Белый, словно сахар, жеребец легко понес блестящего, как жук, боярина вверх по крутому въезду в Городище, воткнувшееся своими прапорцами на башнях в синее небо, в крутые облака.
Пухов взмахом головы откинул с глаз волоса и поднял на Тихона озорные, смеющиеся глаза.
- Ну, брат Селивёрст, айда на мой двор, - сказал Тихон. - Закусим, что бог послал. Так, значит, ты, должно, к Хабарову?.. Идем!
- А как же? - ответил Селивёрст. - Куда народ - туда и мы!
Глава четвертая. Слобода опытовщика Хабарова
Хабаров тогда из Устюга все-таки ушел на Лену-реку, бросил Мангазею, ушел сам-третий, с братом да племянником.
На коче с маломальным своим пожитком плыли Хабаровы по Турухану-реке, оттуда на Нижнюю Тунгуску, что течет навстречу, с востока. Две пары остроухих остяцких собак бежали по галькам бичевника, ладно перебирая обвязанными в мягкую кожу лапами, таща против воды одинокое суденышко.
Тянулись прибрежные ивняки, скушное мелколесье да чернолесье. Из ивняков у воды изредка торчали убогие остяцкие чумы под бурым корьем, под белой берестой, из них всходили дымки. Людей видно не было - они убегали в кусты, в леса, слышен был только злой собачий лай. На берегах торчали голые скалы, то как развалины стен, то как высокие идолы, голые уступчатые башни, и отдельные на них лиственницы смотрели сурово и неприветливо. За дальними лесами белели снегами горные хребты.
Утрами на песчаных отмелях, на косах было словно навалено снегу - белые лебеди кликали трубно, дремали, стоя на одной ноге, цапли, на зеленых лужайках плясали журавли. Утки, словно нанизанные парами на нитку, носились с берега на берег, то и дело взлетала болотная водяная птица.
Туманы розовели от подымающегося солнца, и тогда к берегу выходили из перелесков серые стада рябцов и тетеревов. Птицы, подлетывал, разбегались в стороны и мирно уступали дорогу, когда среди них двигалась к воде горбоносая, губастая туша сохатого лося - с ветвистыми плоскими рогами.
Но с оглушительным криком взмывала вверх эта же птица, когда мелькала в высокой траве красная спина лисы или кустами выходил к реке седой матерый волк. На тихих вечерних зорях по реке сплошными кругами и кружками играла, сверкала, прядала рыба - все было полно могучей темной жизни, дышало богатой силой матери земли. Мать-пустыня молчаливо расстилала перед смелыми путниками, словно на скатерти-самобранке, свои дары, и путники не вздыхали по ней умиленно, а рвались все вперед и вперед, чтобы жить, чтобы работать.
Прошло, почитай, лето, пока добежали Хабаровы Нижней Тунгуской до реки Тетей, пошли Тетеей и однажды к вечеру, обогнув низкую скалу, похожую на пьющего быка, услыхали лай, увидели под тремя оплешивевшими высокими лиственницами задымленную избу. Избушка стояла на четырех высоких пнях, на князьке белел медвежий череп, жаркий костер под черным котлом полыхал, отражаясь в воде.
Старик в белой рубахе, с копной седых волос на голове, с бородой по пояс приподнялся с валежины и, приложив руку над глазами, всмотрелся из-за огня, опираясь на палку, двинулся к берегу.
- Далеко ли бог несет, милостивцы? - кланялся он.
- На Чону-реку, - отвечал Хабаров, шагая на хрустящую гальку. - Где волок-то будет?
- А здесь, милостивцы, здесь! Приставайте с богом! Я тута волоковой.
- А люди у тебя где?
- Где людям быть, как не в лесу? Подойдут!
За костром уходил в горы мшистый распадок, по его склонам свечами торчали лиловые стволы лиственниц, раскрывали широкие кроны высокие тополя, вязы; деревья были осыпаны вечерним светом, тени наполняли низину. По осеннему времени гнус уже пропадал, воздух был свеж и легок.
