Близко к Вере было загорелое лицо Перовской с ярким румянцем и тонкими чертами. Светлые глаза застекленели, и снова в них стала страстная молитвенная напряженность. Перовская заговорила плавно, точно прислушиваясь к какой-то звучавшей в ее сердце таинственной музыке, иногда распевно протягивая слова:
- Народная воля!.. Чего же может желать себе народ, как не общего блага? Когда везде и над всем будет править народа, когда народ сам будет распоряжаться всеми средствами такой прекрасной, необъятной, богатой страны - все переменится в ней! Опустеют холодные каменные дворцы вельмож, потонет в болоте, растворится в туманах Петровским проклятием созданный Петербург, - и вся Россия покроется прекрасными каменными городами-садами. Каменные дома будут в деревнях, прекрасно освещенные. Везде керосиновые лампы, везде фонари… Хорошие дороги, прекрасные школы, где вместо Закона Божьего будут преподавать мораль и философию. Богатство земли будет распределено поровну между всеми, падут сословные перегородки, все станут на общее дело, и поселянин получит заслуженный отдых. Это будет! Все равно. Вера Николаевна, будем мы или нет - это будет! Наши дети увидят это благоденствие и благополучие. Исчезнут суды, розги и шпицрутены, не будет полиции, не будет войска, ибо войн не станет вести благополучный народ. Самый климат России переменится.
- Климат?
- Да! Климат! Разве нельзя обсадить реки лесами, устроить древесные стены на востоке, чтобы преградить дуновение сибирских ветров, разве нельзя управлять природой, не Богу, но человеку, просвещенному наукой? Для такого человека - все возможно. Мы будем, Вера Николаевна, летать, как птицы! Изменятся пути сообщения, не станет границ, народы протянут друг другу руки и наступит общий мир, общий благословенный наукой труд. Вот, что будет, вот, что станет, когда будет не Государева воля, не Монаршая милость, объявляемая с высоты Престола манифестами, но народная воля - социализм!.. Это мы и идем проповедовать народу, и вы пойдете с нами, а не со Скобелевыми…
Взволнованная своей речью, Перовская встала и прошла на кухню.
Вера с ужасом увидела на своих маленьких плоских часиках, висевших на тонком черном шелковом шнурке, что уже половина первого. Как быстро прошло время! Она только-только успеет проехать к завтраку на Фурштадтскую.
- Софья Львовна, - поднимаясь со стула, сказала Вера.
- Что, милая?
- Мне надо идти… Генерал будет сердиться, если я опоздаю.
- А пусть себе сердится.
Перовская стояла над плитой, где пылали щепки, и ставила на огонь кофейник.
- Напейтесь кофе со мной и тогда пойдете.
- Нельзя, Софья Львовна.
- Вера Николаевна, если хотите идти с нами, строить счастье Русского народа, проповедовать социализм нам надо научиться обходиться как-нибудь без генералов. И тут путь один и неизбежный - ложь.
- Ложь? - воскликнула Вера.
- Да… надо прежде всего научиться лгать.
- Софья Львовна - я не ослышалась? Лгать?
- Это неизбежно. Надо все скрывать до времени и для того лгать. Ведь не скажете же вы своему благонамеренному деду, генерал-адъютанту Его Величества, что вы были у нелегальной, у Перовской, у Марины Семеновны Сухоруковой, которую разыскивает полиция? Ведь но выдадите вы меня с головой?
- Нет… Конечно, нет.
- Ну, так и говорить нечего, идемте пить кофе, он сейчас и готов.
Вера осталась у Перовской, пила кофе, слушала восторженные рассказы Перовской про Андрея, о его физической силе и мужестве.
