Почему-то в Ленинграде особенно развернулась "антимилицейская" кампания бдительности. В городе ходили упорные слухи, что туда заброшено огромное количество диверсантов-парашютистов в форме сотрудников милиции. И горе было тому милиционеру, кто говорил по-русски с каким-нибудь не таким акцентом - а уж, тем более, прибалтийским. Таких порою толпа забивала до смерти. А в лозунгах, в газетах, по радио продолжали неустанно призывать к бдительности. Впрочем, в призывах не звучало ничего нового - все это были последствия недавних времен борьбы с вредителями и врагами разных мастей; времен чудовищных политических процессов, кинофильмов "Партбилет", "Высокая награда", "Ошибка инженера Кочина"; стихов Долматовского о сверхбдительном пионере Алеше, распознавшем вражеского агента по найденной в дорожной пыли пуговице; времен прославления несчастного отцеубийцы Павлика Морозова и книг погибшего уже об эту пору в советском Гулаге Бруно Ясенского, а также книг Льва Кассиля, Аркадия Гайдара и других…
Позволю себе высказать очередную крамольную мысль: перебей мы в то время всех настоящих немецких шпионов во всем Ленинграде, даже в пригородах, это, увы, не помешало бы войскам противника окружить город и держать почти три года в блокаде, за время которой в нем умерло от голода около миллиона жителей. И куда полезней было бы несгибаемым борцам типа товарища Жданова, ленинградского властителя тех лет, тратить свой большевистский пыл не на борьбу с врагами "унэтренними", а, скажем, на лучшее снабжение вымирающего города продовольствием - ведь воздушный мост в Ленинград существовал все время и страшная "дорога жизни", она же "дорога смерти", - тоже. Но большевики действовали в лучших традициях родоначальника философии утилитаризма Джереми Бентама, оценивая все на свете исключительно с точки зрения полезности в достижении своей цели: что полезно, то и нравственно. Впрочем, последнее слово они задолго до этого напрочь выбросили из своего лексикона. В данном случае полезно было обеспечивать в первую очередь себя, любимых, затем свою обслугу, потом армию, а уж о прочем населении - чего там говорить? Миллионом больше, миллионом меньше - страна большая…
В Москву Юрий возвращался со звонким чемоданом, в котором была штатская одежда - серый двубортный пиджак, темные брюки с широкими отворотами, две-три клетчатые рубашки-ковбойки, несколько пар бесформенных носков, кепка с пуговкой посередине, тяжелое осеннее пальто. В выцветшем вещевом мешке, привезенном отцом из концлагеря десять лет назад, лежали коричневые полуботинки (штиблеты, как их тогда называли), зубной порошок "Одоль" (а может, "Дентоль"), несколько книг, три платяных вешалки (стащил, стащил из общежития! А для чего - неизвестно); банка сгущенного молока (Миша Пурник не успел съесть на спор), кружка с цветочком на боку и рваная фуфайка.
Опять начались дни и ночи в помещении Генштаба, у стола с телефоном; опять - бесконечные переговоры, составление сводок и донесений о передвижении автомобильных колонн, о количестве перевезенного груза. Несколько чаще Юрий мог теперь ночевать дома - видимо, в Генштабе не стало уже хватать столов и стульев для спанья.
Участились воздушные налеты на Москву. (По официальным данным - с июля по декабрь 1941 года совершено 122 налета, в них участвовало около 8 тысяч немецких самолетов. К городу прорвалось - 229.) В убежище - если налет заставал его в Генштабе, а также в подвал собственного дома на Малой Бронной или под землю в метро - Юрий не ходил ни разу… Нет, дело не в безумной и даже не в бездумной храбрости, просто в юношеском фатализме: в меня, в нас бомба не попадет… Почему? Да просто потому, что не может… не должна… И все тут… Не было вообще осознанной боязни за жизнь, страха получить ранение. Чувство это не пришло и позднее, когда Юрий насмотрелся уже на смерти, на увечья. Странно для эгоиста, назначение которого, казалось бы, думать только о себе, о своей безопасности и благополучии. Но так было…
Как многие, он рвался на фронт, на передовую, вовсе не мечтая совершить там какие-то немыслимые подвиги, а, видимо, просто зараженный вирусом активного сопротивления и предпочитая полевую форму одежды и слово "фронтовик" яркой окантовке петлиц и полупрезрительному "штабной". При этом не только на языке, но и в мыслях не было у него таких слов, как "патриотизм", "героизм", "до последней капли крови" и им подобных. Встреченные на страницах газет или в передачах радио, они проходили мимо глаз и ушей - так же, как до этого всевозможные эпитеты, вроде "любимый", "родной", "гениальный", обращенные к одному - ну, пускай к двум лицам… Доведись ему держать где-нибудь речь политического свойства (к счастью, до этого не доходило), он не смог бы по собственному почину произнести все эти слова - и вовсе не оттого, что осознанно подставлял для себя вместо "любимый" - "ненавистный", "гнусный" и так далее, он был далек в то время от подобных умозаключений, но лишь по той причине, по которой предпочитал исторические романы Лажечникова или всех трех Толстых романам Всеволода Соловьева и стихи Маяковского стихам Джека Алтаузена.
