Цареубийцы (1 е марта 1881 года) - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 10 стр.


Государь тронул свою лошадь прямо на офицеров. В глубокой, благоговейной тишине те расступились, и Государь подъехал к молчаливо стоящим солдатским рядам.

- Прощайте, г’ебята! До свидания!

- Счастливо оставаться…

И вдруг - "ура!", такое "ура", какого еще не было на поле. Все перемешалось. Кепи, каски и шапки полетели вверх, солдаты с поднятыми ружьями стали выбегать из строя и окружили Государя, восторженно крича "ура". Народ прорвал цепь полицейских и полевых жандармов и бежал по полю. Мужчины и женщины становились на колени, простирали руки к Государю и кричали:

- Ура!.. За братии!..

- Ура! За свободу славян! За веру Христову!..

Старый царский кучер Фрол Сергеев, с медалями на синем кафтане, мудрым опытом понимал и чувствовал ту грань, до которой можно доводить народный восторг. Он быстро подал коляску. На ее подножке стоял царский конюший в синем чекмене и алой фуражке.

- Посторонитесь, господа! Дозвольте проехать!

Государь слез с лошади и сел в коляску. Его лицо было орошено слезами

V

Взволнованный и потрясенный всем виденным и пережитым, Порфирий ехал в фаэтоне, обгоняя идущие с поля войска. Он на смотре узнал, что генерал Драгомиров берет его для поручений.

У самого въезда в город Порфирию пересекла дорогу идущая со смотра Донская батарея. Впереди песельники в лихо надвинутых набекрень на завитые запыленные чубы кивертах пели дружно и ладно:

В Таганроге со-олучилася беда…

Ой да в Таганроге солучилася беда: -

Там убили мо-о-олодого казака…

Коричневые Обуховские пушки позванивали на зеленых лафетах, серую пыль наносило на Порфирия. Пахло конским потом, дегтем, пенькой новых уносных канатов постромок.

Порфирий приказал извозчику свернуть в боковую улицу и только тот раскатился среди цветущих фруктовых садов, как попал между двух эскадронов Рижских драгун и должен был ехать между ними. Сзади звенел бубенцами и колокольцами разукрашенный лентами и мохрами бунчук и запевала сладким тенором пел:

В нашем эскадроне
Все житье хорошо…
Хор с бубном, с треугольником, с присвистом подхватил дружно и весело:
Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова.
Раскудря-кудря-кудря,
Раскудрява голова…
Дзыннь, дзыннь, дзыннь, - дырг, дырг, дырг, - треугольник и бубен сливались с хором.
Когда спасали мы родную
Страну и Царский Русский трон,
Тогда об нашу грудь стальную
Разбился сам Наполеон!..
Ура!.. Ура!..
Разбился сам Наполеон!..

"Видать Драгомировскую школу, - думал Порфирий, прислушиваясь к гордым словам старой песни. - Во всем видать! Пустяков не поют"…

Как двадцать шло на нас народов,

Но Русь управилась с гостьми,

Их кровью смыла след походов,

Поля белелись их костьми…

"По-суворовски учит! Знает Михаил Иванович солдатскую душу".

А рядом неслось:

Ведь год двенадцатый - не сказка,
И видел Запад не во сне,
Как двадцати народов каски
Валялися в Бородине…

"Да - славянофилы и западники, - под песню думал Порфирий. - Нам Запад всегда был враждебен. Особенно далекий Запад - Франция и Англия… А как мы их любим! С их великой французской революцией и английским чопорным парламентом и джентльменством. А вот, где наше-то, наше!"

Песельники пели:
И видел, как коня степного
На Сену вел поить калмык,
И в Тюльери у часового
Сиял, как дома, Русский штык…

"Эк его, да ладно как", - кивал головой в такт песне Порфирий, а песня неслась и подлинно хватала за сердце:

Как сыч пределов Енисейских,
Или придонский наш казак,
В полях роскошных Елисейских
Походный ставил свой бивак…
Ура! Ура!
Ура! На трех ударим разом!!!

VI

Н этом приподнятом, восторженном настроении, усугубленном песнями, точно застрявшими в ушах, не захотел Порфирий идти в столовую "Столичных номеров", где были бы пустые разговоры, где пошли бы шутки, где кто-нибудь - Порфирий знал пошлую переделку только что слышанной им песни, - споет ему:

На одного втроем ударим разом,

Не победивши - пьем…

Хотелось быть одному, хотелось беседы с такой душой, которая вся открылась бы ему и зазвучала согласным с ним возвышенным гимном.

