– Как находите ваше жилище? Большего пока не можем вам предложить. – Литвинов подходит к окну и распахивает его. – Не боитесь простудиться? – Он снимает пальто, шляпу. – Знаете ли, дорогой Белодед, зачем мы вас вызвали?
Петр поднимает на него глаза: вот и закончился разговор о ветре, дожде и туманах.
– Нет, не знаю, Максим Максимыч.
Он сказал: "Максим Максимыч" – и вспомнил первую встречу в Берне или в Штутгарте, нет, пожалуй, в Штутгарте. Литвинов носил усы лемешком и полотняную русскую рубашку, расшитую крестиком. Сколько лет могло быть ему тогда: тридцать или тридцать пять? Но и в ту пору его звали почтительно-любяще – Максим Максимыч, и он казался Петру этаким дядюшкой, покладистым и щедрым, чем-то под стать лермонтовскому Максиму Максимычу, С тех пор прошло немного лет, и дело не только в том, что нет усов и вышитой рубашки, что-то изменилось в самом человеке.
– Так вы не знаете, зачем вас вызвали? – Литвинов раскрывает окно пошире и смотрит на дом напротив – девушка подняла на вытянутых руках простыню и ловко набросила на веревку.
– Мне кажется, речь идет не просто о возвращении в Россию…
Литвинов взял чистый лист бумага и легким движением карандаша вывел берег реки, высокий, отвесно падающий, всхолмленную воду, лодку.
– Одно возвращение на родину может сделать человека счастливым… Вам предстоит еще совершить доброе дело, для революции. – Твердым движением карандаша поставил на лодке мачту. – Но речь идет не только об этом. – Он прикрепил к мачте паруса и распушил их. – Право, не знаю, как объяснить вашу миссию точнее. – Он начертил над корабликом облачко. – Вы отправитесь вместе с Георгием Васильевичем Чичериным… – Карандаш вновь пришел в движение, над рекой, над ее крутым берегом, парусами возникла цепочка птиц, долгая, печальная. – Вам надлежит помочь Чичерину в этой поездке, помочь, значит, охранить… – Литвинов подвинул рисунок на середину стола, внимательно всмотрелся, точно примеряясь. – А теперь у вас будет десять минут, чтобы привести себя в порядок… только десять минут, нам предстоит сегодня вояж…
Он отстегнул ремешок ручных часов и, положив перед собой, снял с рычага телефонную трубку.
– Хэлло, Билл… Хэлло, да, наша конференция… Как всегда, на Викториа-стрит. – заговорил он по-английски. – Нет, мы начнем конференцию в восемь, и со мной будет Клин… Я говорю, Боб Клин… – Литвинов взглянул на Белодеда, точно приглашая разделить иронию. Ведь, кажется, все так просто: конференция состоится на Викториа-стрит ровно в восемь и Литвинов явится туда с Бобом Клином. – Хэлло, мистер Паркинс. мы встретимся завтра в двенадцать… Нет, не могу ни в одиннадцать, ни в два… – Он достал памятку и, сняв очки, близоруко рассмотрел, памятка была тщательно заполнена почерком Литвинова, сколько раз он заглянул туда за день! – Не могу… В одиннадцать у меня встреча в Британском музее, а в два я должен быть на Пикадилли… Хэлло, мистер Унндоу… да, да, это я. Литвинов, я сказал. Максим Литвинов, теперь вы слышите меня? – Литвинов зажал ладонью трубку. – Эти старые тори, когда хотят – не слышат, когда не хотят – не слышат. – Он вновь закричал в трубку: – Мистер Уиндоу, я отправил пакет почтой… да, лондонская почта работает исправно, и вы получите пакет завтра после обеда…
Он положил трубку, взглянул на часы: видно, разговор со старым торн, который прикинулся глухим, развеселил Литвинова – в глазах еще не погас веселый огонек.
