Глава шестая. В дороге
"Введенье ломает леденье!" - говорит старая примета. И верно, Кирила Васильевич Босой с Тихоном, да своими судовщиками, да с веселым подручным Ульяшем Охлупиным вышли из Устюга вверх по Сухоне перед Введением, а тут сразу потеплело. Шли на двух лодках ходко, все больше на веслах, обгоняя другие суденышки, торопились. По извилинам реки бежали встречь рыжие, красные, зеленые леса, уже опаленные кузьмодемьянскими морозами, по утрам хрустели ледяные забереги. Крик, брань, скрип уключин, окрики на коней все время слышались над рекой. Времени оставалось в обрез, приказчики поили людей водкой для сугрева и подкрепления сил, и от этого становилось еще шумнее. Словно рыба, рунным ходом шли осенние караваны к Москве.
Притомились и дядя и племянник за неделю такого пути под холодным солнцем, под низкими тучами, под частыми дождями, за длинными ночевками в прибрежных деревнях, а то и просто у огня на берегу, а пуще всего от безделья. Тихон всю жизнь сызмальства работал, а теперь начал думать.
С приближением Москвы того вольного дыхания, к которому Тихон привык на Севере и в Сибири, на море, в лесах, степях, на реках, оставалось все меньше. Народ сидел на местах все плотнее, теснее, увязаннее друг с другом. Народ становился молчаливее, смиреннее и уклончивее перед властями, зато ссоры здесь вспыхивали быстро, как береста на огне. И бабы были другие - эти перед мужчиной не опускали глаз к земле, а напротив - встречали взгляд взглядом в упор - весело, подчас дерзко, подталкивали друг друга локтями из-под накинутых на плечи шубеек, когда проходил Тихон, большой, ладный, бородатый, застенчивый.
Тихон спросил дядю Кирилу Васильича - они на берегу ели похлебку из соленой рыбы:
- Почему здесь народ другой?
Дядя огляделся-.горели костры в осеннем тумане, кругом сидели, шумели такие же проезжие люди, смеялись, спорили, пили из стеклянных сулеек тотемское вино. Вместо ответа тот только подмигнул.
- То ли в Москве будет! - сказал он. - Что двор, то и говор. Что город, то норов! В Москве народ - двор продаст, а балалайку купит. И ты, Тиша, не очень-то спрашивай здесь, больше смотри: доброе молчание ни в чем ответ! У вас-то там у моря воеводы, ну а на Москве везде государевы истцы не хуже, чем мялка лен, народ уминают.
Ночевали раз в селе Шуйском - в глухом лесу на правом, обрывном берегу; до Вологды оставалось два дня ходу.
К вечеру задул холодный встречный ветер со снегом, по реке шло сало, гребцы измучились, пристали.
Все крепко спали в тесной избе, а Тихон лежал на лавке с ладонью под щекой. Думал.
У ворот и под окнами вдруг зашумели, застучали; кто-то кричал: "Отворяй!", бранился, опять стучали. Ульяш Охлупин поднял голову с руки, прислушался, вскочил с шубы, вышел в сени.
- Хозяин, наряжай гребцов! Двоих мужиков! - бурно кричали пьяные голоса. - Воевода наш в Москву поспешает!
К воротам побежал заспанный хозяин:
- Каки вам тут гребцы! - встречно кричал он. - Тута с Архангельска таможенный голова почивает! Со своими гребцами. К старосте идите, будите речных ямщиков.
- В болото вас всех! - проговорил тихо Ульяш, входя в избу.
И засмеялся.
- Ты про чо, Ульяш? - спросил Тихон.
- Воевода, што ли, плывет! Гребцов ему мир давай! Свежих! Своих замучил! Ах, и грозен! А деревня суплошь ревет! "Замучили, грит, проклятые, на реке!"
- Воевода? - сел Тихон на лавке. - Какой воевода?
- Да наш! Архангельский! Князь Василий Степаныч Ряполовский. В Москву, что ли, плывет!
Тихон вскочил, схватил с лавки полушубок, накинул на себя, выбежал на улицу. В мутном свете ущербного месяца река была черна, иней сахаром лег на земле, на травах, пел звонко петух.
