Три года живет уже в Енисейском остроге Тихон Босой, с тех самых пор, как уехал с Москвы. Недвижна, в последнюю, что вдова, горяча июльская сибирская ночь. Тиха ночь, и ежели не спать, мысли кружатся над головой, как мухи. В городище, где стоит двор Босых, доносится из леса теплый дух хвои, смолы, круглый месяц плывет в белых тучках над зубчатым морем черных елей и пихтачей.
Енисейский острог на высоком угоре, над быстрым, искрящимся под луной Енисеем. Кругом - вековая глухомань, леса, холмы, увалы, скалы, горы. Острог окружен тыном с пятью башнями. Блестят под луной кресты двух церквей, пониже по горе - слобода, посад да рядом монастырь Рождества Христова.
Велик по Кривой улице двор Босых, примкнулся к самой стене острога; слышно, как стучат по верху стрелецкие сапоги, как гулко кашляет старик воротник в проезжей башне, где перед образом Николы теплится слюдяной фонарь. Со звонницы Троицкого собора ударили в колокол- полночь! И словно в Москве со всех сторон голосят негромко караульные славу земле Сибирской:
- Славен город Тобольск!
- Славен город Тюмень!
- Славен город Верхотурье!
Тихон Босой лежит в своем дворе, в плетеной пуньке, на сене, на овчинной шубе, сквозь щели - зеленый свет месяца. Отбили часы, прокликали караульные, замолк собачий брех, только сверчок сверчит в углу.
Спит острог. Лес. Всё. Ан нет - кому спать, а кто и не спит. У кого разбужена душа, у того, словно росток землю, пробивают душу изнутри, тянутся на свет месяц думы, не дают уснуть. Не спит Тихон Босой. Он и в пуньку-то ушел не столько для прохлады, сколько затем, чтобы жена молодая не видела, что он не спит.
Больше двух лет, как женился Тихон, взял за себя сибирячку, дочку тунгусского князца Тасея. Увидел Тихон ее в стойбище на берегу реки Кеми - прислуживала она отцу, принимавшему Тихона. Богат князь Тасей, лыжи и то соболями подбивает. Ладная у него дочка - стройная, лицо длинное, как яичко, подбородок узенький, нос не плосок, а с горбинкой, с розовыми ноздрями, лик не скуласт, рот вишней-ягодой, зубы ровные, белые, белее моржового бивня. Волосы иссиня-черны, гладко затянуты на голове, блестят, как от лака, за спиной две толстые косы вперевив алым шнуром с жемчугами. А глаза! Круглые, как у совы, сине-зеленые, ясные, в черных ресницах, под бровями дугами.
Одета была она в тот день в халат голубого китайского шелка с. золотыми чудищами-драконами - на соболях, на ногах расшитые бисером меховые сапожки с острыми, загнутыми вверх носками. Хоть и чужой красотой, так была красива лесная эта царевна, что дрогнуло сердце Тихона. Что ж делать, сила берет свое, жизнь-то идет своим чередом. Недобро человеку единому быти. Княжне тоже приглянулся богатырь Тихон, с выпуклой грудью под красной рубахой, золотобородый, с высокими, сильными плечами, с глазами добрыми и серыми. К тому же и отец сказал красавице Зегзе - этот-де русский гость богат, вся Сибирь знает Босых, руки его доходят до Москвы, много у него изб с товарами и много лодок плавает у него по сибирским рекам.
Тихон тогда же отписал про свою судьбу с нарочным в Устюг, отцу, Василию Васильевичу. Получил он через полгода ответ и благословение родительское - икону: дело-то было подходящее по всем статьям. С князем можно было сильно работать мягкой рухлядью - князь Тасей платил и за себя и за тунгусских мужиков своей земли енисейскому воеводе Пашкову Афанасию Филипповичу не один десяток сороков соболей в ясак, по двенадцать соболей с человека. Старался князь. И дочь водил в собольей шубе.
И еще отписал тогда отец Тихону в грамотке, что бабенька Ульяна стала совсем плоха, что она шлет любимому внуку свое благословленье навеки нерушимое и приказывает наречь княжну святым именем Марьи.