– У нас есть две минуты. – Он указал взглядом на телефонный аппарат. – Вы только что были свидетелем работы посольства Советской России в Лондоне. А час назад оно было на вокзале Ватерлоо, в четвертом окне вокзальной почты в течение десяти минут были опечатаны и посланы пакеты посольства в Манчестер. Бирмингем и Дублин, а еще раньше посольство расположилось на три часа в Британском музее, а утром – на втором этаже омнибуса проследовало с восточной окраины Лондона на западную… Запомните этот момент, дорогой Белодед, он может не повториться: это единственное посольство, которое не обременено штатом первых, вторых и третьих секретарей, швейцаров в ливрее, взводом поваров, выписанных из Петрограда, и шифровальной службой.
– Я смогу увидеть Чичерина еще сегодня? – осторожно спросил Петр.
– Да, разумеется… если не помешает одно обстоятельство.
– Какое? – спросил Петр.
– Чичерин в тюрьме.
Впечатление, произведенное этой фразой на Петра, встревожило и Литвинова.
– Речь идет о побеге?
– Нет, просто о возвращении в Россию.
Белодед встал.
– Простите, но я… не поеду.
Максим Максимович снял очки и улыбнулся, робко и ласково.
– Не понимаю. – Он водрузил очки и долго смотрел на Белодеда, все так же улыбаясь. – Почему?
Только сейчас Белодед увидел, как мала эта комната, – он задел и сдвинул кровать, чуть не опрокинул стул, в стакане угрожающе плеснулась вода.
– А какой смысл мне ехать? – воскликнул он, останавливаясь перед Литвиновым. – Ну, посудите, может ли быть картина глупее: два пассажира, имея при себе паспорта и билеты, плывут по морю… Что же в этом остроумного?
– Погодите, но в каком случае все это было бы… остроумно?
– Если бы надо было сесть за весла и пересечь море или на "Ньюпоре" преодолеть линию фронта и опуститься на степной дороге…
Литвинову даже не хотелось возражать. В самом деле, серьезно говорил Белодед или шутил? Если даже шутил, в шутке этой была доля правды. Белодеду, несомненно, хочется, чтобы эта поездка была опаснее, чем она есть на самом деле. Но как объяснить этому человеку, что все отнюдь не так легко? Не решит ли Белодед, что Литвинов заговорил о трудностях поездки после того, как о них вспомнил сам Петр?
– Все не просто, – сказал Литвинов и отошел к окну. – Вы знаете, по какому обвинению посадили Чичерина и, главное, кто этому способствовал?
Белодед не шелохнулся.
Его обвинили… ах, дай бог память, в антивоенной пропаганде среди англичан, кажется, так звучит формула обвинения, но дело много серьезнее…
Литвинов присед к столу, придвинул рисунок, взял карандаш. Он молчал, думал, только карандаш скользил по бумаге: река была обращена в дорогу, кораблик в нечто напоминающее танк, птицы – в самолеты. Тихий, почти деревенский пейзаж обратился в военный.
– Когда пал царь и русские устремились на родину, – Литвинов испытующе смотрел на Белодеда, – здешнее русское посольство воспротивилось возвращению соотечественников. Нельзя сказать, что оно отказывало эмигрантам в их просьбе, но установило во всем этом известные степени: в первую очередь возвращались те, кто поддерживал идею Февраля, и, наоборот, все, кто хотел идти дальше, оставлялись в Англии. Именно на этой почве у Чичерина возник конфликт с посольством.
– Вообще с посольством?