Родители Юрия по-прежнему были за городом, оттуда ездили на работу в Москву. В московской квартире оставались, не считая его, двое: дочь покойной няни Паши Валя, она всю жизнь проработала на обувной фабрике "Буревестник" (лучшего названия для подобного заведения придумать невозможно!), и другая соседка - Румянцева. (Позже она пойдет с топором на юриного отца, но в то время в ней еще не настолько созрели "патриотические" чувства.) Шумная многодетная семья Пищальниковых, жившая в отобранной у юриной семьи, после ареста отца, комнате, уже эвакуировалась, ее глава, бывший милиционер, ушел в армию.
3
В один из августовских вечеров, когда Юрий был свободен от работы, дворовые друзья пригласили его на крышу, где сами дежурили во время налетов, чтобы сбрасывать оттуда упавшие зажигательные бомбы. Взбирались по железной пожарной лестнице; на третьем этаже она проходила как раз возле окна Юриной комнаты, он увидел в полутьме свою кровать, зеркальный шкаф, шкаф со своими книгами - все вещи показались чужими, комната - враждебной. Еще два высоких этажа - и они на крыше. Высоты Юрий всегда боялся, потому с облегчением перевел дух: вышина страшила куда больше вероятной бомбежки и вполне возможного прямого попадания.
Разлеглись у самого гребня, на теплом еще железном скате. Здесь был Борис - тот самый, кто приводил к ним во двор в незапамятные теперь времена двух девчонок; к одной из них Юрий полез тогда за пазуху и впервые в жизни на короткий момент ощутил в руке то, о чем читал в книжках; здесь был Шурка Панкратов, которого Юра побаивался в прежние годы, хотя тот несколько моложе; старший его брат Толя, с ним у Юры были всегда теплые отношения, уже воевал где-то. (Толя благополучно вернется с войны, чтобы через полтора десятка лет погибнуть у себя в дурацком железном гараже, где заснет в машине, не выключив двигатель); здесь было еще несколько ребят со двора, кого Юрий почти уже не помнил.
Стемнело. Начали раздаваться редкие, потом более частые залпы зениток, переходящие порою в шквальный огонь. В перерывах слышался самолетный гул, размеренный, спокойный. По небесному аквариуму заплясали перекрещивающиеся лучи прожекторов; темными рыбами заколыхались аэростаты заграждения.
Юрий и его дворовые дружки переговаривались, лениво-бесстрастно глядя в небо: будут они волноваться из-за одного-двух жалких самолетиков, которые случайно прорвались в город и так беспомощно мечутся сейчас над ним.
Свист падающего снаряда. Звук усиливается… Взрыв… Где-то совсем недалеко. Крыша под ними слегка колеблется, они ощущают слабый толчок воздуха… (Назавтра Юрий узнал, что одна из бомб разрушила дом 28 на углу Малой Бронной и Садово-Кудринской. На крыше среди других погиб тогда отец его бывшей одноклассницы Милы Бак.)
А к ним на крышу в этот раз не падали даже зажигалки и здесь продолжался неторопливый "треп". Говорили больше о женщинах (о "бабах" - как принято называть подобные темы), и больше других распространялся Борис. Вернее, он был единственным оратором, остальные выступали в роли хора в древне-греческом театре, составленного из зеленых новичков.
В самый разгар бомбежки, когда с разных концов города слышались взрывы, а зенитки, казалось, совсем сошли с ума и готовы вот-вот выпрыгнуть из станков и помчаться вслед за снарядами, Борис приступил к наиболее захватывающей из своих историй.