У большого струга с чуланом на палубе на берегу темнела кучка людей. У одних поблескивало оружье, другие - видно было - кланялись то и дело в пояс. В окошке чулана был свет, - похоже, горела свечка.
"Она там! Аньша там! - метелью неслись мысли в Тихоне. - Боярыня! Княгиня! А я што могу?" - зарычал даже он про себя, сжал железно кулаки.
Недолго в оцепенении простоял на берегу Тихон. Часть людей, размахивая руками, крестясь, полезла на лодью, загремели весла, лодья уходила против течения, оставляя под веслами сверкающие кружки, лунный след за кормой. Оставшиеся, бранясь, побрели по избам.
Эту ночь Тихон проворочался на своей лавке, утром не ел, не пил. В дощанике молча сам сел на весла и греб без передыху, почитай, два дня и все-таки не мог избыть своей чугунной, давящей сердце ярости, не мог затушить, затоптать ее, как затаптывают костер в тайге, чтобы не дать заполыхать лесному пожару.
Перед самым пророком Наумом дощаники Кирилы Васильича подошли к Вологде. Была вьюга, снежные завесы плясали от земли и до самых туч. Волны мокро били по бортам, захлестывали посудины, однорядки гребцов, овчинные шубы седоков обледенели. Гребцы, в том числе и Тихон, с наслаждением вырвали из уключины весла, с грохотом бросили и их на дно лодки.
- Молись богу! - крикнул Тихон. - Шабаш!
С трудом добились путники у речных ярыжек места на берегу для каравана под самым Детинцем, среди натолканных других суденышек с хмурым, зяблым, выпившим народом. Наконец вышли на берег, придерживая бьющиеся полы кафтанов, сермяг, клонясь на сторону от ветра, пряча лицо от колючего снега.
Не любил Кирила Васильич уходить от своей ватаги. А что будешь делать? Дороги-то их расходились. В Вологде нужно и лошадей нанять до Москвы, и в Таможенной избе побывать, и товар привезенный в обоз сдать, и гребцов в обрат в Устюг отправить - не зимовать же им здесь! И Кирила Васильевич затрудненно чесал затылок.
- Так чево будем делать? - обратился он к ватаге. - Куда пойдешь в такую непогодь? Оставайтесь в лодьях, а мы будем добираться до заезжего двора. Ты, Ульяш, пойдешь с нами. Вы шубы наши берите, парусом укройтесь, что ли! Переночуете - с утром виднее будет!
Ударили в соборе в колокол, все сняли шапки, перекрестились.
- Суббота, однако, сегодня! - сказал Кирила Васильич. - Всенощна!
- Ино переночуем, Кирила Васильич! - прогудел простуженно кормщик Епифан Крючкин, лицо и борода его в метели слились в мутное пятно. - Не впервой! А ты ступай с богом, налаживай дело.
Кирила Васильич, Тихон и Ульяш потонули в метели, подымаясь по въезду к Детинцу. Окна собора светились, сквозь вой метели ветер рвал колокольный звон в клочки - то уносил во тьму, то бросал в самые уши.
По передутым снегом узким улицам добрались до Пречистенской площадки, загремели в высокие ворота. На стук, на лай собак вышел сам дворник, сутулый, высокий, с узенькой бороденкой старик в полушубке. Признав Босого, враз сорвал шапку.
- Милостивцы, как вас господь донес в экую непогодь? - зачастил он по-вологодски. - Пожалуйте, родные, на огонек, у нас сбитень-сбитенек горячий, любят подьячи! Хо-хо-хо!
Чернела во дворе высокая сдвоенная изба в шесть освещенных окошек, двор был загроможден санями с задранными вверх оглоблями, в темноте сновали люди.
С крыльца шагнули через высокий порог в сени, потом в низкую дверь. У большого стола под образами горела лучина, слева топилась русская печка, увешанная вся мокрой одеждой, красный отсвет заливал пол-избы. В тепле, в духоте люди закусывали у стола, сидели, лежали, спали на лавках, на полатях.
Проезжие сняли шапки, помолились, поклонились миру. Кирила Васильич подошел к столу, осмотрелся, есть ли место, сказал:
- Ульяш! А где киса? Не закусить ли?