- Вы знаете, Вера Николаевна, кто не боится смерти - тот почти всемогущ. И Андрей смерти никак не боится. Как-то в деревне на мать Андрея бросился бык. Андрей, который был неподалеку, выломал жердь из изгороди и стал между матерью и быком. Бык налетел на кол, сломал его, Андрей устоял, удар пришелся мимо, мать была спасена, и все просто, без позы. Это не тореадор, но это выше самого знаменитого тореадора. Это мужество, Вера Николаевна… И это, поверьте, выше вашего Скобелева! А как красив Андрей! Румянец во всю щеку, темные, глубокие глаза с вечно горящим в них пламенем. Они пронизывают насквозь. У него красивого рисунка губы и темная бородка. Шелк!.. А как он говорит!
- Вы влюблены в него?
- Оставьте это, Вера Николаевна. Отвечу вам словами Рахметова из "Что делить?"… Я должна подавить в себе любовь… Любовь связывала бы мне руки… Скуден личными радостями наш путь. Мало нас. Но нами расцветает жизнь всех. Без нас она заглохнет, прокиснет, мы даем людям дышать… Такие люди, как Андрей! Да он куда выше Чернышевского, Рахметова. Это цвет лучших людей. Это двигатель двигателей… Соль земли…
- Вы познакомите меня с ним?
- Когда-нибудь, Вера Николаевна.
Вера опоздала к генеральскому завтраку и на строгий вопрос Афиногена Ильича, где она была, что случилось с ней, Вера Николаевна, скромно потупив глаза, ответила:
- Я была в Казанском соборе, дедушка. Там служили молебен. Я молилась перед иконой Пречистой Матери о победе Русского воинства. Я забыла о времени. Увлеклась молитвой.
Вера никогда не лгала. Ей поверили. Первая ложь прошла гладко и легко. Она не оставила следа в душе Веры. Она чувствовала себя призванной на служение Русскому народу, призванной к строительству счастливой и свободной жизни, а при такой работе - что такое совесть? Один из человеческих предрассудков. Совесть - ее частное, и какое мелкое, частное перед общим великим делом освобождения Русского народа.
XVIII
По вечерам, в кабинете у генерала, читали газеты и письма. Графиня Лиля, на правах будущей невестки Афиногена Ильича, бывавшая у Разгильдяева каждый день, читала английские газеты и переводила их. Дальний родственник генерала, семеновский офицер штабс-капитан Ловягин, окончивший Академию колонновожатых, два раза в неделю приезжал на эти вечера и на большой карте военных действий расставлял булавки с цветными флажками, согласно с тем, что вычитывала в газетах графиня Лиля.
К осени разыгралась у генерала подагра, и он не расставался с палкой. Так и теперь он сидел в глубоком кресле в тени кабинета. Графиня Лиля, отделенная от генерала большим круглым столом, разбирала толстую пачку писем Порфирия. На столе горела керосиновая лампа под зеленым абажуром. Она освещала оживленное Лилино лицо и руки Веры, сидевшей, откинувшись в кресло, и положившей руки на груду газет. У стены на особом столе два канделябра освещали большую карту, повешенную на стене. У карты стоял Ловягин.
- Порфирий пишет, - сказала, повышая голос, графиня Лиля, - 16-го июня - это его старое письмо-дневник, присланное мне с оказией. - Государь Император на военном катере с гребцами гвардейского экипажа, с их командиром и лейтенантом Полтавцевым на руле переплыл Дунай и смотрел на турецком берегу 14-ю и 35-ю дивизии. Он лично надел на шею Драгомирова крест Св. Георгия 3-й степени и вручил ордена Св. Георгия 4-й степени генерал-майорам Иолшину и Петрушевскому и командиру Волынского полка Родионову. Кресты третьей степени пожалованы Начальнику Штаба Действующей армии генерал-адъютанту Непокойчицкому, генерал-лейтенанту Радецкому, генералу Рихтеру и 4-й степени - Великому Князю Николаю Николаевичу Младшему.
Графиня Лиля подняла прекрасные глаза от писем и сказала, издыхая:
- Как все это хорошо - все наши герои!
Это было в корреспонденциях Крестовского. Я своевременно докладывал о том вашему высокопревосходительству, сказал Ловягин.