Все шло как всегда: Хабаров крепил коч к рогатому выворотню, Никифор распряг голодных собак - те повизгивали, ожидая своей еды.
- Дед, - сказал племянник Артюшка, - а для чо у тебя на избе медведь?
Ледяные шилья стариковских глазок уставились на парня.
- Где живем-то? В лесу! Ну и молимся хозяину! У кого живешь, тому и молись! Медведь, он как человек, только мохнатый. Как остяки, хе-хе! Работать вот не умеет, вот и пожаловал ему лес шкуру. Лec-то молодец, все, батюшка, дает, что надо всем. Молись лесу, сынок…
Хрустнул сучок. Хабаров обернулся - из распадка выходил в красный свет костра русобородый великан в латаной однорядке, с топором за кушаком.
- Господа гости! - негромко сказал он, снимая шапку, кланяясь, бросил к костру тетерева и рябцов, сам легко опустился на пенек. - Отколе плывете?
Непрерывным, связанным движением вытащил из-за онучи засапожник, разделывал добычу.
- С Мангазеи, - отвечал Хабаров. - Сами устюжские!
- Со всех сторон люди идут, - говорил великан. - Я тоже с Вологды. А он… - говоривший метнул головой к лесу, откуда явился в алый круг огня приземистый, хромой мужик в синей пестряди, - он с Поморья…
За ним сверкнул в тени еще чей-то топор.
Люди появлялись, подходили к костру один за другим, будто тайга выдыхала их из себя. Вокруг костра, в красном его свете, уже сидел кружок бородатых мужиков, закипал котел, куда каждый бросал выпотрошенную дичь. Их лица, молодые и старые, их дремучие рыжие, седые, черные, русые головы, их бороды, их смелые глаза, блестевшие от костра, - все такие разные, были, однако, схожи между собой, были словно сродни и этим деревьям, лесу, теням в распадке. Люди ели свой ужин и, молчаливые, посверкивали только глазами и зубами. Они вышли на свет из тени леса, и казалось, погасни костер - они, вольные бродяги, исчезнут бесследно, словно их и не было, растают в темном распадке, в лесах, в тучах, в облаках, в шумном шорохе лесной матери-пустыни.
Нет, они не тени. У каждого из них за поясом топор, каждый из них все может им сделать, что занадобится. Он и свалит лесного хозяина - медведя на мясо, на шкуру, и избу поставит, и костер разведет, и лодку построит, и лес расчистит под пашню, и город срубит. Все, что нужно!
И весело Ерофею Павлычу смотреть на этих простых, безвестных людей у костра в тайге над Тетеей-рекой. Такие русские богатыри в таких богатых местах! Да что они наделать могут! Есть кому работать на Лене-реке!
Это они, это их деды там, за Уралом, уже заняли, вспахали земли, построили деревни и города, поставили золотоглавую Москву, и услышь они и здесь зовущее слово правды - да они горы поднимут, реки повернут куда надо.
За следующие дни косматые лесные мужики, напрягая стальные мускулы, треща хребтинами, перекладывая изжеванные тяжестью катки, переволокли тяжелый коч Хабарова лесными распадками в реку Чону, дали трем смелым устюжским людям свободный ход дальше, к востоку.
И побежали Хабаровы по течению реки Вилюя и бежали торопко - осень подходила все ближе. Бесчисленные стаи птиц с криками, гоготаньем, с кликаньем улетали к югу. Белыми от снега стали гольцы на реке вставали стеклянные забереги, до Лены пути оставалось еще с месяц. Выбрали место у выворотня лиственничной лесины под яром на полдень, вырыли землянку, прикрыли вход медвежьими да лосиными шкурами, нарубили в три топора запас дров, и скоро пришла, просыпалась снегом, стала белая зима. От морозов ухал лед на реках, деревья трещали, птицы мерзли на лету, сполохи ходили по темному небу столбами, алыми, лиловыми, соломенными пазорями, в полдень черные вороны летали в облачках пара под алым низким солнцем. Замерла природа. По трое зимовщиков работали не покладая рук всю зиму - давили кулемами, ловили сетями соболей, горностаев, куниц, били лис.