Порфирий в номере, где сейчас никого из его сожителей не было и где по кроватям и походным койкам валялись каски, шарфы и сабли, снял мундир, отдал его чистить денщику и приказал подать, себе в комнату завтрак.

Он подошел к столу, вынул походную чернильницу, достал бумагу и своим твердым, красивым почерком начал:

"Милостивая Государыня, глубокоуважаемая и дорогая Графиня Елизавета Николаевна…" Он остановился… Шаловливый голос, потом целый хор запел ему в уши с бубном, с бубенцами, тарелками, с присвисточкой:

Черноброва, черноглаза

Раскудрява голова!..

Порфирий порвал листок, полез под койку, выдвинул походный чемодан, отстегнул ремни и откинул медную застежку. С самого дна чемодана достал он сафьяновый конверт и оттуда большой кабинетный графинин портрет.

Графиня Лиля снималась у лучшего петербургского фотографа Бергамаско, должно быть, несколько лет тому назад. Но Порфирию она представилась именно такой, с какой он недавно расстался в Петербурге. Подвитая черная челка спускалась на красивый лоб. Подле ушей штопорами свисали локоны, большие глаза смотрели ласково и любовно. Бальное платье открывало полную высокую грудь. Пленительны были прелестные плечи.

В ушах все звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором:

Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова.
Раскудря-кудря-кудря,
Раскудрява голова!..

Порфирий поставил карточку, чтобы видеть ее, и снова взялся за перо.

Начал просто: "Графиня"… Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.

…"Итак, война объявлена, - писал он, - я иду с Драгомировскими войсками в авангарде Русской Армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное… молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы - прикоснитесь к ним, и зазвучат… Только Вы, графиня, поймете меня, только со струнами прелестной Вашей души - моя струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я не молод, я вдовец, у меня взрослый сын - Вы все это читаете, по Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие - напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своей невесткой"…

Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлеченный своей любовью, все поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие минуты, когда нужно было все свое, личное, отбросить куда-то, позабыть и думать о самопожертвовании, о смерти, о подвиге, он думал и писал о личном счастье, о победе, о Георгиевском кресте, о славе, о долгой счастливой жизни с веселой, чуткой, жизнерадостной графиней Лилей. В ушах звучало ее любимое словечко: "Подумаешь?"… "Подумаешь - Порфирий мне предложение сделал"… А незримый хор все пел в душе веселыми, бодрыми драгунскими голосами:

Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова!..

С карточки Бергамаско улыбалось несказанно милое лицо, и, казалось, вот-вот оживут и счастьем загорятся блестящие черные глаза и маленькие губы сложатся в неотразимо прелестную улыбку.

VII

Драгомировская дивизия, направляясь через Румынию к Дунаю. остановилась на дневке у деревни Бею.

Афанасий лежал подле своей низкой палатки и смотрел, как его денщик, солдат Ермаков, сидя на корточках, налаживал "паука". Подле Афанасия, подложив под себя скатку, сидел молодой стрелок с пестрым охотницким кантом вокруг малинового погона. Загорелое, чисто выбритое лицо было точно пропитано зноем долгого похода. Черное кепи было сдвинуто на затылок. Мундир расстегнут, и ремень со стальной бляхой валялся подле стрелка.

От самоварчика-"паука" тянуло смолистым дымком сухих щепок, томпаковое туловище самовара побулькивало, и легкие струйки пара вырывались в маленькие отверстия крышки.

- Зараз и вскипит, - сказал Ермаков, - пожалуйте, ваше благородие, чай запаривать будем.

Не вставая с корточек, ловкими, гибкими движениями денщик достал чай из поданного ему мешочка и всыпал в мельхиоровый чайник, ополоснул, залил кипятком и поставил на самовар.

- А переправа будет, - вдруг сказал он, - солдатики сказывают у Зимницы.

- Ты почем знаешь? - спросил Афанасий, - это же военный секрет. Никто, кроме Государя Императора и Главнокомандующего, о том не знает и знать не может.

- Точно, ваше благородие, тайна великая. Оборони Бог, турки не проведали бы. Ну, только солдатики знают… От них не укроется. Мне говорил один понтонного батальона - земляк мой… У Зимницы… И казак Терский, пластун, сказывал тоже. Там, говорит, берег - чистая круча и не взобраться никак. Виноград насажен. У турок, сказывал, ружья аглицкие, многозарядные и бьют поболе, чем на версту, и патронов несосветимая сила. Так в ящиках железных подле их ашкеров и стоят.

- Откуда казак все это узнал? - спросил Афанасий.

- Ему болгары-братушки сказывали.