- Это пишет Порфирий, - значительно сказала графиня Лиля, давая понять, что это имеет гораздо большее значение, чем газетные корреспонденции. - Порфирий пишет: уже два моста наведены через Дунай. Наука, - пишет Порфирий, - сказала: это невозможно. Русский гений совершил невозможное. 25-го июня передовой отряд генерала Гурко отправился в Тырново… Порфирий получил орден Св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом. Он организовал переправу… Si jeune et si decore. Государь посещал лазаретные шатры с ранеными. В каждой палате Его Величество благодарил за службу. Порфирий был в свите Государя. Его Величество говорил: "Показали себя молодцами, сдержали то, что обещали мне в Кишиневе"… Раненые и умирающие кричали со своих носилок: "Рады стараться, Ваше Императорское Величество!.." Какой подъем был, Лиля, в этих палатах, полных страдания, ужаса и смерти!
- Дедушка, разве когда солдаты по уставному кричат: "Постараемся, Ваше Императорское Величество", - они дают обещание? - спросила Вера.
Никто ничего не сказал. Генерал строго посмотрел на Веру, графиня Лиля заторопилась "спасать положение".
- Порфирий в своем дневнике пишет: "25-го июня генерал Гурко занял Тырново и пошел на Сельви. Его отряд идет за Балканы. Балканские проходы заняты нами. Нам остается идти вперед, вперед, вперед!!!" С тремя восклицательными знаками, Афиноген Ильич! Это самое восторженное место у Порфирия.
- А Плевна?! - вдруг выкрикнул, вставая, тяжело опираясь на палку, Афиноген Ильич. - Плевна? Ловягин, покажи, где Плевна?
Ловягин не мог сразу отыскать Плевну. Афиноген Ильич, хромая на больную ногу, подошел к карте и ткнул палкой.
- Вот Плевна, - сердито сказал он.
- Маленькая деревушка или городок, ваше высокопревосхо-дительство, - успокоительно сказал Ловягин.
Генерал сердито застучал палкой по карте.
- Чему учат? - крикнул он. - Академики! Плевна! Ты понимаешь, что такое Плевна?!
- Ваше высокопревосходительство, наши войска были в Плевне, обиженно сказал Ловягин.
- Знаю… Не учи! Не вовсе еще выжил из ума, не впал в детство, не утратил памяти. Когда это?.. Графиня, напомните… Когда это Фролов писал нам, что 30-го Донского казачьего полка есаул Афанасьев с сотней был в Плевне?
- 25-го июня, Афиноген Ильич, - блестя прекрасными глазами, как драгоценными алмазами, сказала графиня, щеголявшая своей памятью на все события войны.
- Да, 25-го июня… Точно! И в Плевне тогда никого не было. А 5-го июля лейб-казаки с ротмистром Жеребковым уже только после боя взяли Ловчу, и тогда в Плевне были войска. Маленькая деревушка, - передразнил Афиноген Ильич Ловягина, - да громадный стратегический пункт. Они идут вперед, вперед, вперед!.. Да что они там, с ума все по сходили? Почему Непокойчицкий или Казимир Левицкий не пожаловали в Плевну? На карту посмотрели бы, проклятые академики!.. Все поляки там!.. Им Русский позор, Русская кровь ничто…
- Но, Афиноген Ильич, Порфирий тоже ничего не пишет про Плевну, а он виделся и с Жеребковым, и с Фроловым, после блестящего доля лейб-казаков под Ловчей.
- Порфирий! Много мой Порфирий понимает и военном деле?
Генерал яростно захлопал палкой по карте. Ловягин со страхом смотрел, вот-вот пробьет карту насквозь.
- Где Осман-паша? С целой армией! Они батальонами Константинополь брать хотят… Войск нет, а вперед, вперед, вперед! Какие, подумаешь, Суворовы нашлись! Заб-были наполеоновское правило…
И с той блестящей отчетливостью, с какой говорили по-французски светские люди Николаевского времени, Афиноген Ильич сказал:
- Les gros bataillon ont toujours raison. Войска подвезти надо… Дополнительную мобилизацию сделать. На Плевну эту самую три, пять корпусов поставить… Заслониться от нее надо. Это поважнее Рущука будет. Гляди, где шоссе-то идут. Как ахнет Осман-то паша прямо на Систово на мосты, почище петровского Прута будет катастрофа. Два моста навели, и рады. Двадцать мостов надо там. Академики! Вы увидите, графиня, помянут они эту самую маленькую деревушку. А Осман-паша уже в тылу наших…
Афиноген Ильич, постепенно успокаиваясь, вернулся в свое кресло.
