Сдавая испытание на попа пред епископом, молодой ставленник Аввакум читал громко, ясно, выразительно, за что получил подарок от епископа - рясу, скуфью, несколько книг. А став попом, в этом еще преуспел, и "слово божие истекало из его уст, как сладкие воды". Дом свой и хозяйство он вел строго и домовито, за что пользовался уважением среди прихожан.
Пробираясь полем в свое село, щупая одежду, покачивая головой, раздумывал Аввакум Петрович о самом себе:
"Царь-то Алеша мне на Москве обещал, что больше меня никто обидеть не смеет, а вон оно как выходит!" А ведь у него, у Аввакума, на Москве много дружков, и все немалые люди.
"Много нижегородцев на Москве, помогут же мне они!" - думал поп Аввакум… Знать, он и не чуял еще тогда, какими жестокими врагами обернутся потом ему, Аввакуму, эти дружки…
Бежит поп Аввакум полем. Весенний ветер сушит да сушит на нем кафтан…
…И ужели такие-то московские люди его, бедного попа, в обиду дадут? Ей-никак! Неужто у царя не найдет он управы на жестоких воевод? "Ей-найду!.."
Поп Аввакум бежит, а сам так все и видит, как тогда оно было. Сидят его дружки и он сам в Москве, в палате у благовещенского протопопа, царского духовника Степана. Все тут. Никон - архимандрит Новоспасский. Молодой царский стряпчий Федор Михайлович Ртищев. Протопоп Иван Неронов. Другие попы, что со всей земли в Москву за правдой идут. Хлоп - и дверь настежь! И входит он, надежа, царь Алексей. Молоденек, ох молоденек! И все они, сколько их народу в палате тогда ни было, все единомышленны, все душой об одном болеют - быть бы Московскому царству благочестивым православным царством. Первым в мире! Был бы в царстве сем народ добродетелен. Храмы благолепны, Москва - что твой Царьград!
Все они кругом царя как цыплята вокруг наседки, а он-то, царь-батюшка, всем им помогает, всех-то их хвалит.
Как оно в псалме Давыдовом поется?
"И вывел народ свой в радости, избранных своих - в веселии! И дал им земли народов, чтобы соблюдали уставы его и хранили законы его!"
Кто выведет? Да он, Алеша-царь! Дружок! Свой! Царь-то - он все может!
…Поп Аввакум остановился перевести дух, пощупал кафтан - сух совсем, не будет сетовать попадья Марковна.
А кругом родное! Под осыпью весеннего солнца свежа зелень лугов, черны поля, ярки озимые всходы, сквозят перелески - береза да ольшаник, за ними синий еловый лесок. По черным полям за лошадками, за сохами идут сильные пахари, ребятки ведут лошадей, кое-где и боронят. Волга сверкает вдали колким блеском, три паруса белеют у берега, - надо быть, шереметьевские струги обедают, поплывут дальше, в Казань! На тех стругах рослый бородатый молодец, что не побоялся, прыгнул за ним в Волгу, спаси его Христос! Добрый человек! Есть добрые люди на свете!
И вдруг будто холодом обдало, пронизало попа, словно судорога повела душу.
"А може, все те разговоры у протопопа Степана о церкви просто многомятежны? Горды, заносчивы? Да разве направишь вольный народ к правде крестными ходами, колоколами, хоругвями? Пеньем? Ей-нет! Это одно величанье против простых людей. К народу нужно в сердце, в душу войти, жить с ними, с простыми людьми. Учить их. Чему? Тому, что душу мягчит, спасает, звать к любви, к труду. Бог - он любовь! Пример спасет народ, - слово учит, пример ведет. Жить, жить самому надо так, чтобы как свеча гореть перед богом, а не величаться дружбой с великими людьми на Москве. И с чего это верится, что большие люди могут великое сделать? Суета! Труды повседневные, всенародные совершат величайшее. А вот хочется, до чего хочется попу опять в Москву тащиться, с большими людьми дружить, языком звенеть, пышные хоры слушать в Успенском соборе! А по церквам-то по нашим служат неблаголепно, и читают и поют враз, поскорей, абы избыть службу, - работать ведь всем надо. Нет, дьявол это соблазняет, ставит меня на высокую Гору, на мир кажет: вот он-де, все твое! А ты не ходи, не ходи в Москву-то, держись за народ, за простого человека. За землю свою".