Все учинили по-писаному. Тихона да новокрещеную Марью обвенчали в церкви в зимний веселый мясоед, отпировали на весь Енисейский уезд. Сам воевода Афанасий Филиппович был у жениха посаженым отцом. Гуляли на свадьбе все торговые гости, промышленные люди, попы, подьячие, дьяки, стрелецкие головы, покруты, артельщики, свой брат.
Избу для молодых поставили в городище новую, с трубом, со слюдяными оконницами, с широкими лавками по стенам, с тяблом отеческих икон, с белой повалушей - светлой горницей. Дом - полная чаша, на дворе - людская изба, поварня, мовня, чуланы, пуньки, амбар, народ толпился, подводы то и дело въезжают и выезжают, и бегает по саду сынок Тихона Васенька по второму годику - плечи, ноженьки толстые, крепкие, сибиряк, весь в отца, да глаза как у рыси, хитер, в деда Тасея.
Про жену Марью тоже ничего плохого не сказать - ходит павой в бухарских да китайских богатых платьях, брови радугой, красивая, заботливая. Только еще по-нашему плохо может говорить да избу по-своему меховыми коврами убирает. Богу молится и "Отчу" знает, и "Богородицу", но Тихон не раз находил у ней под подушкой ихних деревянных богов; лесная-то душа как колодец глубокий - вода ясная, а дна не видать. И оттого, что ли, бывает так до сих пор, что не спится ночами Тихону, мстятся ему другие серые очи - светлые, верные до конца.
Вот и сейчас, чуть заведет Тихон глаза - перед ним плывет как в облаке Москва, улицы деревом гладко вымощены, вершные в цветных кафтанах скачут, народ торопится, бежит, работает, торгует, избы высокие в два жилья, разные хоромы, церкви белокаменные, Кремль, Красная площадь. Иван Великий - глянь, шапка валится… Ну, столица! Ин половину души своей оставил Тихон в Москве - уж больно шибко живет Москва, словно лампада негасимая! Чего ж ему не хватает здесь-то? Людей! Людей нет! Все здесь ладно - и дела идут, а глухо. Все говорят, а все равно как немые. Для чего ж работает Тихон? Помнит он, как радовался на Белом море, на своей лодье плывя за рыбой. Много ли ему самому-то надо? Людей ему надо! Правды ему надо. Да кто ее знает, где она, эта правда-то! Не видать что-то. Недавно вот отписал отец - преставилась старица, по весне легла в могилу, под свежие березки да топольки в своем монастыре у Троицы.
Работает, трудится Тихон, а скушно, ровно он что-то теряет, все душу ровно огнем жжет! Людей, людей бы, поговорить, чтобы видно стало, что он не один, что не облыжно он эту правду чует, что у других та же правда в душе сперва как мышь малая скребется, потом горит как пожар.
Не избыть томных тех дум! Закинула его судьба в Енисейский острог, в самую середку Сибири, как на остров на море, - горы, леса, реки, чужие люди в шкурах. Сзади тысячи верст до Москвы, а впереди белоснежные горы Саяны да Байкал-море.
Спокойно здесь, а томно. В Москве шум, да на душе тихо.
В углу пуньки в месячном свете блестит серебряная икона. Ай помолиться? Да разве пристала молитва могутному мужику?
Намедни завернул на двор к Тихону за милостыней здешний монашек, отец Еремей. Рыжий, лядащий, на одну ногу хром, горб сзади, бороденка веревкой, а глаза веселые, подмигивают. Сибирский он монах, из мужиков, простец. И посмеивается отец Еремей.
- Молиться? Что ж, молись! Это ничего! - советовал он Тихону на его вопрос, как избыть ему тоску. - Только, друг, молитва не все. Ты, за стол садясь, просишь у бога хлеба? Ага! Ну а жевать-то самому надо, никто уж за тебя жевать не будет, проси не проси…
Еремины глаза стали еще веселей.
- Ты от тоски молись да сам жуй их, грызи сам свои горести! - улыбался он. - Бейся с ними! Действуй зубами ты! А с одной-то молитвой и с голоду помрешь. Богу ленивцы претят!
С головой уходит Тихон в работу, чтобы Аньшу свою забыть. А может, любовью правду добывать нужно? Кто скажет?
Сам Тихон зовет себе заботы - вышибает клин клином: от забот-то легче не спать, чем от тоски.
