде несколько одиозно, очевидно, вызывая недовольство в министерстве юстиции.
– Не пугайте меня, – хотел отшутиться Чаплин.
– Да я и сам боюсь своих мыслей, Николай Дмитриевич. В нашей стране женщина остается лишена насущной мужской привилегии – вызывать оскорбителя на дуэль... Все равно! – убежденно договорил Карабчевский. – Рано или поздно женщина находит свой способ отомстить. Если не убьет, так изменит. Если не изменит, так разлюбит.
Чаплин перевел разговор на деловые рельсы:
– Надеюсь, вы обговорили условия гонорара с вашей подзащитной, которую я постараюсь упечь на полную катушку, чтобы ее жизнь закончилась на лоне дивной сахалинской природы.
– Да что с нее взять-то? Я ведь не Серебряный, чтобы водружать свое корыто на Вавилоне человеческих страстей и мучений. Нет, я желаю бороться с вами, Николай Дмитриевич, защищая Ольгу Палем вполне бескорыстно, не заботясь о личной выгоде. Искусство ради искусства – это, согласитесь, не так уж плохо звучит, если речь заходит о настоящем искусстве!
...................................................................................................
Член совета присяжных поверенных Санкт-Петербурга, Николай Платонович имел немалые права, и вскоре же состоялось его первое свидание с подзащитной – в тюрьме.
Вернулся он домой в подавленном настроении.
– Твоя тезка, – сказал он жене, – никогда не убила бы этого студента, если бы не переполнилась великая чаша ее женского долготерпения. Обвинение женщины, мстящей за свое поругание, давно вышло за пределы уголовного права, становясь краеугольным вопросом всей нашей общественной морали.
– Извольте кушать, – объявила господам служанка.
Карабчевский проследовал с женою к столу.
– Нравственность извечно зиждется в первоистоках формирования человека обществом. Прости, – сказал он жене, – но первый в жизни поцелуй – это ведь акт колоссального значения... Сегодня очень вкусный суп, – похвалил его Карабчевский и после долгого молчания вернулся к прежней теме разговора. – Я мучаюсь, Ольга, еще не ведая, с чего мне начать. Так, наверное, страдает писатель, ищущий первую строку своего романа.
– С чего же начнешь? – вопросительно посмотрела жена.
– Пожалуй, с появления Ольги Палем в Одессе...
Известно, что Карабчевский хорошо проницал предстоящие дела защиты, но речей никогда не готовил и не записывал, уповая едино лишь на силу своего творческого вдохновения. Он как бы незримо "писал" свою речь в голове... Мне думается, что, готовясь к процессу, Карабчевский поработал более тщательно и был гораздо ближе в поисках истины, нежели казенные следователи, истерзавшие Ольгу Палем посторонними вопросами, лишь увеличивая ее страдания.
– По сути дела, – рассуждал Карабчевский перед женою, – Ольга Палем, и без того уже достаточно истерзанная, подвергается новым оскорблениям, когда из ее души пытаются извлечь то, чем дорожит каждая женщина. Мною тяжело переживаются свидания с нею. Ольга Палем плачет, ее состояние, близкое к истеричности, требует внимания врачей, а не следователей...
Карабчевский заблаговременно распорядился, чтобы из Одессы в Петербург были вызваны в качестве свидетелей и фотограф Горелик, и Фаина Эдельгейм, содержательница публичного дома. Зато никакими клещами было не выманить на суд Александру Михайловну Довнар-Шмидт, и не потому, что она была повержена гибелью сына, а совсем по иным причинам. Накануне суда Карабчевский переговорил с П. Е. Рейнботом, которому предстояло выступать на суде поверенным гражданской истицы (то есть от лица матери убитого):
– Павел Евгеньевич, госпожа Довнар-Шмидт, невзирая на многие вызовы, конечно, на суд не явится, и я полагаю, что вашей истице просто нежелательно, чтобы ее поступки предстали перед судом общественности в самом неблагоприятном свете.
– Как сказать, – выгнул плечи Рейнбот. – Поймите же и вы материнское сердце, всю силу его отчаяния.
Карабчевский сказал, что материнские сердца иногда бывают излишне жестокими, порождая эгоизм в своих же возлюбленных чадах. В трагедии между сыном и Ольгой Палем во многом повинна именно она, сознательно сводившая молодых людей, эгоистично желая, чтобы ее сын избежал общения с непотребными женщинами. Результат оказался неожиданным и для нее!
– Мне было очень неприятно, Павел Евгеньевич, залезать в морг, но все же знайте: вскрытие тела Довнара показало, что во время последнего (самого последнего) свидания с Ольгой Палем он уже был заражен новой дурной болезнью. Об этом я не говорил обвиняемой, дабы не добавлять ей душевных страданий... Придется сказать потом!
– Вы меня просто убили, – сознался Рейнбот.
За день до суда Карабчевский снова побывал в тюрьме, из камеры Ольга Палем была доставлена в служебную комнату для адвокатов, Николай Платонович заранее заказал ужин в хорошем ресторане, подследственная с тихим удивлением обозревала диковинные яства, которых никогда в жизни не видела.
– Что это значит? Я... свободна?