- Ну, читайте дальше, графиня, что там еще мой пишет.
- Пишет Порфирий, как тяжело ему быть второй раз в Ловче. Болгары, первый раз так сердечно и радостно принимавшие их, во второй раз волками смотрели, и один старик сказал: "Помните, Русы, вода с берегов сбегает, а песок остается"…
- Хорошо сказал, - пробурчал Афиноген Ильич и, постукивая палкой и исподлобья смотря на Ловягина, добавил, - можно только тогда идти вперед, когда уверен, что назад не пойдешь. Стратеги! Войска-то ничего - схлынут, а каково жителям, что как песок останутся! Плевна… Прут… Позор… Проклятые имена все… Плевна!
XIX
Эти жаркие дни второй половины июля Скобелев провел под Плевной в большом болгарском селении Боготе. Русская армия остановилась в своем движении на Балканы и точно замерла и ожидании чего-то крупного. Государь жил при армии, деля с ней все походные невзгоды.
Скобелев продолжал быть не у дела, в "диспонибельных", как Порфирий и другие офицеры, приехавшие в армию не с частями, а одиночками.
Но не в пример другим одиночкам, у Скобелева, привыкшего к походной жизни в азиатских пустынях, все было организовано. Был у него повар, был и большой погребец с приборами на несколько человек, чтобы принять и угостить тех, кто будет к нему назначен, было несколько прекрасных - и все серых - лошадей, и при них киргиз Нурбай в неизменном желтом халате, холивший лошадей, ходивший как нянька за своим тюрой и не раз перепиравшийся с ним из-за излишней скачки и бравирования опасностями.
- Тебя зацепит - твоя дело, коня зацепит - Нурбай подавай другого. Гавару тебе не изди, куда не надо.
Эти жаркие дни Скобелев ездил куда не надо. Сядет до рассвета на коня, в свежем кителе, тщательно умытый, надушенный, веселый, радостный, бодрый, с ним Нурбай, один-два ординарца или казака терско-кубанской бригады, временно бывшей в его распоряжении, кто-нибудь из штабных, присланных к нему за приказаниями или за сведениями, - выедет в поля, в холмы, балки, пустит лошадь свободным галопом и скачет, скачет, куда глаза глядят. На лице радость движения, конского скока, в больших, выпуклых, прекрасных глазах напряженная мысль.
Порфирий попал в эти дни к Скобелеву, чего он так добивался, и должен был скакать с ним по болгарским полям и деревням. Скобелев встретит болгарина, расспросит - и Порфирий диву дается, как знает все деревни, названия всех урочищ Скобелев, точно родился здесь. Прискачет Скобелев на батарею под Плевной, где сонно копошатся артиллеристы, где все застыли, приморившись в жарком солнечном полудне, соскочит с коня, бросит поводья Нурбайке и, разминая ноги, пойдет к самым пушкам.
- Устали, Порфирий Афиногенович? Присядем, что ли?
Сядет калачиком подле пушки, вынет из кобуры бинокль, посмотрит в сторону турок и начнет ласково:
- И без бинокля видно. Глаза у вас хорошие, Порфирий Афиногенович. Видите, Разгильдяев, вот это наша батарея, а там еще и еще… А вон там, ни гребие-то, уже турецкая будет. Да что я?.. Ее вам и не видно. Она не стреляет… А ну-ка, есаул, разбудите-ка ее… Откройте огонь гранатами. Авось надумает ответить - вот полковник и увидит, где она находится.