Дворник бежал к нему, как кот, в мягких своих бахилах:
- Милостивец, не угодно ли щец? Не щи - огонь!
Старик в коричневой однорядке, что сидел под образами, тихо засмеялся.
- За вкус не берусь, а горячи! - строгое лицо его при этом помолодело. - Ин у тебя печка за все отвечает, а не хозяйка!
- Да ты, может, убоиной накормишь? - говорил Кирила Васильич, укладывая кису на стол. - В святцы заглядываешь ли?
- Что ты, что ты, родимой! - махал руками дворник. - Или не знаем, что Филипповки? Да и рыбы-то, милостивец, давно не едим, не то што мясца… Нетути его, нетути!
- Кто забудет, что нынче Филипповки? Чать, царский указ бирючи по всем торгам читали! - ухмылялся с лавки ражий парень, весь изъеденный оспой. - Чего царь-то указал?
- Знаю чего! - сыпал словно горохом дворник. - Постишь, парень, и без указу - благо есть нечего!
- Сильна Москва насчет поста! - крикнул голос с лавки у самой двери. - Да только для кого? Черный народ и так подтяни животы, у бояр да дворян всегда сплошная. Всю соль бояре сожрали, ну, пуза и чешут…
Дворник вскинулся на голос:
- Ори потише! В Съезжую захотел? И что за народ, прости господи!
Крикнувший спустил с лавки босые ноги, сел. В свете печи стало видно, что это был человек лет сорока, степенный, в смуром кафтане. Ясные глаза смотрели твердо.
- Чего "господи"? - говорил он. - Народ знает все! Да как же! Я вот рыбой торгую, а народ рыбы не берет. Не ест! Дорого! Где ж это видано? Соль дорога! Да хлеба, сказывают, скоро совсем не будет… В Свейскую землю, что ли, осылаем.
- Чего указов не писать, ежели за каждым указом стрельцы стоят! - сказал, севши и поправляя мешок, рябой молодец. Поправил и снова лег.
- Не дело баешь! - раскатился бас с голбца. - Что тебе стрельцы, не народ? Или стрельцы царским жалованьем живут? Я стрелец, и землю нашу, и торг веду. На мою спину одна с тобой дубина.
- Ну, теперь рейтары есть. И солдаты есть кроме вас. Из немцев набрали… Бояре хитры, - как вы, стрельцы, шатнетесь, найдется кем подпереть!
- Молиться надо! Душу чистой иметь! - вскочил опять с лавки человек в смуром кафтане. - Беда горше! Воры со всех сторон лезут на нашу землю. Грабить нас хотят. Что слышим, православные? В Польше казак Луба, Маринкин сын, встает! Паны ему помогают! В Крыму Пашка Вергуненок, сын будто Дмитриев, - хан ему помогает! Пасут псов, чтобы на Русь выпустить! А в Царьграде сидит вор Тимошка, будто сын боярского царя, Шуйского Василья Иваныча. Все царенки. Прирожденные! Все хотят над нами, сиротами, пановать! Нас, тружеников, грабить. Вот язва египетская! Вот гибель!
- Господи, спаси и помилуй! - зазвенел отчаянный женский голос. Перепуганная хозяйка выскочила из-за печи, закрестилась, за ней стала креститься вся изба.
С полатей, как привидение, свисла седая голова древнего старика, бельма его глаз светились красным в отсвете печи.
- Православные! - шелестел слабый, исступленный голос. - Воры вьют нашу землю, как хотят. Правят неправо. Неправо-о! Волки хитят овчее стадо! Слепой, а я вижу! Вижу-у! Знаю! Мне виденье было… Еще молодым стрельцом стоял я в стороже у царского Верха на самый светлый Великий праздник. Заутреню в Успенском поют, колокола благовестят. И слышу я крик! Ужастный! С неба! И по облакам скачет колесница огненная, прямо на Кремль лях коней гонит, кричит дурным голосом. Во-от так оно потом и вышло. В Лихолетье-то, ага!.