И поп Аввакум, как столб, пал с рыданьем на пахучую, теплую, живую пашню, обнимал руками землю, обливал ее слезами. "Земля моя! Святой, благодатной должна стать эта земля от трудов людских, не от гордых слов, не от пышных риз… Жить с простыми, не с гордыми. В народе спасенье, в народе жизнь бесконечная. Народ-то не для себя хорошего ищет, а для всей земли…"
- Господи, помоги! Господи, укрепи дурака, чтобы дело твое делать безбоязненно и честно! - молился поп Аввакум. - Помоги, укрепи, чтоб не возгордиться, не покинуть народа!
На струге Тихон Босой проснулся, сидел по-татарски, поджав под себя ноги, смотрел на уплывающие берега.
Кряжов развалился около, смотря в небо, где кружили чайки.
- Слышь, молодец! Чего загрустил? - проговорил Кряжов, приподымая с полушубка лысую свою голову. - Аль все боярина вспоминаешь?
- А то! - отозвался Тихон, хоть говорить ему не хотелось. - А на што он мне?
- На што тебе? А вот лучше ты молись-ка богу, чтоб ты ему не понадобился! - тихо говорил Кряжов. - Ишь ты, лихой, в воду скаканул! Ты вот в воду скаканул, а воеводе обида. Наплевать-де мне на боярский гнев! Поймал бы тебя евонный Игнашка, как воробья, - мало бы не было.
- Души-то не поймает!
- Душа душой, а по спине отхлестать может завсяко просто. Верно? Душа молчит, а спина горит! Не так это нужно делать.
Тихон молчал.
- Слушай, парень, - заговорил Кряжов, понизив голос, - а поедем со мной! Надо силы копить.
- Куда это?
- А на Дон! Топерва много народу на Дон бежит - с Дону выдачи нет! У нас на Дону ежели бояре с Москвы и бывают, так речи говорят вежливо. Не эдак, как воевода наш говорил. Подарки нам везут. О батогах они и думать забыли, потому что у каждого из нас сабля. Велик Дон! Силен! По старине правит там народ, круг наш казачий. Сидим на Дону - не кланяемся никому! Хлеба и то не пашем. Кто волен, тот и казак!
- А делать что буду?
- Дел хватит! Рыбу лови на Дону, на Москву вези, торгуй, а то с нашими казаками в Сибирь иди, путь показывай- ты там все знаешь. Казаков теперь много в Сибирь идет - на Черное море царь путь заказал. Женим, девку дадим тебе ладну, коня, ружье, саблю, седло, шапку. Казакуй! А ежели что случится, будешь бояр бить!
- Бить? - поднял голову Тихон.
- Ну да, бить! Соберется народ, отольются дьяволам тогда и твои обиды, как весь загорится народ, как подымется на Москву.
Кряжов поднялся, сел на стлани, огляделся, кивнул на передний струг:
- Видал, чево бояре делают? Так как же с ними, с боярами, говорить, ежели не нашим казачьим обычаем, саблей вострой! Воевода-то только себя помнит, а мы ему о других напомним! Он еще старик - ино ладно, а на што сынок-то похож, а? Лях, вся стать!
И Кряжов ощерил крупные желтые, но все как один целые зубы.
- А у нас на Дону найдутся такие орлы, что эти против них так, подлетки. Небось!
И, подмигнув, повалился на свою овчинку и заснул.
Глава одиннадцатая. Котел закипает
Было майское воскресенье, вся Москва была в легкой дымке нараставшего тепла, в свежем ветре, животворной силой дышавшем с окрестных весенних полей. Уже распустились тополя и березы, липы и клены лохматились почками, на дворах, под тынами, между плахами мостовых густой щеткой зеленела трава, вся в золотых попиках, волоковые окна в московских избах были отодвинуты. Гудел праздничный перезвон.