– Нет, лично с Набоковым, с тем самым Константином Набоковым, братом Владимира Набокова, издателя "Речи". Да это и неважно. Как вы знаете, со смертью Бенкендорфа преемником посла стал Набоков. – Литвинов взглянул на Петра поверх очков, точно хотел убедиться, интересно ли тому все, о чем он сейчас говорит. Однако он прочел в глазах Белодеда и спокойное радушие и внимание. – А дальше произошло то, чего следовало ожидать. – Литвинов подошел близко к окну и чуть пригнулся – там в пролете домов была видна Темза, темная, как город. – Когда Чичерин призвал в свидетели прессу и жестоко атаковал посольство, Набоков применил запрещенный прием: власти не без помощи российского посольства обвинили Чичерина во вмешательстве в английские дела. А об остальном вы знаете: Чичерина бросили в Брикстон, и неизвестно, как долго он просидел бы там, если бы не революция… Теперь представляете состояние Набокова? Чичерин выходит из Брикстона и едет в Петроград, как утверждают газеты, чтобы возглавить иностранное ведомство новой России. У англичан руки связаны, а у Набокова… – Литвинов стоял сейчас перед Белодедом. – Вы помните этот случай в девятьсот седьмом с русским эмигрантом, которого отказались выдать царю шведы? Отказавшись выдать, они предложили бедняге покинуть пределы Швеции, и он тут же сел на корабль, идущий во Францию. Но когда корабль достиг берега спасения, беглеца нашли в каюте бездыханным… Нет рук длиннее, чем у русской политической полиции, – вы это знаете не хуже моего.
– Значит, не надо пересаживаться ни на весельную лодку, ни на "Ньюпор"?
– Не надо, – согласился Литвинов и, сняв очки, взглянул на Белодеда. – Пусть мягкая мебель в салоне и лампа под зеленым абажуром, которая будет стоять в каюте, вас не обезоруживают: это будет самая опасная ваша поездка…
Белодед молчал: так вот почему рядом с Чичериным ехал на родину он, Петр! И волнение, тревожное и все-таки радостное, объяло Белодеда. Было точно такое состояние (оказывается, оно повторяется!), как в ту далекую августовскую полночь девятьсот одиннадцатого, когда он спрыгнул с каменистого черноморского берега в лодку, уперся веслом в бурую громаду прибрежной скалы и, оттолкнувшись, налег на весла: впереди было море, большое море, день и ночь безвестного пути.
16
К главному входу в Брикстон на машине не пробиться – фронт автомобилей преградил путь.
– Зрелище более чем примечательное: Великобритания великодушно дарует свободу русскому борцу, – смеется Литвинов. – Герцен непростительно ошибался, когда говорил, что Англия плохая помощница революции.
Их встречает чиновник Форейн-оффис – молодой человек в щегольском пальто с округлыми лацканами. Он приподнимает шляпу и обнаруживает пробор, который тщательно разделил на темени рыжеватые, слегка вьющиеся волосы.
– Мне надо еще десять минут, только десять, – произносит молодой англичанин по-русски.
Литвинов поправляет очки, крупные губы выражают и хмурое нетерпение, и озабоченность.
– Я готов ждать и пятнадцать, мистер Тейлор, но мистеру Чичерину ждать труднее.
Тот, кого Литвинов назвал Тейлором, ушел, а Петр продолжал смотреть на Литвинова. "Откуда этот мистер Тейлор и откуда его русский язык?" – спрашивал взгляд Белодеда.
– Вы же знаете, я давал уроки русского языка, – сказал Литвинов, желая лаконичной фразой ответить на все вопросы Белодеда.
– Да, но я не знал, что среди ваших учеников были английские дипломаты.
Литвинов рассмеялся.
– Были.
А молодой клерк, казалось, взвил полами модного пальто старую пыль Брикстона – все, что от природы было безгласным, загудело, застучало, загремело, изображая величайший пыл и рвение.
Потом все стихло и наступила тишина. Белодед опять увидел улыбающегося клерка: он весел, как прежде, только лицо покраснело и волосы стали влажными, – и игра требует сил.
– Разрешение получено. Все как нельзя лучше. – Он улыбался так, будто стоял не посреди каменного леса, а на поляне, освещенной солнцем.
Они садятся на деревянную скамью и ждут. Света лампы не хватает на весь коридор, и дальняя стена уходит в полутьму. Чичерин должен прийти оттуда. Вдруг становится неправдоподобно тихо. Тишина камня, железа сомкнутых губ… В окно, окованное железом видна ветряная мельница. Это кажется неправдоподобным тюрьма и мельница. Когда возникает ветер, крылья мельницы движутся. Наверно, эту мельницу видел из тюремного окна и Чичерин. Она такая же, как на холмистых русских полях: широкоплечая, чуть приземистая, с распростертыми руками крыльев. Он словно примчалась сюда из России, из русской юности, из русских сказок, чтобы сказать, но бессмертна и необорима жизнь.
