- Товарищ Ознобишин, попрошу слова…
Товарищ Ознобишин предоставляет слово, и один из тысячи Степанов Кузьмичей пересказывает ребятам доклад Ленина на съезде партии, которому не минуло еще двух месяцев. Поднимает детей к вершинам политической мысли, хотя и сам еще не достиг ее высоты… Строение Красной Армии. Рабочее управление промышленностью. Продовольственный вопрос. Образование комитетов бедноты. Гражданская война с кулаками…
Кружит вокруг да около. Все, что перечисляет он, это, конечно, главное, но и неглавное. Никак ему не удается ухватить стержневую ленинскую мысль, которая надолго, очень надолго определит стратегию Коммунистической партии.
Месяцем позже прочтет ленинскую речь Славушка и тоже не поймет, поймет позже…
"…я оглядывался на прошлое только с точки зрения того, что понадобится завтра или послезавтра для нашей политики. Главный урок - быть чрезвычайно осторожным в нашем отношении к среднему крестьянству и к мелкой буржуазии. Этого требует опыт прошлого, это пережито на примере Бреста. От нас потребуется частая перемена линии поведения, что для поверхностного наблюдателя может показаться странным и непонятным. "Как это, - скажет он, - вчера мы давали обещания мелкой буржуазии, а сегодня Дзержинский объявляет, что левые эсеры и меньшевики будут поставлены к стене. Какое противоречие!…" Да, противоречие. Но противоречиво поведение самой мелкобуржуазной демократии, которая не знает, где ей сесть, пробует усесться между двух стульев, перескакивает с одного на другой и падает то направо, то налево. Мы переменили по отношению к ней свою тактику, и всякий раз, когда она поворачивается к нам, мы говорим ей: "Милости просим". Мы нисколько не хотим экспроприировать среднее крестьянство, мы вовсе не желаем употреблять насилие по отношению к мелкобуржуазной демократии. Мы ей говорим: "Вы несерьезный враг. Наш враг - буржуазия. Но если вы выступаете вместе с ней, тогда мы принуждены применить и к вам меры пролетарской диктатуры".
Поймет позже, а сейчас мальчик всматривается в Быстрова и слушает, слушает…
Странное у Степана Кузьмича лицо. Иногда оно кажется высеченным из камня, иногда расплывчато, как туман, глаза то голубые, то железные, его можно любить или ненавидеть, но безразлично относиться к нему нельзя. Такова, вероятно, и революция. К ней нельзя безразлично…
- А теперь рассказывайте, - заканчивает Быстров. - Что думаете делать. Вот хоть ты! - Пальцем тычет в паренька, который согласно кивал ему во время выступления. - Вернешься вот ты с этого собрания, с чего начнешь?
Паренек поднимается, должно быть, он ровесник Славушке, хоть и повыше ростом, и пошире в плечах, но детскости в нем больше, чем в товарище Ознобишине.
- Мы насчет карандашей. Бумаги для рисования и карандашей. Простые есть, а рисовальных нет…
- Откуда ты?
- Из Козловки.
- Варвары Павловны наказ? - догадывается Степан Кузьмич и объясняет, чтоб поняли другие: - Такая уж там учительница, обучает искусствам. Баронесса! - Но не насмешливо, даже ласково. Испытующе смотрит на паренька: - А хлеба у вас в Козловке много припрятано?
Испуганные глаза убегают.
- Я же говорил: хлеб и кулаки. Кто понял?
- А вы приезжайте к нам в Критово, - дерзко вдруг говорит Саплин. - Покажем.
- Как твоя фамилия?
- Саплин.
- Ах, это ты и есть Саплин? Слышал! Что ж, приедем.
- Побоитесь, - еще более дерзко говорит Саплин.
- Не тебя ли? - Быстров усмехается. - Далеко пойдешь!
Саплин порывается сказать еще что-то, Славушка перебивает его на полуслове:
- Степан Кузьмич, послушайте лучше Соснякова. Он чего-то против.
- Против чего?
- Против коммунизма.
- Покажи, покажи мне его, где этот смельчак прячется?
- А он не прячется, он перед вами.
