Посол не сказал каких, однако и того, что сказал, было достаточно: остготы повержены ромеями, вестготы (по крайней мере, те, которые имели жилье в Галлии) - франками. Поэтому остаются герулы и гепиды. А может, сказанное следует понимать и так: франки хотят уйти на земли, которые были недавно остготскими, и недавно стали подвластными Византии? Очень возможно. Посол франкского короля что-то скрывает, по глазам видит, неискренний он. Что ж, если так, Баян тоже не будет упорствовать: пойдут против империи и ее владений в Италии - охотно поддержит новых своих союзников, нацелятся на гепидов - он будет там раньше, чем франки.
- И что будет аварам от того похода.
- О том каган договорится непосредственно с королем. Сейчас король хотел бы только знать, согласятся ли авары на поход?
Вот как! Без обещаний хочет заручиться согласием. За кого же он принимает его, Баяна? И как поступить с таким? Сказать: сначала давайте обещание, потом дадим согласие? Быть еще откровеннее, тогда так: пусть король даст аварам землю, тогда и авары присягнут на верность? Резон в такой откровенности есть. Кто пойдет походом против императора, живя на земле императора? Пусть бы король давал землю, оттуда Баян нашел бы способ поквитаться с императором. Вот только не выйдет ли из этого короля такой же лжеобещальник, как с императора Византии? Все сильные - лживые. Зовут и обещают, пока ждут выгоды. Не станет выгоды - отрекутся.
Баян старался скрыть от послов своих правдивые помыслы, но, пожалуй, и усилия не помогли: когда заговорил, голос выдал их, и довольно откровенно.
- Скажите королю, я перейду на его сторону и каждый раз становиться ему в помощь, но при одном условии: если он даст моему народу землю. Жить на рубежах одной земли, а прислуживать другой не получится.
Помолчал и потом добавил:
- Еще одно. Если король примет это, пусть шлет аварам яств на переход: две тысячи голов скота, сто фур зерна для коней и сто - для воинов и люда аварского. Путь к вам длительный, а народ наш изнемог без яств. Да и там на новых землях, надо будет потреблять что-то, пока добудем себе живность. Людей своих за ответом короля, как и за скотом и хлебом, посылаю вместе с вами. Послам ничего не оставалось, как откланяться.
X
Дромон, на котором, кроме мореходов и нескольких человек торгового люда, находился и епарх Виталиан, вышел от пристанища на веслах, а уже в море поднял паруса и ушел, гонимый умеренным в это время левантом, до скифских берегов. Сначала неровно и не очень ощутимо, дальше веселее и веселее. Ибо выходили в открытое море, а оно - колыбель для ветра, там он всегда гуляет привольнее. От этого привольно было и на сердце у епарха Томы. А еще и привольнее, пожалуй, от тех вестей, что везет в антскую Тиверию, в угоду и на радость князю Волоту, что восседает в городе Черне над Днестром. Еще бы, произошло так, на что, и рассчитывать не следует: нет уже аваров в придунайской Скифии, испарились авары с Придунавья, а затем и из его епарха, глаз, ушли дальше и от земель антов. Или то ж разве не утешение для обоих, не причина сказать, встретившись: светлый день настал! А кто поспособствовал этому? Чья мудрость стала выше императорского венца, вознеслась над всем Августионом и восторжествовала в Августионе, когда задумались: быть или не быть аварам ратью в империи? Такое случается раз в жизни, и пусть как себе хочет князь Волот, а должен, как и раньше, быть щедрым на подарки, воздать ему, своему другу в скифских Томах, должно. Не кровью ведь платить за победу и не опустошением - всего лишь мехом и солидами. А еще и о восстановлении договора на мир между антами и ромеями договорено. Или такие услуги - шутки? Или они не стоят того, на что надеется?