Солдат вздохнул.

- Ну, однако, возьмем!.. Взять надо!..

Он разлил чай по стаканам и, подавая офицеру и стрелку, сказал:

- Пожалуйте, ваше благородие. Коли чего надо будет - вы меня кликните. Я тут буду возле каптенармусовой палатки.

И с солдатской деликатностью Ермаков ушел от офицерских палаток.

- Видал-миндал, - сказал стрелок. - Все, брат, знают. Все пронюхают. Почище колонновожатых будут. У нас стрелки тоже говорили, что у Зимницы.

- Все одно, где укажут, там и переправимся, - сказал Афанасий. - Скажи мне, князь, что побудило тебя вдруг так взять и пойти на войну солдатом?..

- Офицерских прав не выслужил, пришлось идти в солдаты.

- Но ты? Мне говорили… Ты труд презираешь… А это же труд!..

- Еще и какой!

Стрелок показал свои руки, покрытые мозолями.

- Видал? А ноги в кровь… Эту проклятую портянку повязать - это же искусство! И сразу не поймешь такую на вид немудрую науку. Почище и поважнее будет всех этих чертячьих Спенсеров и Карлов Марксов.

- И вот ты пошел!.. Добровольно!.. Что же, или и тебя захватило, как многих захватило…

- Видишь, Афанасий… Я и точно хотел жить так, как создан был Богом первый человек. Без Адамова греха, не мудрствуя лукаво. Ты помнишь - в Библии…

- В Библии?.. Ты за Библию принялся? С каких это пор? Это после твоих чертовых Марксов, Бюхнеров и еще там каких мудрящих немцев. Чудеса в решете!

- Так вот, по Библии, Бог создал человека для того, чтобы он ничего не делал. Пища сама в рот валится. Животные служат ему. Солнышко греет. На мягкой траве с этакой милой обнаженной Евушкой сладок сон. Это и есть райская жизнь - ничего не делать. Ни о чем не думать, не иметь никакой заботы. И надо же было этому балбесу Адаму согрешить и навлечь на себя проклятие! Стал он задаваться дурацкими вопросами. Отчего солнце светит? Что ему, дураку? Светит и светит - радуйся и грейся в его лучах!.. Нет, стал думать, а какая там земля?.. А имеет рай пределы и что за ними?.. Вот осел, как и все ученые ослы… Что ему с этого? А накликал на себя беду - труд…

- Но ты, князь, кажется, сумел так устроиться, что не трудился никак.

- Устроиться-то я устроился, а вот представь себе - стало мне тошно. И пошел я потому еще… Ну, да это потом… Пришел, видишь ли, такой момент в жизни, что либо в стремя ногой, либо в пень головой. Ну, пня-то мне не захотелось, - вот и надел солдатскую лямку.

- А трудно?..

- Поди, сам знаешь… Нелегко. Не говорю - физически, - ну, там бороду побрить, волосы чтобы под гребенку, работы, ученья, поход - все это ничего… А вот морально очень трудно было. Перекличка вечером. И молитва!.. Ты понимаешь, я - Болотнев - ученик Кропоткина, я - атеист, ничего такого не признающий, а пой молитву… Да у меня и голос оказался хороший, слух, веди роту за собой… Фельдфебель приказал… Пой "Отче наш"!.. А то, понимаешь? Ведь фельдфебель может и в морду заехать. Зубы посчитать.

- Н-да, брат. Назвался груздем - полезай в кузов.

- Что же - и полезу… Это что у тебя во фляге? Коньяк?

- Ром.

- Позволишь? Люблю, знаешь, по-прежнему люблю, чтобы этакое тепло ключом побожгло по жилам. И мысли!.. Мысли всегда это проясняет… Мысли становятся глубокие. Тогда за мной только записывай. Не хуже Григория Сковороды или иного какого мыслителя будут те мои мысли.

Князь хлебнул горячего чая с ромом, долил рома, хлебнул еще, еще долил и потянулся.

- Хор-рошо-о!.. - сказал он и замолчал, щуря веки в белесых ресницах на солнце.

- Ну, дальше?.. Ты мне все еще главного-то и не сказал.