- …А вот недавно… - рассказывал он. - Честное слово, не верите, спросите у Шурки… спустился я в наше убежище, в подвал… Не прятаться, просто позырить, что и как… Ну, убежище как убежище, если кто не был: тусклые лампочки, нары вроде какие-то, стулья покореженные стоят, кровати железные с порванной сеткой… Для дела не годятся… Присел рядом с кем-то, даже не поглядел. А жара - мужики в майках, бабы чуть не в одних лифчиках, все выпирает… Духота, запах - хоть святых выноси… И тут… - Борис переждал, пока немного стихнет треск обезумевших зениток. - Свет погас. Не верите? Спросите у кого хотите… Ну, прямо глаз выколи. Жутко, конечно, немного… Я уж выйти хотел, хотя отбоя не было, но разве найдешь дверь в такой тьме… Сижу… И вдруг чую, кто-то будто ощупывает меня. Карманы вроде ищет. Даже смешно стало: что у меня там может быть? Золото, что ли?.. Хотя, говорят, некоторые с собой в убежище самые дорогие вещи тягают. Но у меня что? Носовой платок грязный да рубля два денег с мелочью… Я карман прижал, молчу. Дико как-то… Кому, думаю, надо в штаны ко мне лезть?.. А потом… честное слово, если не верите… Чую… Нет, не в карман. А рядом, понимаете?.. Куда, куда?! В ширинку, вот куда!.. У всех есть ширинка? Проверьте, если забыли… - Ироничность вопроса была перечеркнута еще одним, дальним взрывом и частой дробью железа об железо: на соседние крыши посыпались "зажигалки". Потом наступила странная тишина. Борис продолжал, и, казалось, его слушает вся притихшая темная Москва. - Ну, думаю, кто же это? Может, Валька из четырнадцатого? Она любит к этому делу, все говорили… Но молчу пока… А у меня, сами понимаете, уже наготове… В полной боевой… Ну, я руку протягиваю… Куда, куда?! Сначала эти… сиськи… А у нее под платьем ничего… В смысле, никакого белья… Сразу… А сиськи - не верите? - одну в две ладони не возьмешь. Нет, думаю, не Валька. У той поменьше… Но она мне лапать особо не дает, пуговицы на ширинке расстегивает, трусы отгибает и вытаскивает его… Понимаете?
- Понимаем, - буркнул Шурка. - Ну, и чего?
- Чего, чего?! Не верите, не надо. Могу не рассказывать.
Его немного поуговаривали, и Борька не стал ломаться.
- Вытащила и чего-то шепчет… "Хороший, какой хороший…" Совсем сдурела, честное слово… Гладить начинает… пальцами… Понимаете?
На этот раз никто не ответил: боялись сбить рассказчика на самом интересном месте.
- Сначала пальцами, а потом… потом языком, честное слово… Сперва самую головку, а после вниз, к яйцам… Лижет и лижет… Опупеть можно!.. И пальцами перебирает… Ну, я дошел…
- Спустил? - деловито спросил Шурка.
- Погоди… Не сразу. Это потом - когда сосать начала. Прямо в рот взяла, как огурец какой, и туда-сюда… туда-сюда… Ну, я…
- Спустил? - опять спросил Шурка, словно сам только и ждал этого момента.
- А ты бы нет? Еще как… Прямо в рот.
- Ну да…
- По правде. Она не отклонялась.
- А что потом?
- Ну отдышался, штаны застегнул. А темень кругом… Только чувствую, нет ее рядом больше. Отошла куда-то… Вскоре свет зажегся, все к выходу, а я глазами зыркаю: кто? где?.. Не Зинка ведь, сестра твоя…
- Ну-ну, ты!..
- И не тетя Клава из двадцать первой… Или Елена Дмитриевна, Веркина мать…
- Так и не знаешь? - спросил Юрий.
- Так и не знаю.
- Может, приснилось?
- Это тебе снится, а у меня наяву.
И Борис был отчасти прав.
Но в ту ночь, а отбой дали довольно рано и потому удалось немного поспать, Юрию приснилось совсем другое: будто плывет на пароходе, и началась жуткая качка, а он упал в воду, захлебнулся, и не может дышать… Он открыл глаза - было еще темно, он продолжал плыть, но море почти успокоилось.
Когда утром шел на работу, увидел: у Никитских ворот не торчит больше темная фигура ученого Тимирязева на постаменте, и вместо здания школы, где лет десять с лишком назад начинала учиться Миля, - груда камней. Он так и не понял: то ли бомба упала сюда во время главного налета, то ли когда Юрий уже спал у себя в кровати.