Весело и радостно епарху в открытом море, под туго натянутыми парусами. Уверен был, его никто не опередит, даже слух, что не уступает ветру, ширясь между народами, не могут перешагнуть через Дунай и добраться до Черна быстрее него. А, однако, ошибся в уверенности своей: первым в стольном городе на Тиверии с теми же, что и у Виталиана, вестями объявился хан кутригуров Коврат.
Когда Волота уведомили о том, он не поверил, во всяком случае, был весьма удивлен, хотя и сказал слуге:
- Зови в гридницу. Я сейчас буду.
Коврат приятно поразил его и не только величием и доброликостью. Был слишком вежлив и благосклонен, если признаться, казалось, светился ею, человеческой добротой.
- Князь, - сказал, когда сели за стол и стали угощаться яствами. - Я и мои кметы прибыли, чтобы объясниться с тобой, а через тебя и со всем народом тиверским. Уверены мы: вы нас принимаете за лиходейное племя, склонное к татьбе и урону, убийству и насилию. На это было достаточно причин. Не вы - мы шли на вас ратной силой, нарушили мир и благодать на земле. И все же хотели бы мы заверить: не являемся такими, какими вы считаете нас. Говорю так не только потому, что нет уже хана, который вел кутригуров на тиверцев. Говорю так, что вел не по собственной воле, вел - по принуждению. Князь, видимо, уже знает: ромеи зло помотали нас за поход в их земли - наслали сначала утигуров, затем обров и сделали нас не только убогими до предела, но и подневольными. Та неволя и заставила идти туда, куда велели обры.
- Хан хочет сказать, что отныне он не является подневольным им?
- Не совсем, но, все же, так. Обры ушли из Скифии, мы, как видишь, не пошли за ними, остались. Если обры ушли надолго, думаю, так и останемся сами по себе, независимыми от них.
Трудно было удержаться, чтобы не выдать радости, и все же князь Волот старался не показать свое удовольствие, по крайней мере, уж слишком.
- Когда и куда пошли?
- Поднялись, княже, всеми родами своими и отправились на клич лангобардов, неволить гепидов якобы. Есть истинные мысли: там и сядут уже.
На лучшее и надеяться нечего. Если это правда, конечно. О, если бы это было правдой!
- За одно это, что привез такие вести, спаси бог тебя, хан. Буду откровенен: это неприятные соседи. И не только для нас.
- Правду говоришь: для нас тоже. Я когда услышал, что идут, а впоследствии и удостоверился, прежде сказал себе: пойду в Тиверию и сообщу тиверскому князю. Пусть знает: кутригуры ни сейчас, ни когда-либо не будут посягать на его землю.
- Хотелось бы верить.
- Чтобы поверил, больше скажу: отныне Днестр до самого моря свободен для Тиверии. Хочет народ ее ловить рыбу - пусть ловит, хочет торговать - пусть торгует, кутригуры не будут становиться ему помехой.
- А наши пристанища в Тире и на Дунае, а земля Тиверская? Они остаются за кутригурами?
- Чтобы не было распрей, Тира, как и пристанище, для рыбаков и мореплавателей как была, так и останется вашей. А всем другим поступиться не могу.
- Значит, боишься все-таки, что вернутся обры и спросят, зачем предал взятое на меч-копье?
- Не скрою от князя: и это. Но больше беспокоит другое: меня не поймут роды, когда уступлю то, что взято такой дорогой ценой.
Внимательно смотрел тиверский князь на кутригура. Пристально и долго. Действительно он так заинтересован в мире с антами или всего лишь притворяется мирной овечкой? Вроде бы не похоже, чтобы лукавил: позволяет лишь то, что может позволить, его же тоже надо понять. Во-первых, придунайские выпасы кутригурам вон как нужны, а во-вторых, обры действительно еще могут вернуться и спросить их, зачем отдали антам то, что является верной добычей. А соблазн свободно ходить к морю - немалый соблазн. И вообще, не лучше ли будет для Тиверии, если между ней и ромеями будут стоять и не страшные своей силой, и обособленные от обров кутригуры?
