Стал Ульяш у притолоки, сверкнул зубами, смотрит.
- Звали?
- Садись, друг, рассказывай, как там и што! - заговорил хозяин. - А то недосуг все с тобой поговорить… Нам теперь две заботы - пушнина с Сибири да рыба с Архангельска. Ну, пушнина к Рождеству подойдет - тут серебра доспеем довольно, тогда рыбу выкупим. А сейчас надо, с рыбой, ждать никак нельзя - нету в Москве рыбы, нужно бы подвезти… Одно к одному!
- Может, в Гостиной сотне дадут серебра на веру? - заметил Ульяш, острым носком сапога царапая дерюжку.
- Посмотрим. Сказывай, чего у вас в Сибири… Тут в Сибирском приказе Нарбеков-дьяк, Богдан Федотыч, покою не дает… "Что ж, говорит, дальше на Амур не идут? На Амур как выйдут - всю Сибирь прокормят. Князь, говорит, Трубецкой Алексей Никитыч все беспокоится, не дойдем ли там до моря-окияна, пока он тут с Литвой управится?.." А?
Ульяш улыбнулся криво.
- Видно, Москва и там на медные гроши серебряных пятаков купить хочет, - ответил он. - Трудно! Сказывал мне Тихон Васильич, что хоть Пашков и пошел воеводой на Амур, пошел прямиком, через Байкал-море, да все равно далеко не ушел… И сказывал Тихон Васильич еще: истинно, Даурская земля будет куда прибыльнее Лены-реки, да и всей Сибири, пожалуй, украшеннее и изобильнее. Да не выйдет Пашков-воевода на Амур-реку, никак не выйдет!
- Пошто же?
- Кончились бесхозяйные-то земли… Можно сказать, наши люди там в Каменную стену уперлись, а перед тою стеной и за стеной стоит теперь великий хан Богдойской земли, силен он гораздо и людьми, и пушечным нарядом, и серебром, и всяким узорочьем… Недвижно живут той земли люди несчетные, мирно живут, оттого и сильны они, сказывал Тихон Васильич. Воевода Пашков, поставил-де острог не на Амуре, а ближе, на реке Нерчи, там, где и чаять нельзя приходу богдойских людей… И живет там с великим береженьем и скудно…
- Сказывал, стало быть, верно дьяк-то Богдан Федотыч - шлет Пашков сюда, в Сибирский приказ, отписки, сменили бы его! - отозвался Босой.
- Шилом моря не нагреешь, Павел Васильич. Делалось все дело в Сибири черными пашенными людьми, вольными казаками да государевым счастьем. А ныне-то дело кончилось…
- Так на Амуре-то кто?
- Хабаров туда Степанова послал, да, слышно, пропал тот Степанов безвестно на Сунгари-реке. Убили, сказывают, его там богдойские люди до смерти…
- А теперь на Амуре что?
Громко взлаял дворовый пес Балуй, загремел на железной цепи. Павел Васильич вскочил с лавки.
- Должно, кто чужой! - сказал он, высунувшись в окошко. - Так и есть!
Калитка приоткрылась наполовину, оттуда, из-под самой притолоки, глядела узкая голова в новгородской шапке.
- Эй, - закричала голова, - прибери кто окаянного пса!
- Заходь, заходь, Феофан Игнатьич, не бойсь, - говорил, перегнувшись боком из окна, Босой. - Да к тыну жми, к тыну поближе, от пса подале… Во-от так, так… Пройде-ешь! - И, уже милуясь на пороге горницы со своим дружком в коломенскую версту, Босой оправдывался: - Как нынче безо пса жить, без опасу? Нельзя! Сам знаешь, каждый день ныне в Земский приказ покойников волокут - лихие люди грабят да до смерти бьют…
- Все серебра ищут! Как приказ, так и у нас! - прищурился Феофан Игнатьич. - И я к тебе за тем же… Ссуди, Христа ради, надобно товар, что в Новгороде лежит, ослобонить, а денег свободных нету…
- Что делать будем, Феофан Игнатьич! - отозвался Босой, протирая очки. - Вот последние времена! И товар есть, и люди есть, а денег нет- всё лежит в амбарах как мертвое… За титлу воюем государеву да за честь. Честь, когда неча есть!