Если говорить об общей атмосфере в те дни, то ни отчаяния, ни, тем более, паники в Москве еще не было. Скорее, все то же отупение и недоумение: как же? Вдруг такое? Уже целых полтора месяца - "непобедимая и легендарная" армия, выросшая "в пламени, в пороховом дыму", прошедшая через "штурмовые ночи Спасска и волочаевские дни"; армия, где служили "три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой", готовая в любую минуту "в бой за родину, в бой за Сталина"; армия, где "кони сытые бьют копытами", которая "встретит по-сталински врага", а также "по дорогам знакомым за любимым наркомом" поведет "боевых коней" - эта армия отступает и отступает, сдается в плен, разбегается?!.. Еще 28 июня немцы вступили в Минск, занята вся Прибалтика, они стоят под Киевом… Как же так?!.. А совсем недавно, в ночь на 29 июля, последние наши части оставили Смоленск. Почти рядом с Москвой! Каких-нибудь пять-шесть часов езды с Белорусского…
Было страшновато и непонятно, как в жутком сне, и было странное подспудное ощущение - скорее, безрассудная надежда, - что это, в самом деле, сон, и что вдруг проснемся и увидим: все по-прежнему, никаких сарделек-аэростатов на улицах, вечерних очередей в метро со стульями и раскладушками; и по ночам - тишина, а в газетах, как обычно, - сообщения о постоянных трудовых победах, о том, что "сталинским обильным урожаем ширятся колхозные поля", о безграничной любви к вождю и благодарности за все, что для нас сделал… Потому что ведь "Сталин - это народ, что к победе идет по вершинам подоблачных склонов…" А также: "Сталин - наши дела, Сталин - крылья орла, Сталин - воля и ум миллионов…"
С начала августа Милю Кернер вместе с другими студентками юридического института отправили под Серпухов на полевые работы. Она благополучно вернулась оттуда недели через три, хотя все могло кончиться довольно плохо: как раз в тех местах немецкие самолеты, не прорвавшиеся в Москву, приноровились сбрасывать на обратном пути свой бомбовый груз. Но понятия смерти, как Миля потом рассказывала - своей смерти, не чужой, - видимо, не существовало еще у этих двадцатилетних девушек. Увы, оно было уже не за горами.
В отсутствие Мили, у которой он чаще всего бывал в свободные вечера, Юрий зашел как-то к бывшей однокласснице Асе Белкиной, которую не видел со дня окончания школы. Вернее, с выпускного вечера, после которого усердно тискал на Патриарших прудах ее пышные телеса.
Они остались такими же, что он сразу отметил, лишь только появился в ее жилище, если можно так назвать низенькое каменное строение на углу Спиридоньевского переулка и Бронной, дверь которого открывалась прямо в единственную комнату и где из удобств, не считая клозета, был только кран с холодной водой. А из неудобств - на тот момент для Юрия - асина мать. Поэтому он пригласил Асю зайти на днях к нему в гости, на что та охотно согласилась.
Он приготовил выпивку, кое-какую еду, но Ася, когда пришла, пить наотрез отказалась и вообще была расположена не к "фалованью", как это называлось еще недавно на их школьном языке, но к серьезному разговору. Она хотела узнать, понять… Хотела совета: нужно уезжать из Москвы или можно оставаться? Скоро ли кончится война? Когда именно?.. Ведь Юра военный, лейтенант, он должен знать!..
Да, Юра знал… был уверен: с Москвой ничего не случится, беспокоиться нечего, уезжать никуда не надо.
Но как же, ведь многие уезжают, возражала Ася. Целые учреждения, она знает. Ира Каменец уехала с семьей, Рема, Феля - ее подруги.
Пусть, отвечал Юра, это их дело. Но Москве ничего не грозит, а скоро вообще Красная Армия перейдет в наступление и быстро прогонит немцев. Все, что случилось, результат внезапного нападения, сейчас наша армия уже оправилась от первого удара и сама начинает контратаковать. Так что не надо паники, все переменится к лучшему уже через месяц… Ну, через два…
Он вошел в роль, сам почти верил в то, о чем говорил. Ему, действительно, претили панические настроения, он гнал их от себя самого, что было совсем не трудно, а кроме того, им владело простодушное до жестокости эгоистическое чувство: что будет, если уедут все близкие и приятные ему люди? С кем останется в Москве?.. То же самое, что Асе, он говорил и родителям Мили, и собственными родителям…
К счастью, не все его слушали. Точнее, никто не слушал. Родители Мили эвакуировались с учреждением ее отца в Казань - уже в сентябре. Миля осталась, потому что продолжались занятия в институте. Юрины родители досидели в городе до середины октября, когда немецкие войска были на некоторых участках менее, чем в двадцати километрах от Москвы; только тогда им удалось уехать в ту же Казань. С ними был и юрин младший брат. До сих пор Женя помнит, как до города Горького (Нижний Новгород) их везли на открытых платформах. (Ох, и живуч советский человек!.. Пока не расстреляют.) Бабушку Юрия еще летом отправили в Баку к старшей дочери. Что касается Аси Белкиной, то, когда Юрий вернулся в ноябре в Москву после трехнедельной эвакуации со вторым эшелоном Генштаба в Куйбышев (Самару), то застал в дверях своей комнаты тревожную записку: "Юра, зачем ты говорил, что не надо ехать? Что теперь будет? Прощай. Ася".
(С облегчением должен добавить, что, как Юрию стало потом известно, Ася и ее мать благополучно уехали тогда из Москвы; Ася вскоре вышла замуж за пожилого работника торговли, который через несколько лет попал за решетку за какие-то дела экономического свойства, но как это принято у торговцев и, кажется, уголовников, семье арестованного помогали оставшиеся на воле, так что, когда Юрий случайно встретил Асю, уже после войны, та была не в отрепьях, а в каракулевом манто, и на лице не лежала печать голода. Больше они друг друга не видели…)