- Хан всего лишь обещает вольготное плавание в море или может поклясться в том богами своими? - Могу, княже.
- И что на Тиверию ни по собственной воле, ни по принуждению не пойдешь больше, тоже поклянешься?
- Что по собственной воле не пойду, в том клянусь, а по принуждению, в том присягнуть не могу.
И опять Волот пристально и долго смотрел на хана.
- Что же, и за это спасибо. Вижу, не лукавишь со мной. Если так, составляем договор и пойдем на капище.
Обещая придерживаться заключенного договора, Волот клялся Перуном; хан же поднял над собой меч и обратился к Небу. "Даю роту, - сказал, - тогда не будет мира и согласия между народом моим и народом Тиверии, уличей, и всех антов, когда камень станет плавать, а хмель тонуть".
Все то не могло не радовать обоих, а если рад то, что остается делать? Ушли и сели за столы, пили хмельное, довольствовались пищей и беседовали, снова пили и снова беседовали, и надеялись на лучшее, и верили: отныне будет так. Так почему бы и не быть? Из степи лихой угрозы нет, ромеи бы угомонились, вот уже на протяжении двадцати пяти лет не идут за Дунай и не оскверняют землю за Дунаем, и обры испарились, ушли на другие рубежи, другим не давать покоя. Хвала богам, кажется, к длительному миру идет, а следовательно и к благодати.
На ночь Коврат остался в Черне - засиделись допоздна, куда мог отправиться? А на рассвете собрался и поехал, не беспокоя и не прощаясь с князем. Хотя и было такое соглашение между ними, Волоту зыбким и не очень приятным показалось все это. У славян с гостем не расстаются подобным образом. Славяне провожают гостей после трапезы. Поэтому, проснувшись, почувствовал себя, то ли виновным, то ли неуверенным, что вчерашняя радость надежна.
С той неуверенности не знал, куда податься, и направил стопы свои к жене и детям. Не раз уже убеждался, поэтому и сейчас верил: там развеет сомнения, а развеяв, скажет:
"Прогоните грусть с лиц своих, знайте, для всех нас светлый день настал: обров нет за Дунаем, кутригуры приходили с повинной и заключили уже договор на мир и согласие". Или они, кровные его, не живут тем, что и он? Порадуются ли такой новостью? Правда, Миловида первой засияет лицом и скажет свое обычное: ой! Милана, Злата, на что унылые и вымученные после смерти мужей, а и те пробудятся, пусть не так, как другие, все же почувствуют себя радостными.
Пока шел в тот конец, где должна быть сейчас Миловида, успел успокоить себя и проникнуться мыслью о светлом дне. А сблизился с клетью-кельей, в которой жена молилась своему христианскому богу и молилась ранней (как и вечерней) порой, вынужден был сбавить ход, а потом и вовсе застыть: из-за двери слышался не только голос Миловиды, слышались и другие голоса.
"И Злата, и Милана там? А, это ж, с какой стати?"
До сих пор он не позволял себе переступать порог Христова обиталища в своем тереме. Это было тайное место его жены, келья-храм, где она беседовала, с верой, с богом и исповедовалась богу. Присоединиться к ее вере он не мог и, кажется, не стремился, однако и жене не осмеливался перечить. И не только потому, что объясняла свое желание слишком странно и убедительно: "Это у него, Иисуса Христа, - сказала, - попросила я покровительства в тот день и в то время, когда ты должен был тянуть жребий, это он отозвался на мои ревностные мольбы и спас тебя от мучительной смерти", - не возражал еще и потому, что слишком молился на свою Миловиду, чтобы осмелиться и стать ей хоть в чем-то помешать. Сейчас же, услышав, что и дочери там, в храме-келье, забыл, куда врывается и на что посягает. Дернул на себя не совсем прикрытую дверь и застыл, крайне озадаченный и удивленный тем, что увидел: и жена, и обе дочери стояли перед ликом Христа на коленях и били поклоны.
Вероятно, надолго потерял дар речи - жена первой опомнилась и пошла к нему.