Отошла обедня и у Николы в Хамовниках, но народ не расходился с большого зеленого двора церкви, люди в кучках горячо толковали.
Народ был все степенный, в праздничных темных кафтанах и в однорядках, в валяных высоких колпаках, женщины в кубовых, синих летниках с густо насборенными четырехаршинными белыми рукавами, с белыми, как положено в церковь, платками на головах.
Прихожане Николы были ремесленниками, работавшими "хамовное дело" - скатерти, простыни, полотенца - и на царский Верх и на продажу по заказам.
Круто, ух круто жмет начальник Земского приказу Левонтий Семеныч Плещеев, выколачивает из народа деньги! Вывешены листы против Земской избы, у Раската, бирючи об этом же кричат с Лобного места, по площадям, по торгам. Приказано доправить за два года те деньги, что отставлены были, как вводили налог на соль: подбирали то, что давно упало с возу. Дело было явно беззаконным, народ глухо волновался, гудел потревоженным ульем. Из Хамовной слободы на неделе земские ярыжки в смурых своих кафтанах, с бердышами в руках хватали людей, уводили на Земский двор, сажали за решетку. Четыре дня тому назад были так схвачены трое ткачей - Максим Сувоев, Дементий Санин да Васька Иванов. Днями они стояли на правеже под Китайгородской стеной, где земские палачи, привязав к столбам, били их гибкими лозами по ногам, то свирепо, а то озорно посверкивая вокруг на народ пропойными глазками из-под косматых бровей, пока окрик наблюдавшего подьячего: "Полно!" - не прекращал этой денежной операции. Ночь схваченные сидели в тюрьме.
Левонтий Семеныч торопился. Время было удобно: молодой царь в сопровождении всех больших бояр ушел, как всегда, на две недели на богомолье к Троице-Сергию - подходил праздник Троицын день. В Москве остались для береженья и управления пятеро доверенных людей: два князя Пронских, князь Ромодановский да два думных дьяка - начальник Посольского приказу Назар Чистый да Волошенинов Михайло. Это он, Назар Чистый, душа соляной операции, и решил выжать все потерянные деньги.
Перед Земской избой весь день с утра до вечера толклись недоимщики, родные и друзья избиваемых, осаждали подьячих в Земском приказе, добивались, кто сколько должен, торговались до хрипоты. Взъерошенные, остервенело излаянные подьячие с глазами-шильями рычали на просителей, ожесточенно скребли гусиными перьями в масленых волосах, развивали длинные столбцы, листали долговые книги и тут, не теряя времени, рвали посулы и поминки направо и налево, ловили рыбку в мутной воде.
Родичи, добившись, сколько нужно заплатить, чтобы выручить несчастных, опрометью бежали из Земской избы, метались по Москве, ища деньги в долг под любую резь: у ремесленников даже и при большом-то обороте работы наличные деньги бывали редки.
…Когда на огне греется котел с водой, видно, как в воде сперва появляются, крутятся светлые струйки, потом со стенок всплывают пузыри, сперва белесые, редкие, потом сыплются уже горохом светлые и частые, а потом вода кипит, бьет живым ключом.
И во дворе Николы в Хамовниках ходили, крутились такие же струйки, когда вдруг голоса зазвенели в открытую, посыпались пузыриками страстно.
К святым воротам в малой своей тележке, на резвой лошадке в лычной сбруе извозчик вскачь подвез Максима Сувоева да Ваську Иванова. Рядом с освобожденными сидели заплаканные, но улыбающиеся их женёнки, только выкупившие их из Земской избы.
Ой, да кто в Хамовниках не знал Максима Сувоева? У него во дворе работала не одна своя семья, были и наймиты, работные люди, что шли в Москву со всех сторон покормиться, приодеться. А Васька Иванов? Тот, чей двор стоит у самой Москва-реки, у Крымского броду! Он хоть работал только с семьей, зато был знатен хитрыми узорами своих серебристых скатертей. Кто его не уважал?