Босой зажевал губами. Видно, так и хотелось ему поговорить. А как поговоришь? Тише кричи - бояре на печи, того гляди сволокут куда надо!
- Кому платить? - спросил он.
- Да в Новгороде Панфилову Сергею Проклычу… Полотен я у него набрал, посуды, гребней, то да се, тут, в Москве, хотел на городовой товар выменять, ан из Новгорода без серебра не спускает хозяин: плати! И скажи, пожалуйста, Павел Васильич, почему вот, когда с деньгами туго и товаров мало, тут-то и хозяин и нажимает?
- То-то и есть… Привык ты, Феофан Игнатьич, торговать, когда у всех руки товаром полны, знай только бирку на дверях зарубай, а расчет будет… Не знаю, что тебе и присоветовать…
- Думал я у Шорина что взять, у Василья…
- Во-во! - усмехнулся Павел Васильич. - У Шорина! Он денег накопил, теперь раздает да рези берет. Ни оборота у него, ни дела, только, как мизгирь, кровью наливается. Много теперь таких на Москве, что серебром пухнут… Сделаем по-другому. Тут в Суконной сотне платежи, слыхал я, есть в Новгород, они там за тебя заплатят, а ты здесь им товар сдашь против московского товару. А то как можно деньги на кабалу али на резь брать?.. Так только бояре делают, своим мужикам деньги дают да тем мужиков крепят к земле неизбывно. И немцы-купцы нынче на том стоят, у них серебро, они деньги дают нашим на лихву. Только позволь - сейчас же у нас свои банки откроют. Я у них бирывал - соболишек из Сибири было никак не выручить без расчету… Ну, я заплатил, слава богу, рыбу из Архангельска мне подвезли, расхватал народ. А не заплати сразу - будешь на немцев век за лихву, за резь работать. Ладно указал государь - с немцами дело вести только присяжным первым нашим гостям, а то мелких-то людей они давно бы всех под ноготь подобрали, заглонули, что щука карася.
- Спаси Христос, выручил ты меня, Павел Васильич, - кланялся Феофан Игнатьич. - И я тебе, коли што случится, подмогну. А в Сибири как у тебя?
- Да что! - говорил Босой, кивая на показавшегося на пороге Ульяша. - Послушай, что сказывает.
- Давно прибыл, Ульяш? - спросил Стерлядкин.
- Только што, - поклонился тот.
- Так вот, - продолжал Босой, глядя ласково на Ульяша, - сказывает он, что нам наши дела в чужое царство уперлись, ходу нам теперь там некуда. Богдойский царь вельми силен, Ульяш, а? Хабаров дальше неспроста не пошел!
- На заимку, слышно, что ли, в обрат сел Ерофей-то Павлыч? - обратился Стерлядкин к степенно молчавшему Ульяшу.
- Ага! - ответил тот с поклоном. - Точно так. Сын он боярский теперь, Ерофей-то Павлыч, приказчиком сидит в Илимском остроге… Все деревни теперь под ним, от Усть-Кута острогу до Якутска. Людей пашенных к себе многих назвал, и хлеб сеет, и рыбу ловит, и соль варит… Монастырь на помин души строит.
- Наш человек! Устюжский! Добрый человек! - потеребил себе бородку Босой. - Правильный человек! Что говорить, на богатой земле мы живем, всегда можно взять, что нужно, только голову да руки имей. А вот за чужим гонимся, воюем, - выходит, что свое теряем. И Пашкову больше вперед идти невмочь.
- А-а!
- Да и в Литве налетели мы с ковшом на брагу - дай бог только ноги унести… Шведы с Литвой мир заколачивают, а нашему-то Иван-то Андреичу бежать приходится.
- Кому?
- А Хованскому-князю. Московскому нашему тарарую. И Вильну, сказывают, наши уж бросили. А сколько люда нашего зря там положили!