Невпроворот забот у Тихона, и первая забота - люди. Ульяш вот привез товары из Устюга, нужно их к осеннему да зимнему времени раскидать по заимкам да зимовьям охотницким, по артелям. Зверья в округе к тому же меньше стало - зверь-то, он умный! Раньше в Енисейском соболей, бывало, бабы в остроге коромыслами били, а теперь зверь уходит дальше. Нужно за ним идти искать промышленных новых мест. Надо покрутов в новые артели подыскивать, а дело трудное, хоть народ все больше прибывает в Сибирь из-за Урала. Люди бегут все дальше, на новые места, на обжитых местах не садятся. И сильно бегут. Сказывают, царь воевать хочет с Польшей, а к войне деньги надобе, воеводы народ на правеж ставят, томят. А у народа-то ноги свои, некупленые, вырубил костыль, подвязал лапоток - уходи подале, куда глаза глядят.
Народ и идет, словно гуси, сквозь Енисейский острог напролет, все разный: крестьяне с Волги, что от помещиков, с их будных заводов, да с пашен, да соляных вариц, отбежали; ссыльные, что пытку выдержали да не признались в том, что с них сыскивали; недоимщики, чтоб на правеже не стоять… Да "гулящие", нигде не приписанные люди. И народ идет не простой - все калачи тёртые, смелый, грамотный почти поголовно. Незнакомый. Как такого человека в артель примешь? Как казну доверишь? Опасно! Возьмет товар, соболей выменяет, наловит - и ищи ветра в поле, волка в лесу! И бегут они все, как слышно, к Хабарову, на великую реку Лену, да за Байкал-море… Слышно, собирает Хабаров охочих людей, новые он свободные места промышлять хочет. Слух такой все больше идет.
Хабаров! Ерофей Павлович!
Хабаров!
Мальчишкой малым еще помнит себя Тихон, дед покойник Василий Степанович был еще жив, стояла белая зима перед Рождеством, заскочил однова Тихон в голубой рубашечке, в сапожках козловых к деду в горницу. Сидит дед, Василий Степанович, за столом на лавке, тут же и отец, Василий Васильич, а по горнице от замерзшего окошка и до топящейся печки мечется богатырь в синем кафтане на белую рубаху, русобородый, могутный, и говорит, говорит - ровно летит.
Дед да отец молчат, только слушают да переглядываются, брови подымают, пальцами по столу постукивают.
Это Хабаров и есть, приказчик Босых, что вернулся самовольно тогда из Мангазеи в родной свой Устюг, живет в соседях, на Воздыхальной улице. Прижался Тихон к дедушке, слушает - ну, мальчик!
- Мангазея что! - говорит Ерофей Павлыч. - Соболей скоро там изведут. Там делать неча! Сколь народу вместе! Дальше надо идти! На Енисей-реку! Какие места! Там не только соболевать людям, там людям жить можно. Земля-то черная на тех местах. По реке Чулыму, сказывают, ах и места. Степи! Луга! Зверье! Все в цветах - не выгорают в жару, воды много. Кругом горы, а в горы пойдешь - наверху леса, в них озера как зеркало, а в зеркале те же горы синие. Эх, раздолье! Летом травы в рост человечий на лугах, а зимой ветры снег сдувают, скот все время пасется! Люди там тунгусские, тихие. Князцы ихние в собольих шубах ходят.
Хабаров инда за голову схватился, глянул на икону.
- Василий Степаныч! Господи боже, сколько же у нас земли - и все впусте. Сколько богатств! А дальше - Лена-река! А дальше - Даурия! На Амур-реке што! Соболя везде! И там, на Амур-реке, сказывают, хлеб сеют, там пашенные люди спокойно живут. Дауры!
- Есть-то есть, а как туды добираться? - спрашивает Василий Степанович, смотря на Хабарова задумчиво. - Да хоть и пройти-то можно, да ведь по нашему, по торговому делу пройти не просто. Надо и туды пройти, и назад вернуться, и все сберечь! Ты, Ерофей Павлыч, сам знаешь. Тех-то земель каковы люди? Смирны ли? Каки реки-пути? А то товар завезешь, а назад обменные не вывезешь, да и самого убьют! Вот те и Амур-река!