А теперь оба почтенных ремесленника вылезли едва из тележки, подхваченные скорбным народом под руки, стояли в грязных, маранных кровью одежинах, с соломой в сбитых волосах и в бородах, с истомой в бледных лицах, тащили, еле передвигая, опухшие ноги под общее голошенье баб, вовсю сокрушавшихся об их муках мученических, под покачиванье головами мужиков, пока наконец не уселись оба рядком на белокаменной паперти, под фигурными столбами, словно двое грешников из ада сошли со стенной росписи.
- Это он все робит! Он, Левонтий Семеныч! Плещеев! А велел ему Назар, дьяк Назар Чистый. Грабители! Разбойники! Жаловаться? А кому? Царя нет! Боярам? Все они заодно. Ворон ворону глаз не выклюет! Ах ты болезный наш Максимушка! Васенька, ясный свет! Ой, тяжко вам досталося, болезные вы наши! А теперь и других мужиков наших злодеи потянут!
У Сувоева и Иванова слезы катились по щекам, сверкали в бородах, когда они обсказывали о том, как им досталось на Земском дворе, и их речи то и дело прерывались криками возмущения.
И на храмовом дворе Николы в Хамовниках да и в других церковных дворах в боярской Москве само собой вновь восставало неизбывно старое народное вече. Пусть не было тут Новгородского вольного колокола, сосланного Москвой, не было Волхова, давно был казнен последний московский посадник Вельяминов, но по-прежнему две стороны стояли друг против друга - люди вящие и люди молодшие. "Худые мужичонки-вечники", простые труженики, искали правды для себя вместо московского обмана, батогов да и московской приказной волокиты.
Так струйки крутились, пузыри скакали наверх, вода закипала по всей Москве - в церковных дворах, в торговых банях, на берегу Москва-реки под Кремлем, в торговых рядах, на площадях, на торгах и особливо во всех московских кабаках, что стояли, почитай, у всех ворот под башнями тройного кольца московских стен.
Широко расселись царские кабаки и по всем городам и уездам всей Московской земли, хоть не прошло еще и ста лет, как русские люди зазнали злое новое питье - водку. Исконным русским питьем было пиво, то пиво, что испокон веков свободно варилось в каждом городском, посадском, крестьянском дворе на каждый праздник, как варится оно и по сей день. С пивом была весела и застольная, чуть хмельная беседа, живая, уветливая, разумная, да еще звенела веселая песня.
Но злую пустил водку по Руси царь Иван Васильич Грозный сперва для своих опричников, чтобы тех не мучила совесть от темных их дел, а потом указал открыть и первый кабак на Москве на Болоте, за Москва-рекой, близко, всего через мост от Красной площади.
С полтысячи лет добиралась водка до Москвы после того, как явилась на свет: арабский врач Рагез в далеком Багдаде впервые в 860 году н. э. добыл ее, очистив негашеной известью. Водка шла по Европе, продавалась там в аптеках как лекарство. Впервые московские бояре да воеводы в завоеванной Казани увидели "ханские кабаки", которыми татаре спаивали покоренные народы, получая от того огромные доходы. И бояре на Москве да шинкари на Украине жадно захватили в свои руки золотом бьющий, свирепый сивушный ключ, приучая народ к злому зелью.
В это майское воскресенье шумел и старый царев кабак на Балчуге. За Москва-рекой Кремль весело, в упор озарен солнцем, сверкают купола, а здесь Болото еще полняком не просохло, было в рыжих, зеленых, черных проплешинах, по ним к Ордынке проложена крытая хлюпающими плахами мостовая, толпами по ней движется конный и пеший народ.
Кабак Балчуг - старая, черная от времени изба с зеленым мохом обросшей крышей, к ней обаполы, словно заплаты, пристроены две избы поновее. Прохожие идут мимо, поглядывая и пересмеиваясь осторожно, когда, распахнув двери избы, кабацкие ярыжки выбрасывали оттуда в грязь очередного пропившегося в дым питуха, а ожидавшие очереди на улице вламывались на освободившееся место.