- Ты кричи тише, Павел Васильич, - улыбнулся Стерлядкин. - Всем знатно, что шведы на Новгород да Псков из Лифляндской земли идут. Опять все зорят! И когда же конец будет, а?
- Не жди, Феофан Игнатьич, не увидим мы другого времени, - говорил, подняв брови, Босой. - Нет! - махнул он рукой. - Не видать нам той тишины, чтобы земле с собой силу несла. Спасибо, сказывают, теперь боярин Афанасий Лаврентьич со шведами хорош, мира у них просит…
- Какой это?
- Ну, Ордын-Нащокин! Ваш, пскович! Больно-де в иноземных обычаях искусен. Так и с ним беда! Слыхал ли?
- Нет. А чего еще? - поднял любопытно Стерлядкин узкое свое лицо с длинным носом.
- Сынок-то Афанасьев, младень Воин Афанасьевич, сбежал из нашей земли. Не люба ему Москва! Живет теперь в Гданске, у польского короля. И жалует ему тот круль жалованье по пятьсот ефимков на месяц. Ходит тот молодчик наш там в польском платье, хвалится - воевать-де готов, помогать польскому крулю и что-де он отца своего, Афанасья, не пожалеет, приведет за бороду пленным к польскому престолу. И другие поносные слова неподобно на землю свою плетет…
- Чего ж это бы так-то? - оторопев, не понимал длинный новгородец.
- А сказывают, сбежал он того ради, что били его и всего-то единый раз кнутом. Отец поучил. Он и поднял крик… Всех бьют, да помалкивают!
- Так и терпеть? - окрысился было Стерлядкин.
- Да, терпеть! Мало ли что бывает, так себя и не помнить в злобе по всякой малости? Тут ударили - побежал куда глаза глядят, там ударили - в другую сторону побежал. Все время и мотаться? Нет, понимать пора, что ежели кто тебя бьет, так, может, ты его, того, кто бьет-то, жалеть должен, потому что он по невежеству бьет, по глупости! Бьет потому, что другого ничего не знает. А ежели ты против него с топором бросишься, еще горше будет!
- Мы, Павел Васильич, в своей земле словно караси на сковороде, - сказал Стерлядкин. - Значит, скачи, да со сковороды не прыгай!
- Истинно! Едино спасенье! - засмеялся тот. - А спрыгнешь - вконец пропал!
И вдруг посуровел Босой, подался всем телом вперед, брови взлетели под лоб, глаза горели напряженно.
- Только всем миром, единомыслием исповемы, урядим мы наше великое испытанье. Каждый человек должен сам себя остановить, укротить, на ответ поставить… Ежели хоть сам себе покаешься - на путь правды станешь. Да нет, мало, ма-ало одного покаянья-то: в худом ты покаялся, а кто ж хорошее за тебя делать будет? Выстоять надо! Кто на пытке выстоит, тот и прав - слыхивал, чать? - выговорил Босой тихо. - Претерпевший до конца - спасется!
- А что делать-то нам, Павел Васильич?
- Что нам делать? - переспросил торжественно Босой. - А вот что сказывают, как добрые-то люди… Ульяш, подай-ка, браток, грамотку твою, что Тихон Васильич послал. Там, за образами.
Ульяш, застывший было в неподвижности у окна, вскочил пружиной, одернул рубашку, стал легко носком сапога под китайчатый полавошник на лавке, достал из-за Спаса бумажку, подал.
- Тихон прислал из Сибири! - говорил Васильич, надевая очки на лоб. - Писал-де ему один добрый протопоп из Нерчинского острогу, в безмерных тяготах пребывающий.
Из открытых окон лился в горницу легкий дух летнего вечера - тут и листва, и горьковатая растоптанная трава, и отцветшая синель из сада; мешаясь с тем сладким духом, ложились в душу страстные, огненные слова.