- Я тебе, по совести, ничего пока не сказал. Да вот что… А ты записывай… Я вот думаю, что таким, как я, князьям, дворянам, лодырям барским, очень невредно, чтобы иногда фельдфебель мужицким кулаком и… в морду, в личико барское!.. Дурь вышибить! Для протрезвления чувств. А крепок твой ром! И душистый! Теперь взводному на глаза не попадайся. А то услышит… Беда!.. Допытывать станет… Где достал? Не поверит, что у офицера-товарища. А я не откуплюсь… Да и нет у меня, чем откупиться. Я ничего не имею… Мне, как из Кишинева выступили, Елизавета Николаевна три рубля прислала - а это было три месяца тому назад. Вот и живи, как в песне солдатской поется: "И на шило, и на мыло, чтобы в баню сходить было"… Положеньице!.. Видишь, с жиру мы, князья, бояре, бесимся… Умны очень становимся. Вот и нужна нам одержка. Иван Грозный какой-нибудь или Петр Великий - ох, как они это понимали! А как пошло расслабление власти, как пошли Императрицы мудрить, да с Вольтерами-богоотступниками переписываться, с Дидеротами знаться, как появилась вольность дворянства - ну, понимаешь, дисциплина понадобилась… Надо, чтобы кто-нибудь тебя по-настоящему поучил. А то сами пошли искать света - кто в масоны, кто куда, ну а я - в стрелки… На войну… Навстречу курносой, безглазой. Под ее жестокую косу. Да тут еще и одно обстоятельство было. Ну, да это потом, когда-нибудь….

- Что ты все вертишься около одного места? Потом да потом… Не договариваешь чего-то. Проигрался, что ли?.. От долгов бежишь?

- Нет… я в карты не играю.

- Гадость какая вышла, что бежать пришлось?

- Нет, и этого не было… То есть, если хочешь, конечно, как посмотреть?.. Если хочешь, то и гадость. Во всяком случае, не радость. Видишь, случилось то, о чем я никогда и не думал, что со мной это может случиться. Я полюбил…

- Ты? Чучело!.. Ты, помнится, еще в корпусе любовь и женщин отрицал… Философа Канта приводил в пример. Мы тогда, прости, - брезгали тобой…

- Я это давно бросил…

- А не секрет, - с дурной и злой усмешкой сказал Афанасий, - кого ты удостоил своей любовью?

- Брось, Афанасий, этот тон… Того князя Болотнева, кем вы брезгали в корпусе, - нет. Нет и того, кого прогнал отец из дома, и кто, читая умные книжки, заблудился между трех сосен. Есть - стрелок Болотцев. В близком будущем - ефрейтор. А там, глядишь, кавалер и… офицер! Таким, как я, кому терять нечего, на войне легко… Главного у меня нет - страха смерти. Мне смерть, по совести, даже желанна.

- Скажи, пожалуйста… Каким Чайльд Гарольдом…

Ревнивые огни загорелись в глазах Афанасия. Кого мог полюбить этот одинокий, странный и страшный человек? Графиню Лилю? Та помогает ему из жалости, как сестра, как мать. Кого-нибудь, кого Афанасий не знает? А если Веру?.. Странно… Веру? Возможно, что и Веру.

- Ты, князь, говори - так до конца. Что ты все в прятки играешь?

- Хорошо. Скажу. Я даже делал предложение.

- И получил отказ, - со злорадством сказал Афанасий.

- Я в нем и не сомневался. При моей печальной-то репутации. Только я думал, что та девушка тоже оригинальна и не обыденна, не кисейная наша барышня-дворянка, что она поймет меня и согласится вместе со мной пойти прокладывать новые жизненные пути. Я все говорю тебе…

- Почему же ты удостаиваешь меня своих конфиденций? Потому ли, что мы с тобой старые товарищи по корпусу, или тому есть и другие причины?

- Есть и другие причины. Та девушка, кого я полюбил, - близкий тебе человек - твоя кузина Вера Николаевна.

- Постой, князь! Ты ври, да не завирайся. Ты полюбил Веру? Ты?.. Ты Вере делал предложение?

- Ну… Да…

- Да это же совершенно невозможно! Ты!.. И Вера!.. Князь! Я тебе совершенно серьезно говорю. Завтра, послезавтра может быть бой. Наша 14-я дивизия идет на переправу. В такие минуты не шутят. Откровенность за откровенность. Так я тебе говорю… Я! Это я, не ты, делал предложение Вере!..

- И?..

- Ты понимаешь!.. Надо, чтобы кончилась война… Я вернусь - героем… Я все сделаю для этого, и тогда… Нет, мне отказа не было!.. Не могло быть отказа… Так вот, я говорю тебе. Я не ревную. Не ревную, но мне, почти жениху, это неприятно, и прошу тебя - оставь это. Я не хочу, чтобы кто-нибудь стоял между мной и Верой. Понимаешь?

- Не бойся, Афанасий. Если бы что-нибудь осталось - я не сказал бы тебе всего этого.

Назад Дальше