Сосняков кривит губы, пожимает плечами, идет к карте, где сидел вначале, роется в своей торбе, вытягивает тетрадь в синей обложке и возвращается к столу.
- Ты что - хромой?
Если он против коммунизма, можно его не щадить.
- Не хромее вас! Я не против коммунизма. Только неправильно называть всех подряд коммунистической молодежью. Не согласны мы…
Саплин не усидел, вмешался:
- Ты от себя говори, а не от всех.
- А я не от себя говорю.
Тут и Ознобишин не удержался:
- А от кого же?
- От бедняков Корсунского и Рагозина. - Сосняков с неприязнью взглянул на Славушку. - А вот от кого ты… - Не договорил, раскрутил тетрадку. - Нельзя всех стричь под одну гребенку. Вот этот, например… - Указал на своего односельчанина, того самого растерянного парня, который показался Славушке Иванушкой-дурачком. - Толька Жильцов. Его отец каждое лето по три работника держит. Какой ему коммунизм?! Разослали бумажку, прислать представителей… Вот сельсовет и прислал: меня от бедняков, а его от кулаков. Объединять молодежь надо по классовому признаку… - Он опять с подозрением взглянул на Ознобишина. - Сам-то ты от кого? Уж больно чистенький…
- От волкомпарта, вот от кого, - вмешался Быстров. - Выполняет поручение волкомпарта.
- Вот я вам сейчас и зачту, - продолжал Сосняков, раскрыв тетрадь, не обращая внимания на Быстрова. - Я составил список. У нас в Корсунском и Рагозине двести восемьдесят три хозяйства. Шестьдесят восемь бедняцких, безлошадных, тридцать семь кулацких, которые держат батраков, а остальные и туда и сюда. Так кому же идти в коммунизм? И тем, кто без лошадей, и тем, у кого батраки? Как бы те, с конями, не обогнали безлошадных!
Быстров сам из Рагозина, что-то не примечал там Соснякова, должно быть, мал был, крутился под ногами, а вот вырос и дело говорит, вот кого в командиры, но и Ознобишина жаль, один позлей, другой поначитанней, этот только вынырнул, а Славушка - находка Быстрова, поставили парня на пост и пусть стоит, но и Сосняковым нельзя пренебречь.
- Что же ты предлагаешь?
- Выбрать по деревням комитеты бедноты из молодежи.
- Загнул! Мы скоро все комбеды ликвидируем. Укрепим Советскую власть и ликвидируем…
Сосняков, кажется, и Быстрова взял под подозрение, но на молодежных комбедах не настаивал, только добавил, что к учителям тоже следует присмотреться, не все идут в ногу, есть такие, что шаг вперед, а два в сторону.
"В чем-то Сосняков прав, - думал Быстров, - тону я в повседневных делах, те же комбеды, тяжбы из-за земли, продразверстка, дезертиры, ребята здесь тоже на первый взгляд симпатичные, а ведь подастся кто-нибудь в дезертиры…"
Высказывались и о карандашах, и о дезертирах, и Быстров даже Иванушку-дурачка вызвал на разговор.
- Ты Жильцова Василия Созонтыча сын? Много вам земли нарезали в этом году? Работников-то собираетесь брать?
- Сколько всем, столько и нам. Ныне работники знаете почем? Папаня теперь на мне ездит…
Резолюцию составляли сообща, перечислили все задачи Советской власти, выполнить - и наступит коммунизм.
- Теперь записывай, - подсказал Быстров. - Желающих вступить в Союз коммунистической молодежи.
Славушка повторил с подъемом:
- Кто желает вступить в Союз коммунистической молодежи?
Тут-то и осечка, смельчаков не шибко много, да еще Сосняков с пристрастием допрашивал каждого: кто твой отец, сколько коров да лошадей и какой у семьи достаток…
Записалось всего восемь человек, даже до десятка не дотянули.
Славушка еще раз пересчитал фамилии, вздохнул, - надеялся, что от охотников отбою не будет, - и посмотрел на Быстрова: что дальше?
- По домам, - сказал тот. - Отпускай всех по домам, а кто записался, пусть останется. Лиха беда начало. Москва тоже не сразу построилась. Год-два - все придут к нам…
Сказал, надо выбрать комитет.