Внутри кабака против светлого майского дня темно, избяные длинные щели-окна хоть и пропускали солнце, но даже солнце затухало от пыли, пара, дыма - в кабаках и курили табак, и нюхали, и особенно сильно пили его с водкой, до кровохарканья: забористо, и доход казне!
Стены кабака, конопаченные лохматой пенькой, тоже чернее угля - от дыма, от дегтя березовых лучин долгими зимними вечерами; со щелястого потолка свешивается пыльная паутина; в переднем углу, перед образом Спаса милостивого, теплится зеленая лампада. Под иконой - прилавок из толстого, топорного теса, улитый, пропитанный за десятки лет вином, рассолом, кровью, блёвом, салом до блеска.
Кабак гудит, словно море в прибой. За столами на узких лавках сидят московские люди, до отчаяния, до неистовства разожженные водкой и событиями.
Шум, крик. А громче всех кричит толстый, опухший лицом, с перебитым носом площадной дьячок Пармён Скорая Запись. Сидел Пармён раньше в Приказе Большой казны, был Пармён человеком, искусен был в грамоте, имея четкий, словно окатный жемчуг, почерк, знал все московские дела до тонкости. Да за прилежанье к хмельному питию, за жадные поборы выброшен Пармён из приказа, и теперь на московских площадках, торгах да крестцах строчит Пармён на жирном колене все, что народу занадобится.
Против Пармёна старый старичок в черном кафтане машет восковыми ручками, слабенькими такими, что им бы приличнее было лежать навек сложенными на тощей, куриной его грудке, чем трепыхаться возмущенно над улитым столом.
- Скажи, Пармён, не потай: чего ради Плещеев ни дьявола не боится?
Серый глазок Скорой Записи мигнул хитро под рыжей бровью.
- Да он-то, Плещеев-то, сам дьявол и есть! - грохочет Пармён щербатым волосатым ртом. - Ей-бо! А ты небось слыхал, кто у него в шурьях?
- Кто ж, милостивец? - шелестит черная однорядка.
Скорая Запись набил сперва обе ноздри зеленым зельем, прочихался и сказал:
- А Траханиотов-то, окольничий, Пётра Тихонович! Где он сидит? Пушкарским приказом ведает. Всегда пушкарей может послать выручить зятька. Все они, бояре, вот как сцеплены…
И Скорая Запись крепко сцепил толстые, волосатые пальцы обеих рук.
- Все в одно колесо!
- Так надо царю челом бить! Глаза открыть!
- Бивали, бивали! Не раз! - гремело со всех сторон. - За это самое и нас бивали… Младень царь-от, а уж лют. Молчит, а сам бояр держится.
- Зашумит Москва - откроет царь глаза-то!
- А може, царь и не хочет их открывать вовсе? - скривился чертом Скорая Запись. - Откроешь, а что увидишь? Докука! А царь за боярами как у Христа за пазухой! Сидит Алеша на Верху, с молодой царицей тешится либо медведей во Всехсвятском травит. А вот весна пришла - соколами в Коломенском ловит ветра в поле! Или на богомолье вот теперь пошел. Войну замышляет. А бояре тем временем все обладят. И деньги соберут, и войско, сами себя не обидят. Али царя распотешат, наговорят разные мечтанья: "Ты, государь, превыше солнца! Кто больше тебя? Единый бог!" Ну, они, очи-то, и не хотят открываться.
- А што-о? - несется из угла - там монах в черном полукафтанье, в кожаном рубчатом поясе сидит, сгорбившись над ковшом так, что длинные прямые патлы свесились к столу. - Грабя-ат! И с вас и с нас, со святых монастырей, берут! А как? У них, у дьяволов, в приказах столы как устроены, видал? А я видал! Эй, малый! Тащи ковшик с табаком! Покрепше!
Кто-то говорит, а кто - не видно; сидит тот прямо против окошка, чернела только против солнца голова, трясется борода. И говорит этот тихо, печально, словно осенняя муха жужжит:
- И стоят они, бедные наши кузнецы, на правеже, смотреть - так, право, сама слеза бьет. Ровно в аду!