- "Не отлучай меня от любви, нет! - читал старик Босой. - Не боюся я легионов и бесов, ни злых людей, не боюсь их пустого злословья. Время такое - им лаять, а мне до смерти мучиться надо. И пусть мучат тело мое, пусть горю я в страданьях, что в огне. Все горькое низвергается на меня, как ливень. Вороны слетаются на уедие трупов, волки спешат на павший скот, псы бегут на стерву - так и на мою грешную душу отовсюду и бури, и гонения, и мятежи, и хитрости. Злая сила хочет живьем проглотить меня. Море кругом бушует, гибель грозит, но нет, не утону я: камень у меня под ногами!
Пусть грохочут волны, пусть бьют в камень, в пену разлетаются они, в брызги. А камень - вера моя - стоит.
За нее я держуся, и никого не боюсь - ни царя, ни князя, ни богатых, ни сильных, ни самого дьявола! Против того - ногой я давлю и змею, и скоропиона, и всю, всю вражью силу. Слушаю я веру мою".
Опустив глаза, заботливо Павел Васильевич свертывал грамотку.
- Горемыка миленький! - шептал он.
- Кто писал так? - спрашивал Стерлядкин. - Кто?
- Слыхал протопопа Аввакума? Того, что первее царя против Никона восстал за правду да милость. За народ! За то, что с народом добром поступать нужно, как Христос указал… А что начальные люди делают? Гнут медведями, куда ни помстится, дуром, не разобрав… И тот протопоп-горюн в концах земли с воеводой Пашковым по Даурской земле волочится, от своих подале, да разве случаем грамотки сюды шлет. Посланье то Тихон наш Васильич мне, переписав, переслал.
- Они там виделись?
- Отец Аввакум у него в Енисейском остроге гащивал! - вмешался Ульяш.
- И не первая та отписка! - понизив голос, говорил Босой. - И есть у нас тоже доброхоты, грамотки те переписывают да верным людям шлют в поученье. Никон-то на Печатном дворе свои книги печатает, а наши-то на коленках строчат не менее.
Хриплый лай Балуя потряс тишину. Павел Васильич, отодвинув Ульяша, высунулся в окошко.
- Ктой-то? - крикнул он.
Раздался тихий ответ.
- Ну, заходи. Эй, Аксютка, проводи мимо пса!
Босой повернулся с ожидающим лицом, все молча смотрели на дверь. Дверь распахнулась, отскочила любопытная Аксютка, и на пороге легко стал тощенький, щуплый человечек в бурой однорядке сверх белой рубашки, жгуче-черный, с острыми глазами, ступил на дерюжку, замолился на иконы.
Босой толкнул приятеля под бок.
- Портной мастер, - шепнул он с уважением, - Болотов Порфирий Саввич. Первый на Москве. У боярыни Морозовой, Федосьи Прокоповны, работает. Она и прислала… За грамоткой…
Глава третья. В селе Коломенском
Над селом Коломенским среди берез да лип целыми днями стучат взахлёб топоры.
И все по-разному.
Один бьет голосисто, словно кукушка кукует:
"Ку-ку! Ку-ку!"
Другой звенит тонко, комариком, каленой устюженной сталью:
"Цзинь! Цзинь!"
А третий совсем на собинный лад. Как клюет - ничего не слышно, а слышно, как плотник в синей распояске-рубахе с расстегнутым косым воротом его назад выдергивает, словно тебе конь задом бьет:
"И-ухх! И-ухх!"
Весело в Коломенском. Жил здесь еще великий князь Калита Иван Данилович, отсюда по делам в Орде три раза гащивал. Здесь возвращались в Москву с Куликова поля ликующие мужичьи рати князя Дмитрия Иваныча, после того как на Дону расколотили да разогнали полки хана Мамая. Идучи на Казань, шелестя лаптями, словно саранча крыльями, звеня мечами да топорами, перестукиваясь рогатинами, ослопами да копьями, силы молодого ярого Ивана Грозного тоже долго стояли тут: попы в Вознесенской церкви пели молебны об победе да одолении. И яростно дрались еще под Коломенским селом люди Болотникова Иван Иваныча против рати Василья Шуйского, боярского царя. Любит царь приезжать в Коломенское, хоть жить тут и тесно! Хоромы-то еще царь Михаил ставил, а царица Марья, почитай, ежегод ребят носит. Да царевы сестрицы тут же живут, а вокруг царевой семьи народу много за хребтом: за государем бояре, и окольничьи, и думные люди, и стольники, и стряпчие, и жильцы, и попы, и садовники, и сокольники, и медведники, и псари, и подьячие; за царицей боярыни, мамушки, нянюшки, девушки - полно баб. И указано было приписать к селу Коломенскому еще два села да девять деревень, мужиков сот восемь и все с семьями. И все копошатся, дело делают, - велик царев двор.