Выбрали Ознобишина, Соснякова, Саплина, Терешкина, великовозрастного парня, тоже ученика Успенской школы, и Елфимова из Семичастной - деревни, расположенной в полуверсте от Успенского. Выбрали председателя волкома.
- Волкомпарт рекомендует товарища Ознобишина…
Саплина назначили инспектором по охране труда.
- Сам батрак, - предложил Быстров. - Знает, что к чему.
Соснякову поручили заведовать культурой.
Вышли из школы скопом, торопились в исполком. Быстров обещал выдать всем по мандату.
- Чтоб были по всей форме!
13
Прасковью Егоровну поразил второй удар.
Утром Нюрка пришла помочь одеться, а старуха ни ногой, ни рукой.
- М-мы, м-мы…
Лупит глаза, истолкла бы Нюрку глазами, а ни ударить, ни толкнуть…
Старуха лежала на кровати и беззвучно плакала.
Нюрка из себя выходила, до того старалась угодить, не хозяйке, хозяину, - подмывала, переодевала, стирала, родную мать так не ублажают, как она обихаживала… Эх, если бы стала старуха свекровью!
Что бы делал Павел Федорович без Нюрки, запаршивела бы мать, сгнила, уж так старалась Нюрка, так старалась, но не помогло ей ее старанье, двух месяцев не прошло, как Павел Федорович велел ей уходить со двора.
Два дня Нюрка обливалась слезами, потом ночью, никому не сказав ни слова, ни с кем не попрощалась, исчезла. Вечером собрала еще ужин, а завтрак подавала уже Надежда.
Вскоре Успенское покинули пленные. Шел дождь, все нахохлившись сидели по своим клетушкам, когда к дому подскакал Митька Еремеев, волостной военный комиссар, свалился с седла, привязал коня к забору и побежал искать Павла Федоровича.
Тот в сарае перетягивал на дрожках клеенку.
- Гражданин Астахов, где ваши пленные?
- Известно где, один в поле, другой чинит шлею.
- Потрудитесь обеспечить незамедлительную явку в военкомат.
Еремеев серьезен до суровости. Павел Федорович даже струхнул: время суровое, государства воюют, заложникам приходится плохо.
Однако своя рубашка ближе, отправил Шлезингера, послал Петю за Ковачем и принялся ждать, что обрушится на головы злосчастных австрийцев.
Но обрушилось не на них, а на Астаховых. Пленных репатриировали.
Петер спокойно, по-крестьянски, принялся собираться в дорогу, вытряхнул вещевой мешок, сложил пожитки, смену белья, пуговицы, катушку, иголку, попросил и получил флягу меда, детям подарок из России, то улыбался, то озабоченно вздыхал и все поглаживал Петю по голове; зато Франц вдруг загрустил, дала себя знать немецкая сентиментальность, возвращается в Вену, в свою прекрасную Вену, где его ждут две прекрасные веселые девушки, каждая из которых готова, по его словам, выйти за него замуж, и вдруг заявляет, что в России остается его сердце.
Вечером он пригласил Славушку пройтись на Озерну, проститься с рекой, в которой вода смешалась с его слезами.
Они посидели на бережку у камней.
- О мой прекрасный Вятшеслаф Николаевитш, на все есть свой порядок, чего я желаю и вашему многострадальному государству… - Франц даже всхлипнул. - Неужели мы с вами никогда не увидимся?!
- Почему же? - утешил его Славушка. - Революция произойдет во всем мире, мы будем ездить друг к другу…
- О! - только и сказал Франц.
Они помолчали, один думал о своем конфекционе, другой - о мировой революции.
Не хватает рабочих рук, на Веру Васильевну Павел Федорович не покушался, она занята в школе, охранная грамота, выданная на ее имя, спасает хозяйство Астаховых от разорения, вся надежда теперь на Федосея и Петю.
Павел Федорович не прочь заставить работать и Славушку.
- Ты не съездишь в ночное? - спрашивает он.