- Что-то случилось, муж мой? Я нужна тебе?
- Выйди, поговорить надо.
Не хотел, чтобы разговор их слышали дочери, и отошел подальше от двери. Наконец надумал и направился в соседнюю клеть.
- Что все это значит, Миловида? - круто повернулся к жене, когда она прикрыла за собой дверь. - Я тебе позволил верить богу ромеев и молиться на бога ромеев. Зачем детей моих вводишь в этот блуд?
Право, приготовилась к разговору, пока шла следом, - шла удивительно безобидная и доверчивая, как бы устыдившись не в меру.
- Это не ромейский бог, Волот, то бог обездоленных, когда поймешь это, думаю, поймешь и все другое: я привожу детей твоих к вере Христовой - безлетье приводит. Дочери твои в великой скорби по убиенным на поле боя мужей своих. Как можем отказать им, искать утешение там, где его хотят найти?
Аж передернула его эта тихая и сердечная речь, как и взгляд ее, такой по-детски невинный и доверчивый.
- Да пойми ты! - взорвался гневом. - Они - дети своего рода-племени, им предстоит жить среди него. Как же жить, отступивши от веры отцов и дедов? Это ты могла позволить себе такое и чувствовать себя спокойной за моей спиной, им не простят отступничества! Скажут, ваша мать принесена в жертву богам, а вы…
Какая-то злая сила дернула князя за сердце, ударила его в ноги и повалила, как есть, на пол. Последнее, что увидел и понял, большие Миловидины глаза, немой ужас в глазах, да и на лице, таком невинном и таком жалостном в этот миг.
XI
Последние несколько лет старейшины не решались идти к ней и беспокоить ее заботами Дулебской земли. Знали они: княжне не до того. Вот какое безлетье обрушилось на Добритов род. Только послюбилась и отгуляла свадьбу и уже вдова. Не успела оплакать мужа, как вынуждена была похоронить отца. Затем юной матерью стала.
И матерью, вдовой, и сиротой одновременно. Кто посмел бы стучаться к такой и беспокоить такую?
"Пусть забавляет сына, - говорили, - и залечивает раны, нанесенные злым роком. Со всем остальным, как-нибудь будет".
И правду говорили. Ничего не произошло за эти лета ни с народом, ни с землей. Как жили при князе, так и после князя живут. Правда, недолго находились в этой уверенности и покое. Как-то забеспокоились старейшины. И на совет собирались чаще, и совещались дольше. Когда же случилось так, что собираясь, ничего не решили, собрались и послали нарочитых к Данае.
- Народ дулебский, - сказали, поклонившись, - здоровья желает тебе, дочка, с сыном, потомком рода Добритового.
- Спаси бог.
- А еще велел он нам предстать перед тобой и спросить: согласишься ли ты, единственная наследница в роду Добритовом, сесть на стол отца своего и править нами, пока не станет совершеннолетним сын твой. Земля не может быть без предводителя, дочка. Если ты чувствуешь в себе силу и уверенность, садись и правь нами, если нет, вече выберет другого.
- Будто вы не правите в родах своих? Есть же вече, которое призвано решать дела общинные, а обязанность по защите обычаев всей земли возложена на князя Тиверии.
- На правителя Тиверии возложено отвечать за обычаи земли в урочное время. Потом будет всетроянское вече, которое призвано определить, на кого из князей ляжет эта обязанность. Дулебы предпочитают, чтобы она выпала на их князя.
Данаю осенило догадкой. Вот оно что? Старейшины просят ее сесть на отчий стол, а тем временем намекают: если не сядешь ты, не быть дулебским князьям главными в земле Трояновой. Да, кто же назначит на это жену.
- Так, может, пусть сейчас уже правит дулебами кто-то из воевод дулебских?
- Кто?
Заколебалась, однако, ненадолго.
- Дайте время подумать. Уже потом, подумав, позову и скажу.