- Тихон, Ульяш! - негромко сказал Кирила Васильич. - Собирайте кису, пойдем, ляжем на лавку. Уснем! И до утра не переслушаешь. Робок народ! Боятся! Забыли, должно, как мы эту нечисть после Лихолетья выкинули! А и в вере они не тверды потому. Бродят семо и овамо!
- Дело, дело, - присоединился к ним и патриарший человек. - Спать надо! Вы на какой лавке-то? Ну и я рядком-ладком!
Сев на лавку, он стащил с себя сапоги, аккуратно свернул подвертки.
- Ноги-то, хе-хе, стонут, ну а разуешься - отойдут. А назавтра опять то же. Устанем, да отдохнем, - тем и живем. Давайте ночь-то делить - кому больше достанется! Хе-хе-хе!
Он говорил, посмеивался, а сам присматривался к старшему Босому. Видно, нравился он ему - сдержанный, твердый. Все четверо легли вместе, укрылись с головой, а с печи еще продолжал истошный шепот слепца:
- Почему на нас казни египетские идут? Да потому - царь у нас не тот! Не то-от! Видение и об этом было. Было! В Новгороде Низовском. А какого надобно? Хто его знат! - сказал он вдруг самым обыкновенным голосом. Зевнул. - А-а-а! Должно, не того! Вот и волков в поле теперь потому видимо-невидимо, как в избе тараканов. Проезду по дорогам нету. Ребят режут. Ну и овец. Прогневали мы господа, а что делать - хто его знат!
Заезжая изба затихла, вьюга ровно свистела, потом захохотала, зарыдала, швырнула снегом в окошки, - ухнуло в трубе, из печки выхлестнуло искрами и дымом.
- Свят-свят-свят! - запричитала дремная хозяйка.
А примолкла вьюга - донеслась перекличка стрельцов на башнях Детинца.
- Славен город Вологда! - завел одинокий голос.
- Славен город Ярославль!
- Славен город Кострома!
- Славен город Москва!
В затихшей избе подымался, рос могучий храп вперемежку со стонами, вскриками, бормотаньем, с ясной подчас речью. Просыпается Тихон - и снова кругом сон, храп, ночное бормотанье.
"Декабрь-студенец зиму зачинает", - говорит народ. Варвара реки мостит, Савва снегом стелет, Никола гвоздем приколачивает. Первые морозы - Никольские, зачинается тут зимняя дорога. "Никольский обоз дороже золота", как говорится. Вот так до Николина дня и задержался Кирила Васильич в Вологде. До прочного первопутка. Да и дел было много. Пока выгрузили товары с реки, наняли извозчиков, погрузили на сани, пока с гребцами устюжескими разочлись, пока проезжую грамоту у воеводы выходили, пока с вологодскими торговыми людьми договаривались, пока Никольского пива вдосталь напились - недели как и не бывало. После Николы, на второй день, на свету выехали на тройке из Вологды в возке на Москву вчетвером - Кирила Васильич, Тихон да Ульяш, да с ними еще теперь ехал патриарший человек, Семен Исакович Пахомов.
Гладка зимняя дорога, гремит колоколец под дугой, рысью идет коренник, вьются пристяжки, уходят назад снегом прикрытые поля, пылят белой пылью поднятые с лежек зайцы, проскачут вдали волки - они на Зачатие святой Анны выходят в гон стаями, мелькают черные деревни, с тихими по морозу дымами коромыслом над крышами, встретятся обозы, тройки, верховые, смеркнется, по алой зоре встанет ранний месяц с рогами, лошади прибавят рыси - впереди отдых, овес.
Ям.
Татары завели и оставили на Руси ямские порядки, от тех еще времен, когда владения рода Чингисхана тянулись от берегов Южно-Китайского моря и до Адриатического. Никогда не бывало в мире державы огромнее Чингисовой, и в этой державе все покоренные народы держали у себя "ямы" - станции через сорок примерно верст, при них всегда готовых лошадей на подставу, чтобы каждый гонец, предъявивший золотую, серебряную либо деревянную пайзу - табличку с именем великого хана, мог сразу получить коней и стремглав скакать дальше.
Москва сохранила ямы - ямщину, ямскую гоньбу, ямщиков, на ней держала связь своей земли как на сухопутье, так и на реках.