Петр слышит: в глубине каменного дома хлопает дверь, хлопает так, будто ее рвануло и ударило ветром.
Петру кажется: человек идет один. Словно перед ним открыли все двенадцать дверей, обитых железом, и сказали: иди вот этой каменной тропой и не сворачивай, здесь все дороги прямые – и на волю, и в неволю. И человек пошел: он идет не спеша, спокойным и усталым шагом, идти нелегко, но он знает, что дойдет.
Чичерин появляется из сумерек с матово-бледным лицом, и только глаза глядят весело.
– Ну вот, я бак будто бы на свободе, – улыбается Чичерин, но Петру его улыбка кажется печальной. Рука у него легкая, до обидного мягкая, хотелось бы, чтобы она была и тяжелее и тверже.
Чичерин выходит на улицу и снимает шляпу.
– Какое счастье увидеть над головой небо. – Он оглядывается вокруг. – По-моему, будет снег, вон как побелело небо… – Он встречается взглядом с мельницей и улыбается. – Почти русская картина, не правда ли? – спрашивает он, а Петр думает: "Ну конечно же, он смотрел на эту мельницу из тюремного окна и думал о России, обязательно думал о России".
"Металлуржик" устремляется вперед, и автомобили, стоящие перед тюрьмой, спешат вслед.
Лондонцы, запрудившие улицы, выходят к краю тротуара, они обескуражены. В самом деле, процессия более чем странная: какой доблестью завоевал старенький "металлуржик" честь возглавлять процессию лимузинов?
А "металлуржик" исправно гремит по камням Лондона, неторопливо пересчитывая их, – все камин отмечены, ни один не пропущен.
Петр не сводит глаз с Чичерина: в его речи, в манере говорить есть холодноватая складность слова, породистость фразы, но нет свойственной интеллигентам того круга (никуда не денешься – для Петра Чичерин дворянин) покровительственной ласковости, которая почти всегда обидна.
А небо над городом посуровело, и по брезентовому тенту машины застучала снежная крупа, мелкая и злая. Потом пришел ветер, а вместе с ним и крупный снег – началась вьюга.
– Россия!.. – как показалось Петру, восторженно произнес Чичерин и, застеснявшись, заговорил спокойнее, точно оправдываясь: – Вот так же в далеком Карауле, на Тамбовщине, встанет снежная туча и застит солнце, а к вечеру закрутит пурга все гуще и круче. А утром сугробы, солнце и сугробы… И синие следы саней – кто-то уже проехал по первопутку.
А "металлуржик" идет через Темзу, достигает Ооклей-сквер, где Чичерин снимает мансарду.
– Слушайте меня внимательно и следуйте за мной, – говорит Чичерин и храбро скрывается во тьме дома. – Предупреждаю: лестница длинная и считать ступени надо точно, иначе попадете в квартиру хозяев. Итак, двадцать семь ступеней. – Чичерин идет впереди. Петру слышно, как он дышит и, кажется, считает. – Все, двадцать семь, – говорит он стесненным голосом: мансарда а самом небе. – Теперь поворачивайте налево – вот и дверь.
Скрипнула дверь, пахнуло холодом и книжной пылью.
– А света нет, – повернул выключатель, Чичерин. – Где-то была лампа…
Он нащупывает стекло керосиновой лампы – это слышно по стуку запонки о стекло.
– Спички?
В синеватом пламени видна темная с рыжинкой борода Чичерина и губы. Быстро сохнет запотевшее стекло, свет становится ярче, заполняя всю комнату. Лежит раскрытая книга. Отстоялся недопитый чай. В стакане с желтой водой безнадежно высох стебелек ромашки, и стол припудрен ярко-рыжей пылью. Поверх начатого листа бумага – ручка, и у самого кончика пера запеклось на бумаге чернильное озерцо: очевидно, все пресеклось на нетерпеливом вздохе, на печально-раздумчивом слове, на движении руки, которая повисла над бумагой, – вошли, не постучав.