- Пожалуйста…
Павел Федорович воображает, что пробудил в Славушке совесть, принудил пасти лошадей, что ж, Славушка и в самом деле будет пасти, но есть у него дело поважнее, разговор пойдет не о русалках, нужно хорошенько повыспросить ребят, у кого спрятан хлеб. Москва голодает, нужно помочь исполкому найти хоть триста, хоть двести, хоть бы сто пудов хлеба.
14
Павел Федорович не слишком жаловал бессильную мать - не до нее.
Спросит Надежду:
- Накормлена?
И ладно, и все в порядке.
А тут с утра призвал Надежду, сам пооткрывал ящики комода, велел выбрать платье понаряднее, одеть Прасковью Егоровну, умыть, причесать.
Старуха ничего не поняла, но это и не требовалось, разберется потом, а пока что быть ей при всех орденах и регалиях.
Она пошевелила рукой, замычала.
Павел Федорович похлопал мать по плечу.
- Все в свое время, мамаша.
В обед собрался из дому.
- Покорми, - наказал он Надежде. - И последи, чтоб не обмочилась. Сегодня это ни к чему.
В сенях покричал Славушке:
- Эй, Вячеслав Николаевич, где ты?…
- Чего?
- Никуда не уходи, понадобишься. - Подумал, усмехнулся: - Прошу. Как мужчина мужчину.
Славушка слоняется по дому. Вера Васильевна чинит детям белье. Петя и Федосей на хуторе. Наряженная Прасковья Егоровна неподвижно сидит на стуле, только губы шевелятся. На кухне Надежда стряпает в неурочное время.
- Чего это ты месишь?
- Пирог.
- Какой пирог?
- Хозяин велел.
С мясом, с яйцами, на коровьем масле… По какому поводу пир?
Вот оно… Вот она! Нечто бело-розовое… Бело-розовое лицо. Как пастила. Ямочки на локтях. Русые волосы блестят, будто смазаны коровьим маслом. Зеленая шелковая кофта, лиловая юбка. Это и есть Марья Софроновна. Она плавно идет через сени. Павел Федорович за ней.
- Давай, давай, - на ходу говорит мальчику.
Тот правильно понимает: сопровождай, присутствуй…
Павел Федорович и Мария Софроновна подходят к Прасковье Егоровне.
Вот когда Марье Софроновне можно не бояться. Но она боится. Старуха все понимает. В глазах ее бешенство.
Павел Федорович виновато улыбается.
- Простите, мамаша…
Кряхтя влезает на комод, снимает со стены икону божьей матери, у иконы есть еще свое особое название - "Утоли моя печали", ладонью смахивает с нее пыль и прислоняет к животу матери. Икона скользит. Павел Федорович берет Марью за руку, становятся на колени.
- Благословите, мамаша.
Бог знает, какие ругательства не идут с ее губ, в блеклых водянистых глазах ненависть.
- Благословите, мамаша, пришел, мамаша, и на мою улицу праздник…
Старуха содрогается. Она неподвижна, но Славушка чувствует, как содрогается. Нижняя губа отвисла. Сейчас старуха плюнет. Славушка ощущает ее усилие, но губы не слушаются, вся она как-то обмякает, под стулом появляется лужица.
- Свинья вы, мамаша…
Он торопливо кладет икону на лежанку. Прасковья Егоровна закрывает глаза. Ничего не видит. Ничего не слышит.
- Идем!
Это и невесте и Славушке.
Втроем выходят из дома. Славушка давно понял, что идут они в церковь, но ведет их Павел Федорович не по улице, а огородами, через крапиву, проулками меж поповских домов.
- Постучи к отцу Михаилу, - приказывает он мальчику, но поп сам выходит навстречу и бежит к церкви, приподнимая рясу, торопливо отпирает замок, и все четверо заскакивают в церковь.
Отец Михаил скрывается в алтаре и через минуту показывается вновь, прижимая к груди свечи, венцы и крест, он уже в парчовой, золотой с прозеленью ризе.
Дьячок Беневоленский раздувает кадило.
- Давай, давай, - торопит жених.
Беневоленский протягивает Славушке венцы из цветной фольги.
- Держите!
Славушка, оказывается, шафер!
- Во имя отца и сына… - скороговоркой произносит отец Михаил. - Набегут бабы, не оберешься шума… И святаго духа… Вячеслав Николаевич, прямее держите венцы над головами!