Четырнадцать ямов стоит между Вологдой и Москвой, четырнадцать ямских дворов, при них ямские старшины, да сотни лошадей стояло наготове. И к ямским дворам то и дело, как пчелы к улью, подлетают на дымящихся лошадях и отлетают возки.
Все теснее становилось на широкой дороге, все больше обгоняли наши путники бесконечных обозов, по пятьдесят, по шестьдесят подвод, тянувших в Москву отовсюду, все больше трусили вершные, не раз встрелись на многих дровнях отряды стрельцов в овчинных тулупах, в собачьих дохах сверх цветных кафтанов, - с торчащими бердышами да пищалями - гнали их на Мангазею, в Енисейск, на Байкал. Проскакала борзая тройка с царским указом в Сибирь, туда же в розвальнях рысцой везли скованных поселенцев под охраной стрельцов с десятниками. Не раз встречались боярские поезда - то царь отпустил бояр с Москвы в отпуск в свои вотчины, то ехали они в Сибирь на воеводства. Неслась, колыхалась с боку на бок шестериком гусем запряженная каптана, возницы верхами на лохматых лошаденках, кругом скакали вершные с саблями, а из слюдяного окошка смотрели бородатые лица - и молодые и старые. Всякие.
Все чаще проезжали мимо городов - все они стояли на острогах, на мысах при слиянии двух рек; их берегли стены высокие, башни с окованными воротами, на башнях, у ворот, на стенах маячили стрельцы. Не легко, видно, жилось здесь люду!
Да что города! И монастыри, куда уходили люди ради спасения души, и те были строены как крепости. Извычны были и монахи на каменных стенах, на башнях к саблям, бердышам и пищалям не меньше, чем к кресту и кадилу, тоже умели драться за свое право молитв и труда, умели своей доблестью помогать народу.
В Ярославле переехали Волгу уже по льду, кормили лошадей, отдыхали в Заезжей избе, где снова толокся народ, ехал туда и сюда.
И здесь за столом они развязали кисы с припасом, нарезали хлеба, накрошили соленой рыбы с луком, облупили несколько головок чесноку; румяная хозяйка в ушастом повойнике поставила перед ними жбан квасу, деревянные чашки, солонку с серой солью - и, перекрестив лбы, они принялись за еду. Дверь в избу распахнулась, и в ней появился поп. Весь в снегу, в овчинной шубе поверх однорядки, в рыжей лисьей шапке, белый, редкозубый, придерживаясь за притолоку двери, он с трудом перетащил одну ногу через порог, зацепился другой и растянулся во. весь рост поперек избы. Медный крест на шее жалобно зазвенел.
- Дворник, подымай! - ревел он с полу. - А то прокляну в сем веке и в будущем! В аду будешь гореть огнем неугасимым! Не пущу в царство небесное! Завяжу - и никто не развяжет! Подымай живей, плясать хочу! Коней давай! Пива!
Роевой гул Заезжей избы смолк, люди подымались с мест, тревожно окружали пьяного; покачивая осуждающе головами, посмеивались негромко:
- Должно, по царскому указу в Филипповки наговелся!
- Выкинуть его на двор! На снегу проспится! Тогда и лошадей дашь!
Вошедший за попом рыжий широкоплечий дворник почесывал с улыбкой затылок:
- Как же, православные, выкинуть? Чать, на ём сан!
Пахомов невозмутимо отложил ломоть хлеба, поднялся из-за стола.
- Вот как надо, - сказал он.
Подошел к лежащему, снял с его шеи крест на цепи, поцеловал, повесил к иконам. Потом, схватив пьяного за лохматое оплечье шубы, поднял рывком, поставил на ноги.
- Ты что, батька, сан позоришь? - бешено крикнул он, ударил пьяного по лицу. - Да я тебя сейчас с ярыжками в Съезжую избу! - И ударил еще раз.
Поп стоял как столб, покачиваясь, и в запавших ледяных глазках на меховом лице пробуждались любопытство и сознание.
- Я… я… поп Родион… А т-ты! Т-ты… што за человек?
- Я патриарший человек! - говорил Пахомов. - Где ты, батька, пил?
- В царевом кабаке!