Старейшины поклонились и ушли. А Даная бросилась бегом к двери и повелела няне-наставнице зайти к ней.
- Слышала, что говорили?
- Как же могла слышать, когда не была там, где говорилось?
Толковала ей и дрожала вся, говорила, если не сядет сейчас на отчий стол, то никто из рода Добритового уже и не сядет на него, и уверяла няню: это только для вида предлагают, в действительности не хотят, чтобы садилась. Что же ей делать, если так? Отречься и насовсем? А что скажет ей сын, когда вырастет? Добиваться отчего стола? А если примут и заколют ночью: и ее, и сына?
Закрылись в ложницу и шептались, шептались и ойкали почти до полудня, а в полдень наставница Данаи оставила все-таки терем и нашла место и повод встретиться с родственником, братом Мезамира, Келагастом.
- Что ты себе думаешь? - напустилась, - Тебе совесть твоя, обязанность, наконец, ничего не говорят?
- А что должны говорить? - весело ответил тот.
- Как что? Как что? Даная он кого сына родила твоему брату, а ты не зайдешь, не поинтересуешься даже, что и как.
- На то у Мезамира есть мать и есть сестры, наконец.
- Умм… Мать… сестры. А ты? Или мать с сестрами должны утешить юную вдову в ее печали, высушить такие частые слезы? Обычай нашего рода, именно, тебе велит придти к Данае и стать ей утешением вместо Мезамира, положить конец безлетью этой юной жены, как и безлетью ее седин.
Келагаст вытянул от изумления свое лицо, и сразу же и оскалился.
- Это что же ты себе старая басиха надумала? Хочешь, чтобы я слюбился с Данаей?
- Ты сам пожелаешь слюб, когда придешь и увидишь, какой является ныне Даная.
Сказала и ушла, опираясь на костыль. Словно урезонивала тем: "Подумай, отрок. Я, знаешь, дело говорю и дело не какое-нибудь". Оно и, правда, зачем ей надо было встречаться и намекать. Не иначе, как была с Данаей беседа, или приглядеться к расцветшей в роду Данае и остановился на мысли: такая не может оставаться без мужа-охраны. Тень накроет и похоть не минует ее, если одна останется. А с той тенью придет и безлетье. Да, это уж, как водится. Где нет мужа-защитника, там лезет через порог и осаждает жену Обида. Однако, почему наставница, именно, к нему пришла и так с ним заговорила? Всего лишь вспомнила, что есть такой обычай: когда овдовеет юная жена, на место усопшего или погибшего мужа ее должен прийти его непослюбленый брат и взять его жену под свою защиту, или такова воля самой Данаи?
И стоял возле своего Гриваня, там, где встретила его наставница Данаи, думал, и сел на Гриваня и двинулся - снова думал. Откровенно говоря, ему не до слюба сейчас - не нагулялся еще в отрочестве и не налюбовался привольем, которое дает отрочество. Но если о слюбе с Данаей заговорила сама Даная, то почему и не пойти к ней и не присмотреться, какая она есть сейчас.
"Будто ты не был и не видел", - напоминает посторонний голос.
"Видеть то, видел, - защищается Келагаст, - и вон как давно, тогда еще, когда провожала в последний путь и прощалась с Мезамиром. Или в трауре могла затмить красоту? Да и мне до лепоты ее разве было?"
"Красоту ничто не может затмить, - опять тот голос. - Красота всегда являет собой красоту".
"А вот и нет. Одно, когда она убита печалью-грустью, и совсем другое, когда на сердце светлый день".
"Какой же он может быть светлый у Данаи-вдовы?"
"У Данаи-вдовы, может, и не светлый, а у Данаи-матери? Да еще у той, что баюкала в себе мысль: у Мезамира есть брат, он не должен оставить ее с малым ребенком на произвол судьбы. Такая мысль всегда уподобляется светлой надежде, а где ожидание света, там и воскресение. Разве желающим много надо, чтобы воспрянуть духом и обратить ночь в день?"