Он ведет жениха и невесту вокруг аналоя, Славушка держит в вытянутых руках венцы, похожие на бутафорские короны.
Смешной обряд… Венчались как воровали.
Отец Михаил делает в книге запись, сует ручку мальчику.
- Распишитесь свидетелем…
Перо рвет бумагу.
- Поаккуратней!
Павел Федорович сует дьячку деньги.
- С законным браком, - поздравляет отец Михаил.
- А вам, отец Михаил, попозже пришлю, натурой с Федосеем…
- Если возможно, мяса, - просит отец Михаил. - Мукой я обеспечен.
Беневоленский наклоняется к Славушке:
- Что вы наделали, Вячеслав Николаевич?! За смертью Павла Федоровича наследники Федор Федорович с вашей маменькой, а теперь все уплывет…
На кухне накрывают стол.
- Садитесь, - приказал Павел Федорович вернувшимся с хутора Пете и Федосею и опять - Славушке: - Позови мать.
Вера Васильевна улыбается сыну.
- Поженились?
- Мам, говорят, теперь все наше будет уже не наше.
- А оно и так не наше.
- Тебя зовут…
Славушка заглянул к Прасковье Егоровне. Она по-прежнему сидела на стуле. Расползшаяся, неподвижная. Резкая складка перекосила губы. Глаза закрыты.
А в кухне Павел Федорович приглашает за стол даже Надежду, подает жене нож.
- Режь, хозяйка… - Взглянул на Надежду. - Принесла бы, что ли, по такому случаю сливочек…
Надежда сорвалась, вернулась с крынкой, подала хозяину, он аккуратно разлил по стаканам.
- Горько, - сказал сам себе, обтер губы ладонью, чмокнул жену в щеку. - Ешьте. - Опять кивнул Надежде. - Отнеси мамаше пирожка, хотя седни, может, даже откажется. И молочка. Да не сливок, а молочка, за сливки бы она не похвалила!
15
Солнце наполняло просторную комнату. Все стало в ней золотым, и высокие шкафы красного дерева, и стекла, и кресла, обитые грязным оранжевым штофом, и тусклый коричневый деревянный потолок, и стертый паркет, и даже тени от сиреневых кустов, отраженные в стенках шкафов.
Мальчик жадничал: находясь в такой солнечности, ему мало одной книги, даже самой замечательной, он снимал с полок то одну, то другую. Все мало. Вольтер, Франс, Теккерей, и вдруг стихи Антиоха Кантемира, просто невозможные стихи, - подавиться можно! - и стихи всяких декадентов, Бальмонт, Брюсов, Белый, Бодлер, Блок, и - "Великий розенкрейцер" Владимира Соловьева. Все умещалось в детской голове и раскладывалось что в дальний ящик, что в ближний, все для того, чтобы действовать, бороться, жить.
Он сидит в кресле, обложенный книгами, погруженный в приключения и стихи, в красоту и несуразицу разбросанных по подоконнику томов, и не замечал Андриевского, тот писал за ломберным столиком, сочинял речь, которую, если бы удалось наступление Деникина, если бы власть пролетариата была свергнута, если бы образовалась демократическая республика, если бы выбрали его в депутаты, - он произнес бы с трибуны парламента: "Господа! Тирания торжествующего хама низвергнута! Институты демократических свобод…"
Но тут в библиотеку в лице Быстрова вошел торжествующий хам, и Андриевский даже привстал.
- Степан Кузьмич… Рад!
Андриевский искренен, как все увлекающиеся люди, он тотчас забыл, чем только что занимался.
А Быстров пытливо взглянул на Славушку:
- Все читаешь? Много проводишь здесь времени?
- Да не так чтобы…
Андриевскому:
- Вы этого паренька оставьте!
В глазах Андриевского мелькнула усмешка.
- Как вас понимать?
- А так! Подсовываете всякие книжечки, отравляете мозги…
Он посмотрел на книги.
- Об чем это?
- Разное. Стихи, - ответил Славушка.
- Бальмонт. Блок… Все иностранцы. Белый… В самом деле белый или просто так? "Великий розенкрейцер"… А это с чем едят?