Прислуга бежит к орудиям. Порфирий оглушен громом орудийных выстрелов. И вот уже блеснули вдали желтые вспышки ответных выстрелов, выкатились за зелеными холмами клубы белого дыма, и уже свистят осколки, лопается шрапнель, приникли к земле люди, спрятались в ложементы, донеслись ответные громы и сзади слышен крик: "Носилки!".
Кого-то ранило.
Скобелев стоит между пушек. Он спокоен, сосредоточен. Он поглядывает на Порфирия, а тот сидит калачиком, старается улыбаться, делает вид, что все это пустяки, баловство… даже приятно.
- Что, есаул, на тех же местах? - спросит Скобелев.
- На тех же, ваше превосходительство, - ответил хмурый есаул, только давеча восемь отвечало, а нынче только семь. Я полагаю, не подбили ли одно…
- Что же… Отлично…
Скобелев похаживает между пушек, ждет, когда затихнет турецкая канонада. И все поглядывает на Порфирия.
Стихли громы, улеглись пороховые дымы. Жаркий полдень. Сонные казаки. И вдали двое носилок, удаляющихся от батареи к перевязочному пункту.
- Что же, Разгильдяев, пойдемте теперь в цепи, на аванпосты, к Владикавказскому полку?
Они идут вдвоем к желтым окопам, где, притаившись, лежат казаки.
- Что это, станица, турки сегодня не стреляют?
- Не стреляют, ваше превосходительство. Надо быть - приморились или спят.
- А вы разбудите их. Ну-ка, сотник, редкий огонь.
И вот уже закурилась дымами его турецкая позиция. Завизжали, зачмокали пули. Все притаилось, спряталось, за накопанными земляными валиками. "В-жж, вж-жи… цок, цок, цок"… - щелкали и свистели пули. Порфирий в землю готов был врыться, так ему это все было неприятно. Все кругом лежало, сотник совсем скрылся в своем окопчике и даже голову руками укрыл. Скобелев стоял, как мишень, и внимательно смотрел на турецкую позицию. Он крепко стиснул зубы, так что скулы напряглись. Чуть развевались на знойном ветру рыжеватые бакенбарды. Пули падали подле ног Скобелева. Порфирий стоял в пяти шагах и стороне от Скобелева на виду у него, подрагивал ногой, деланно, напряженно улыбался, старался не согнуться, не поклониться пуле, когда просвистит или ударит совсем подле.
- А их больше стало, - спокойно сказал Скобелев.
- В четыре раза больше, - ответил из окопчика сотник. - И все роет, все роет. Там, за Зелеными горами, за ручьем между виноградником чего только не нарыл.
Перестрелка смолкает. Еще и еще просвистели пули, и снова тихо. Полдень… Зной… Истома…
Кульком, недвижное, лежит неподалеку тело убитого казака. Кто-то вполголоса говорит, без досады, без упрека, с неизбывной тоской:
- Эх, братцы, кого-то не досчитаются нынче дома.
Скобелев идет рядом с Порфирием. Они идут напрямик, полями, спускаясь в лощину, где их ожидает с лошадьми Нурбайка. Неожиданно Скобелев берет Порфирия под руку и говорит:
- Давайте будем на "ты".
Оба снимают фуражки, трижды целуются, точно христосуются. Потом идут дальше.
Легка походка Порфирия. Точно он получил какой-то ценный подарок. Радостные колокола звонят в ушах.
- Как ты не боишься, Михаил Димитриевич? - говорит Порфирий и сам не слышит своего голоса.
- Ты думаешь? Поверь мне, Порфирий Афиногенович, нет такого человека, который не боялся бы. Но нужно уметь владеть собой и не показать вида, что боишься. В этом и есть храбрость. И этом счастье победы над собой перед лицом смерти.
Нурбай подает Скобелеву лошадь. Он держит повод и стремя и влюбленными глазами смотрит на своего господина.
Скобелев скачет с Порфирием к Боготу. Порфирий скачет рядом со Скобелевым. Он чувствует, что влюблен в Скобелева так же, как Нурбайка, как влюблены все, кто видел в бою и соприкасался со Скобелевым.