Прошла весна, выше покатилось, разгораясь, солнце; издырявились, схизнули сугробы, побежали ручьи; ожила, закликала, заревела, запела птичьими и звериными голосами тайга; отощалые медведи вышли после зимнего сна с лежек своих, грызли, ломали топольки и березки, грызли их кору, с мучительным ревом на весь лес опоражнивая свои кишки после зимнего покоя; полетели на север, захлопали по тундровым разводьям водоплавающие. И, наконец, полноводный Вилюй вынес Хабарова на Лену - великую реку.
Неприветна, угрюма показалась она землепроходцам, хоть и сильна. На дворе уже июнь, а берега реки еще завалены льдами. Серые, свинцовые воды медленно текут на север, к Полунощному океану. Людей на Лене мало, народ немирен, погода дышала холодом, и Хабаров со товарищами решили подыматься по Лене на полдень, искать места, там ставить себе зимовку.
Прошло с той поры, почитай, больше десятка годов, полных упорных трудов и Хабаровых и тех людей, которые подходили к ним из лесов, входили в артели, ставили рядом избы, расчищали, пахали поля, сеяли хлеб, овес, лен, коноплю, охотились, ловили рыбу, вели торг городовыми товарами из Московской земли, из России.
Жили в новой слободе вольным новгородским обычаем, как жили теперь в остатнюю разве одни казаки на Дону. Все больше и больше на их торги выходило из лесов местных жителей, приплывало на берестяных, кожаных лодках, приезжало на собаках, на оленях. Хабаровские люди богатели- работали не покладая рук, все больше и больше вели нужные народу промыслы. Нашли неподалеку железо, и в поселке застучали весело и звонко молотки - ковали ножи, топоры, пешни, пошла живая торговля. Сам Ерофей Павлыч когда-то, еще мальчиком, работал соль на Вычегде, и, найдя соляные колодцы в Усть-Куте, он поставил там соляные варницы - можно было уже ловить рыбу, солить, да впрок.
Жизнь и труд били ключом в новой слободе. Хотя для бережения и на всякий случай срубили и поставили на холме над крутым берегом небольшой острожек, но в городке том воеводы не было. Поставили церковь, и звон колокола разнесся далеко по тайге, разгоняя лесных хмурых богов.
В документах того времени Хабаров именуется "опытовщиком" - он смело и умно ставил опыт жизни на новых местах, и слухи о вольной жизни в слободе на Лене-реке бежали далеко кругом.
Однако вольной жизни пришел конец: за Хабаровым съехал с Москвы на Лену воевода Головин Петр Петрович и поставил Якутский острог недалеко у устья реки Вилюя. Задачи у Головина были иные, чем у Хабарова. Речь шла уж не об работе, не об осваивании этих пустынь трудами. Москва давала ему наказ: осваивать земли, объясачивать народы да "смотреть крепко, которые реки впали устьями в море и сколько от одной такой реки до другой дён ходу парусом или греблею, и расспрашивать про те реки подлинно, как те реки слывут, и отколе они вершинами выпали, и какие люди на тех реках живут, и скотинные ли они, пашенные ли, и какой у них хлеб родится, и зверь соболь есть ли, и ясак платят ли они, и ежели платят, то в какое государство и каким зверем".
А дальше шли указания уже специального значения:
"И в том государстве какой оружейный бой, и товары им какие надобны, и на какие товары с ними туземцы торг ведут- проведать тебе подлинно. А приехав к себе обратно, явиться к расспросу и опись и всяким землям чертеж подать к Съезжей избе".
Сибирский приказ в Москве отлично понимал, что русские люди в Сибири подходят к местам иного склада, не таким, какие были доселе, что здесь иноземцы могут быть немирны, что тут начинается влияние других государств, что тут движение вперед оказаться может не так легко, как прежде, что возможно сопротивление. Затрудняла дело и дальность снабженья: от Москвы и других хлебных мест расстоянье стало очень большим, пороху же, свинцу, а главное- хлеба и товаров требовалось все больше.