- А то! Верно! - волновался Хабаров. - Все знаем! От Мангазеи бежать кочами нужно Тазом-рекою до Енисейского волока. Там протоками до реки Турухана, Туруханом вниз до Туруханского зимовья - десять дён. Оттуда по Енисею до устья Нижней Тунгуски-реки тоже. Тунгускою вверх до реки Тетей и волоком до Чоны-реки - два дни. Там и зимовать. А весной рекой Чоной идти на реку Вилюй. А Вилюем до Лены-реки - ходу три. недели. А по Лене-реке - к Полунощному океану - два месяца ходу на веслах, а ежели ветер - на парусах добежит посуда и в неделю.
- Кто ж это хаживал? - сомнительно спрашивал дед Василий Степанович, прищурив глаз, рукой же делая знак сыну Василию, чтобы тот не горячился. - И уйдешь далеко, как торговать будешь? Говорить-то легко! Надо, чтобы тех мест люди на местах бы сидели. А то будет как с самоядью в Мангазее. Откочует он в тундру - и пропал. Без долгу торговать не приходится, а раздать товар - долг собрать надо!
Мальчику Тихону тогда жалко было Хабарова - сильно, видно, прижимали его дедушка да батя. А верно, Хабаров знает, что говорит, - должно быть, в его ушах звенят голоса бывалых людей, так и виден въявь горячий блеск нового в его глазах.
- Да Семен-то Аверкин чего сказывает! - прижимая себе ладони к груди, страстно говорил Хабаров.
- Ну, чево?
- Соболевал он, Сенька, на Аргуни-реке, вдвоем с товарищем. Налетели на них даурские люди, одного убили, Семена увели к себе, в ихнюю землю, Даурию, на Амур-реку. А сидят в той земле князцы Лавкай, да другой еще, и они у него, Семена, отняли только стрелы железные да одекуй и за то соболями заплатили хорошо. Нипочем в той земле соболя! И стоят в той земле города крепкие, и земля пашенна, родит богато, и в улусах их есть серебряные руды. И от той земли Богдойское царство недалеко лежит, а в нем с китайцами там торг большой.
А Василий Степанович сказал на это еще холоднее:
- Вот што, подай-ка, Ерофей, роспись нам, каковы те земли и какие в них люди живут, чем промышляют, какие у тех людей животы. Да пиши по статьям, какими реками плыть. Да чертеж той земли подай. А то как мы тебя туда снарядим, на расход пойдем?
Понурив голову, изминая в руках шапку, ссутулив могучую спину, уходил тогда Хабаров, пролезал в низкую дверь.
И снова приходил. Все просил помочь ему, снарядить, дать денег, всего, чего нужно, чтобы великие богатства божьего мира не лежали бы втуне, а пришли бы людям. Так просил когда-то помощи и средств у именитых людей Строгановых Ермак Тимофеич. Так просил когда-то помощи и средств у королевы Изабеллы и короля Фердинанда Кастильских Христофор Колумб, когда его проект похода на запад в Индию отклонил "совет математиков".
Дед и отец Босые оказались слишком осторожными - или они переставали уж быть смелыми гостями? A вот теперь Тихон инда повернулся, и сено зашуршало под шубой.
"Досадно! Догони теперь Хабарова!"
Заснул он под разноголосное пенье утренних петухов.
А назавтра пришло 1 августа - Первый Спас, праздник в Енисейском остроге, крестный ход на Енисей, годовой уездный торг.
Вполдерева уже стояло солнце, когда Тихон вышел со двора. Утро было хрустальным, в воздухе плавали серебряные паутинки, горизонт обступали синие, лазоревые горы, увалы в щетине лесов. Тепло, но вдруг потянет бодрой свежестью- вздохнет помаленьку уже затаившаяся где-то за углом осень.
В соборе острога идет обедня, служат быстро, многогласно, сразу поют и читают, народ занятой, день праздничный короток. И пенье отдается в деревянной клетке купола, перелетывают в окнах голуби, от сквозняка мигают свечи.
Храм полон, впереди всех - сам воевода Пашков Афанасий Филиппович, мал ростом, брюхат, за мудрость бог голого лба прибавил аж до затылка, кругом седые кудёрки, борода седая, круглая. Воевода в парчовом зеленом кафтане, зеленом, с травами цветными, за его спиной холоп держит в охапке черно-бурую шубу и высокую шапку.
Толст, будто неповоротлив, Афанасий Филиппович, а глазом острым смотрит он за народом, как кто молится.