– Уцелел мой шесток, не растревожился, не обломился, – оглядел Чичерин комнату. – Теперь вижу: немного охотников жить по соседству с богом!.. – Он взглянул в окно, за которым бушует ненастье. – Как на маяке… где-нибудь на Гогланде в Балтике, а?.. Где-то тут у меня была коробка сахарного печенья. – Он раскрыл нижние дверцы книжного шкафа – коробки не было, снял с полки стопу словарей (там у него был тайник) – такой же результат, на минуту прервал поиски, раздумывая, а потом стремглав, едва ли не ликуя, устремился к тумбочке у кровати, но и там коробки не оказалось.
Литвинов снял очки и принялся старательно их протирать, – очевидно, это верное средство справиться с волнением.
– Не хотите ли сказать, Максим Максимович, – произнес Чичерин, недоверчиво глядя на гостя – смущенная улыбка Литвинова все объяснила. – Не хотите ли сказать?..
– Да, хочу сказать именно это, – заметил Литвинов и, раскрыв портфель, извлек оттуда едва ли не содержимое гастрономической лавки.
– Ваша предусмотрительность. Максим Максимович, как и ваша обстоятельность… – Чичерин только развел руками.
Стол был накрыт.
– Вы полагаете, в Брикстоне меня сковала летаргия? – Чичерин посмотрел на Литвинова. – Нет, я все знаю, что совершалось в мире. Впрочем, проверим…
17
Литвинов говорил, и в зыбкой мансарде Чичерина, обдуваемой ветрами, встал Петроград семнадцатого года. Ленин сказал, что опубликует тайные договоры. Дипломаты, аккредитованные в Петрограде, забастовали. Да, единственная в своем роде забастовка: дипломаты отказываются иметь дело с новой властью. Комиссары Советского правительства явились на Дворцовую, шесть: все, кто желает сотрудничать с революцией, встретят понимание правительства.
– Англичане полагают, – продолжал Литвинов, – Бьюкенен будет в Лондоне через две недели после вашего отъезда из Англии. Кстати, ходят слухи, при этом упорные, что преемником Бьюкенена, своеобразным преемником, – поправился Литвинов, – будет Брюс Локкарт.
Шевельнулись кустистые брови Чичерина:
– Это какой Локкарт, тот, что был вице-консулом в Москве?
– По-моему, тот.
– Но он не столько дипломат, сколько… – оборвал фразу Чичерин.
– Да… тот Локкарт.
Полунамек, прозвучавший в реплике Чичерина, был понят Литвиновым.
Георгий Васильевич смотрит на Белодеда – кажется, в сознании Чичерина зреет мысль, пока еще неясная даже для него, но дерзкая, способная увлечь.
– А что, если завтра, например, вам, товарищ Белодед… – произносит он. – Именно вам, товарищ Петр… – он произносит "товарищ" с торжественной прямотой и сердечностью, – явиться в российское посольство в Лондоне и от имени правительства новой России предложить сдать дела?
– Я готов… – отвечает Петр и смотрит на Литвинова: не обескуражит ли этот шаг Максима Максимовича?
Но у Литвинова теплеют глаза.
– Пусть это будет пробным шагом! – говорит Литвинов. – Риска нет, а толк может быть.
– Ах, высохли чернила! – тычет Чичерин ручкой в чернильницу. – Высохли! Дайте карандаш, Максим Максимович. – Он берет карандаш и, пододвинув лист бумаги, начинает писать. – Полагаю, что надо задать три вопроса, так сказать, фактических, – на них нелегко ответить. Встряхните этого монархиста Набокова! Скажите ему… – Карандаш Чичерина стремительно побежал по бумаге – чтобы поточнее собрать мысли, Георгий Васильевич должен писать. – Итак, три…
Петру нравится его темперамент, его быстрая и неожиданная реакция, его способность дерзко мыслить. Вот идея возникла, и он хочет ее обосновать, в первую очередь, для себя и формулирует "фактические вопросы".