День был жаркий. Хабаров только что вернулся с поля, где жал с артелью хлеб, сел обедать. Подавала ему орочонка, которую он, как рабыню, выменял на соль, жил же с нею, как с венчанной женой. Маленькая, с быстрыми черными глазками, похожая на лесную птицу, она все время пугливо посматривала на своего властелина, боялась его, не верила, что он ей муж, но визгливо бранила его из ревности, лезла с кулаками.
Хабарову это нравилось. Его первая жена была сытая, белая, сдобная и очень любила спать. А Агафья - так окрестил орочонку бродячий поп Онуфрий - день-деньской носилась по сушилам, амбарам с мехами, была переводчицей, помогала мужу изо всех сил.
Агафья поставила на стол горшок щей из свежей капусты и, вытирая руки передником, бросилась к окну: во двор кто-то вбежал, чего-то спрашивал.
- Батушка, цой-то все крицат? - сказала она.
Хабаров встал и, дожевывая кусок, выглянул в окно.
- Тебе не разобрать! - улыбнулся он, похлопывая Агафью так по спине, что мониста в косах забренчали.
- Государь, - запыхавшись, кланялся со двора в окно широкоплечий конюх Фирс, - ребята кричат с реки - струги снизу бежат.
- Ну?
- Со стрельцами. Три лодьи. Не было б дурна!
Хабаров сдвинул брови, бросил недоеденный кусок хлеба на стол.
- Повремени с едой, Агафья! Гости! Должно, незваные.
Быстро натянул сверх рубахи синий кафтан и, выпрастывая из-под полы бороду, сбежал с крыльца во двор, зашагал к берегу.
Лена против слободы была еще не широка, сильно дул низовой ветер, лиловые волны катились вдоль реки, шумя беляками, березы на юру шатались, кланялись. За желтыми отмелями, за зеленью лугов, за синими гребнями лесов белели широкой полосой снега на отрогах Саян. Ветер дул ровно и наносил то цветами с лугов, то солнечным теплом.
Хабаров из-под руки смотрел с кручи берега на приближавшиеся паруса стругов, набитых стрельцами. Суда подошли, стало видно, как выцвело сукно кафтанов, как бледны бородатые лица стрельцов, как угрюмо и недоброжелательно глядят на мирную, цветущую слободу их запавшие глаза. На переднем струге на щегле вьется красный стяг с гербом Москвы - Егорьем Храбрым, поражающим змия.
"Должно, сам… Воевода! - подумал Хабаров, сымая шапку с темных своих кудрей. - Стрелецкие кафтаны латать едет!"
Парус на переднем струге скользнул вниз, струг ткнулся в приглублый берег, с него скакнуло двое стрельцов с бердышами, подхватив под локти худого, малорослого, бледного человека. Богатый, новый его кафтан никак не подходил к его желтому, тонкогубому лицу с узкой бородкой и суровому блеску узких глаз в красных веках.
Хабаров отступил назад, а приехавший, держа левую руку на рукояти сабли, бежал прямо на него.
- Вор! - выговорил приезжий и, выставив бороду вперед, мигал глазами. - Воруешь противу великого государя! Пошто указа не сполняешь?
Хабаров погладил бороду.
- Поздорову ль, государь, плыли? - по обычаю начал он, кланяясь.
- Поздорову! Поздорову! Знамо дело! - бормотал приезжий.
За ним стояло два дюжих стрельца, другие выскакивали на берег, подстраивались.
- А ведомо ли тебе, указал якутский воевода Головин Петр Петрович: платил бы ты, Хабаров, знамо дело, государеву десятину со слободских людей и со всего, что надобно, в Якутский острог?
Хабаров понял. Еще по весне, как сошли с Лены снега да льды, с первым же стругом он получил о том грамоту от якутского воеводы.
- Я еще тогда отписал, государь, плачу я со слободы нашей, что положено, в Енисейский острог, и на нашей артели недоимок нету, - заговорил он. - Или вдругорядь платить? А кто же ты, государь, будешь?