И Тихон тут же со своей Марьей, народ смотрит на нее разинув рот: вот красота в алом летнике, в складчатых кисейных рукавах, в высоком очелье с самоцветами.
Соборная площадь вся набита разным народом, - в праздничных одеждах, в шкурах, в бисере, в меди, с серебряными кольцами в ушах, в носах. Гул - словно сосновый бор в бурю. С невысокой звонницы забили колокола, из храма выносили склоненные слюдяные фонари, высокие хоругви, выползла певчая братия, и вот в ладанном дыму явился саженный крест, покачиваясь, поплыл под Спасскую проезжую башню и вниз по крутому спуску на Енисей-реку, всю в серебряных блестках, в лиловых ветровых проплешинах.
А у берега еще со вчерашнего дня сотни лодок и русских кочей, насадов, стругов и сибирских байдар из шкур, что сплылись здесь на праздник - из деревень, заимок, зимовьев, стойбищ, юртов.
Церемония кончилась, начался торг и мена - люди брали и отдавали друг другу то добро, что каждый из них сделал. И тут, на берегу Енисея, в темные леса, к местным людям, благодатно потекли товары, сделанные искусными руками устюжских, ярославских, вологодских, московских посадских, хлеб, выращенный вологодскими, пермскими, тюменскими мужиками. А местные люди не умели еще творить заново, имели и давали то, что брали у природы.
Народ перемешался; слышались слова на разных языках, в ход пошли руки, пальцы; топоры, ножи, веревки, холсты, одежа менялись на меха, на оленью ровдугу, на медвежьи и волчьи шкуры, на белоснежных горностаев, огненных и черных лис, на голубую белку, на темно-коричневых бобров.
Тихон стоял на берегу, на зеленом пригорке, щурился от солнца, следил, как быстро, сноровисто работали его артельщики, меняли босовский городовой товар.
Рядом с Тихоном стояла Марья и, сияя красотой и нарядом, то и дело дергала за рукав:
- Пойдем, Тиса! Пирог стынет!
И холодок лился из ее зеленых глаз.
"Ей бы только чтоб поесть! - думал Тихон. - Кровь, что ли, она у батьки пила горячую? Губы-то и посейчас как у оборотня. У-у!"
И отвернулся.
Тихона снова тронули за локоть, он повернулся уже было с гневом.
Нет! Не Марья то была, она ушла, ее алый сарафан был в полугоре. Широкоплечий мужик с окладистой черной бородой, в белой заношенной рубахе, в лаптях, улыбался застенчиво Тихону.
- Тихон Васильич! Каково здоров?
Словно ветром в лоб дунуло Тихону. Вот оно, Белое море, кипят бесконечные волны, он в лодье под парусом, на корме широкая, с прямыми плечами молчаливая фигура кормщика его старой ватаги, сурового Селивёрста.
- Пухов! - вскричал Тихон. - Родной! Поздорову ль? Один или как?
- Для ча один? Все идем! Народ идет! Миром!
- Все с тех пор и идешь, как мы в Сороки за сельдью ходили?
- А чо делать? Не дают воеводы нам, черным людям, работать! Ну и уходим. Бог с ними. Не замай!
И узкие от яркого света, все в морщинках глаза Пухова впились в кого-то за спиной Тихона.
- Ишь, как клоп налился! - шевельнул он плечами.
Воевода грузно подходил сзади к Тихону.
Тихон низко поклонился, воевода приподнял шапку. Еще ниже поклонился Пухов, потом выпрямился.
И Селивёрст-беглый, и Афанасий-воевода глянули друг друг у в глаза, осторожно отвели взгляды в сторону, но каждый из них следил за другим, словно лесной зверь.
Воевода глухим голосом:
- Тихон Васильич, поздорову ль? Зайди, свет, завтра в Съезжую избу - дело есть.
И вдруг повернулся к Пухову:
- Ты-ста что за человек?
- Это наш человек. Босовский! - вступился Тихон. - С Устюга. Артельный.
Боярин стоял против Пухова в зеленой парче, сверлил мужика медвежьим взглядом. Пухов, уроня руки вдоль тела, вертел шапкой, свесил на грудь лохматую голову, скрыв под волосами сверкающий взгляд свой.
- Ин ладно! - вздохнул воевода. - Прости, Тихон Васильич!
И крикнул:
- Коня!