Приходится царю строиться, а когда царь строится, народу работы много. Шлет Приказ Большого дворца то и дело по городам да по уездам грамоты: слали бы те в Коломенское всякого звания работных людей - плотников, пильщиков, столяров, печников, каменщиков. Стучат топоры в Коломенском, пилы визжат, молотки по долотам тюкают, скобели свистят да шипят, - строится царь… На Москва-реке, под десятисаженным обрывом, плоты конной тягой подходят из Оки-реки, Волги-реки, Унжи-реки, бревна катали с криком да бранью выкатывают на желтый берег…
Народ в Коломенском все простой, черный, а вокруг старых хором сады разбиты - шесть их, садов. И смотрят лесные мужики да бабы, дивятся, как веснами одеваются те сады в белый, розовый, алый цвет, а к осени огружаются их дерева душистыми плодами; сажены там и вишни, и яблоки, и черешни, и груши, и дули с Украины, и абрикосы с Хвалынского моря, и виноград астраханский; пчелы жужжат, птицы щебечут, садовники хлопочут…
С холма, из рощ, из садов, идет дорога отсюда в Москву, народ на телегах туда-сюда снует, вершные из приказов, бояре скачут на легких аргамаках да рысят на тяжких бах-матах, стрельцы на караулы идут, боярыни в колымагах тарахтят по мосту через Москва-реку у Перервинского монастыря.
Светло сегодня июльское утро в березовых, дубовых рощах, по желтым дорожкам солнце сыплет золотые кружки-денежки, цветки сверкают.
В это лето царь выехал в свое село Коломенское 16 июля, живет, тешится садами да охотой, а Москву приказал князю Куракину Федору Федоровичу с князем Велико-Гагиным и с другими, писать с Москвы отписки всем сообща.
Назавтра, на 25 июля, - именины сестры царевой, царевны Анны Михайловны, на день Успения св. Анны. Солнце скатывалось уж низко, тени от дубов да берез длинно ложились по свежим муравам, когда царь, отстояв там всенощную, вышел из храма Вознесенья. На государе платье да ферезья холодная тафты красной с кружевом, зипун тафты белой, шапка - бархат-двоеморх рудо-желт, посох индейской…
Вышла и царица, за сукнами алыми, чтоб никто ее не видел, - от сглазу. За царицей царевич Алексей Алексеевич, увидал отца, бежит к нему: "Батя, батя…" Царевны старшие да молодшие, мамушки да нянюшки, да царевичева мама, княгиня Оболенская, за ним все: "Ах, ах!" А царь сына за ручку взял, идут мимо Сытного двора. Колокола отзвенели, не слышно уж и топоров, царь идет с царевичем, а у Сытного двора артели плотников стоят. Впереди плотничный староста Семен Петрович, стар, седат, шапку рвет с головы, поклон бьет большим обычаем, за ним все его люди…
Царь поклон тот отдал, посох в песок уткнул, царевич стоит строго.
- Семен Трифоныч, поздорову ль?
- Спаси бог! - ответил Семен Петров. - Здрав будь, государь!
У Семена Петрова лик постен, темен, нос длинный, глаза синие, как ледяные, буравят из-под кустистых бровей, а светят приветно.
- Еще денька три, государь;-поставим тебе амбар! А потом под тем дубом велел боярин Глеб Иваныч избу ставить пятистенную… Сыны-то спроворят.
Плотничный староста Петров пришел не сам-один, привел свою семью - пять сынов да трех племянников; его артель впереди других работает, дело все тянет.