- Я буду, знамо дело, Якутского острога письменный голова Поярков Василий Данилович. Посылован я к тебе, вору, воеводой якутским. Живете вы здесь воровством, самовольно. Или тебе неведомо - в Якутском остроге зимой голод был великий, хлеба не было, служилые люди оцинжали? А у тебя хлеба полно! Или государевой службы ты, вор, править прямо к делу не хочешь? Кабаков государевых не держишь, пива сами про себя варите, живете воровским самовольством…
Хабаров с высоты своего роста смотрел поверх головы Пояркова на Лену. Или нет в ней больше свободного хода, как то было раньше, - туда, к Полунощному морю, в бескрайние леса, в живую голубую сеть безвестных, неисчислимых рек? Стал на тех путях государев Якутский острог, сидит московский воевода. Оттуда пришли кочи. Оттуда им шлет воевода столбцы с указом. Оттуда же приплыли голодные, злые, с огненным боем служилые люди в ношеных кафтанах. Не пахали, не сеяли, не жали эти люди, а только великоханским обычаем писали списки на черный люд, с кого и сколько причиталось побору, да еще списки ясашных людей, сколько с кого взять ясаку. Вот они… За спиной Пояркова стояла полусотня с тяжелыми ружьями, блестели полумесяцы бердышей. Как волк в зимнее хмурое утро жадно втягивает в себя воздух, сытно пахнущий овечьим навозом, так голодные стрельцы острили свои взгляды на раскиданные по берегу слободские кондовые избы в крепких дворах, на вешала, где янтарными саженными пряслами вялилась мерная рыба, на соляные, хлебные амбары, на зеленые огороды, охваченные хозяйственно поскотинами, где желтыми солнцами стояли не виданные еще ими подсолнухи.
Хабаров так же спокойно поглаживал бороду, Поярков заговорил потише:
- Прислал со мной якутский воевода писцов, знамо дело, переписать твоих слободских людей имянно, да строенье, да завод весь ваш, все их животы. И сказывают еще - беглых ты мужиков к себе прибираешь. И указал потому тебе якутский воевода, чтобы ты, Ярофейко, сдал бы в Якутский острог весь твой хлебный запас, чтобы государевым людям ни в чем скудости не было бы. То государево дело! Вот она, грамота, знамо дело!
Государево дело!
С самого детства слыхал эти грозные слова устюжский посадский человек Хабаров. На коленях отца, прижавшись щекой к его мягкой бороде, слушал маленький Ерошка неторопливые, обстоятельные отцовские рассказы. Ходил тот посадский человек Павел Хабаров на великое государево дело. Устюжские, вологодские, вятские, новгородские, пермские люди всем миром ополчились освобождать Москву; первые самые бояре в ту Смуту взяли царем над всем народом королевича польского Владислава, дозволили ляшским да казачьим шайкам бродить по Московской земле… Он, Павел Флегонтов, сын Хабаров, был тогда во всенародном ополчении у Кузьмы Минина, сам бился крепко против пана Ходкевича, под стенами Новодевичьего монастыря, у Москвы-реки, плакал от радости, видя, как бросились в бой казаки Трубецкого.
И отец показывал сыну рубец на плече, рассказывал, смеясь, что сидевшие в Кремле поляки отбивались от восставшего народа, стреляя в него из пищалей жемчугом, содранным с икон кремлевских соборов, - свинца у них уже не оставалось.
Разогнав захватчиков и самозванцев, "Совет всея земли" посадил на царство выборного царя Михаила. Павел Флегонтович и в Кострому ходил в охране Великого московского посольства.
А потом еще больше людям было государева дела: надо было работать, налаживать жизнь, платить долги супостатам- бить где дубьем, где рублем. То и дело сходились Земские соборы, строилось государство. И сам он, Ерофей, еще молодой, сошел за Уральский камень в Сибирь, работал сверх сил, помогал жить местным людям, уряжая порядок, подводя новые земли под великую руку Москвы…
- Вор! - кричал Поярков.