Державина сие поразило. Он снёс холодный, обидный ему ответ, решив, что всё равно докажет свою чистоту.
Но вот среди должников покойного Сутерланда открылся и великий князь Павел Петрович. Екатерина II тут же зачала жаловаться, что он деньги мотает.
– Строит беспрестанно такие строения, в которых нужды нет. Не знаю, что с ним делать, – с неудовольствием проговорила она, как бы ожидая от докладчика одобрения своим мыслям.
Не умея играть роли хитрого царедворца, Державин потупил глаза и не говорил ни слова.
– Что же ты молчишь? – уже негодуя, подступилась императрица.
– Государыня, – тихо сказал Державин, закрывая бумагу, – наследника с императрицей я судить не могу!
Екатерина II вспыхнула:
– Поди вон!
В крайнем смущении, не зная, как ему быть, поэт направился в комнаты фаворита Платона Зубова. На него перешли многие из тех должностей, кои прежде занимал Потёмкин: был назначен генерал-фельдцехмейстером, новороссийским генерал-губернатором, начальником черноморского флота. Вместе с тем юный фаворит избегал интриг, во всём подчинялся воле Екатерины И, был неглуп и имел доброе сердце.
– Вступитесь хоть вы за меня, Платон Александрович! – сказал сокрушённо Державин. – Поручают мне неприятные дела. Я докладываю всю истину, что есть в бумагах, а государыня гневается. И теперь по Сутерландову банкротству так раздражилась, что выгнала меня вон. Я ли виноват, что её обворовывают?..
Зубов его успокоил и обещал в тот же вечер замолвить словцо перед императрицею. Но поэт надулся и решил – в который раз! – быть осторожным.
Екатерина II, тотчас приметившая, что он сердит, зачала спрашивать о прихварывавшей жене, о домашнем быте и не жарко ли ему и не хочет ли он пить? В прежние случаи он позабывал свою досаду, но тут, не вытерпев, вскочил со стула и крикнул в исступлении:
– Боже мой! Кто может устоять против этой женщины! Государыня, вы не человек! Я наложил на себя клятву, чтоб после вчерашнего ничего вам не говорить, но вы делаете из меня, что вам угодно.
Екатерина II засмеялась и сказала:
– Неужто это правда?
Но эту свою способность – вертеть людьми, подчиняя их себе, она не только прекрасно за собою знала, но довела до совершенства. Иными словами, императрица умела выигрывать сердца и управляла ими, как хотела. Державин чувствовал, как истаивает в нём раздражение, уступая место обычному добродушию. И, мгновенно угадав в нём эту перемену, Екатерина II вдруг переменилась сама, кротко и ласково поглядела на своего кабинетского секретаря и взяла его большие, грубые руки в свои:
– Гаврила Романович, дружок! Позабыл ты свою Фелицу. Спой нам, соловушко! Спой, голосистый!..
– Хорошо, матушка, – смело отозвался он. – Только придётся вам обождать. Спомните слова Ломоносова: "Музы не такие девки, которых завсегда изнасильничать можно…"
Что делать! Уже несколько раз принимался Державин за похвальные стихи Екатерине II, запираясь по неделе дома, но ничего написать не мог, не будучи возбуждён каким-либо патриотическим славным подвигом. Не собрался с духом, чтобы воздавать ей такие тонкие похвалы, как в оде "Фелица" и тому подобных сочинениях, которые им писаны были не в бытность его ещё при дворе. Вблизи всё выглядело иначе, чем издали. И вот охладел так его дух, что Державин почти ничего не мог написать в похвалу выстарившейся императрице.
Вечером в своём кабинете он снова тужился настроить лиру на сладкогласный лад, ан вышло совсем иное. Помня дворские хитрости, беспрестанные себе толчки, начертал он на плотном, светло-синем листке с золотым обрезом, предназначенном для подношения Екатерине II:
Поймали птичку голосисту
И ну сжимать её рукой, –
Пищит бедняжка вместо свисту;
А ей твердят, пой, птичка, пой!
3
В ожидании гостей Катерина Яковлевна отдыхала на диванчике, а против неё в креслах сидела красавица высокого роста и крупных форм, величавая, но холодная. Рядом с Катериной Яковлевной, лицо которой беспрестанно менялось, являя улыбку, заботу, страдание, можно было легко подметить, что гостье недоставало одушевления и живости. Это была единственная не вышедшая замуж из четырёх дочерей покойного уже Дьякова Дарья Алексеевна, невестка Капниста и Львова.
Небольшая гостиная Державиных была вся изукрашена рукоделиями Катерины Яковлевны. Она вообще много хлопотала по устройству дома, но в последнее время заметно ослабла, почасту лежала, жалуясь на головную боль. Никак не могла прийти в себя после злосчастной ссоры в Тамбове.
Заглянувший в гостиную Державин, одетый по-домашнему – шёлковый шлафрок, подбитый беличьим мехом, и колпак, – с тревогой посмотрел на свою Катюху. Она, не видя его, разговаривала с гостьей о счастливом супружестве.
– Ах, Дашенька, дружок! Мы ведь с тобою посестрились, и от меня ты только правду услышишь. Полно тебе в девках-то сидеть. Пора искать счастья.
– Не так-то это просто, Катенька, – с улыбкою отвечала Дьякова.
– Чего уж проще! – живо возразила та. – Взгляни на своих сестриц. Все счастливы! Выходи за господина Дмитриева – скромен, благонравен, учен. Ей-ей, чем тебе не пара?
Дьякова перестала улыбаться:
– Нет! Найди мне такого жениха, как твой Гаврила Романович. Тогда я пойду за него и надеюсь, что буду счастлива…
Державин покачал головою и пошёл к себе. Ожидались, помимо всегдашнего Львова, автор "Душеньки" Богданович, славный по изобретательному таланту в рисовании Оленин, молодые поэты Дмитриев и Карамзин и приехавший в Питер из своего белорусского поместья Денис Иванович Фонвизин.
Хозяин вышел к гостям в гусарских сапожках, коротеньких панталонах, в парике с мешком, во фраке и с крестом Владимира третьей степени. Катерина Яковлевна и Дьякова занимали молодёжь – Дмитриева и Карамзина, который недавно вернулся из заграничного путешествия и начал издавать "Московский журнал". Львов долго жаловался Державину, что с той поры, как Зубов безмерно усилился и оттеснил графа Безбородко, ему в Питере делать нечего и он отъезжает в деревню.
Явился Ипполит Фёдорович Богданович, как всегда, во французском кафтане и тафтяной шляпкою под мышкой. Сказал два слова о дневных новостях и заграничных происшествиях и тотчас отправился играть в вист.
Державин с молодёжью ушёл в кабинет, где Дмитриев и Карамзин попеременно читали ему его стихи.
На тёмно-голубом эфире.
Златая плавала луна,
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала,
И палевым своим лучом
Златые стёкла рисовала
На лаковом полу моём…
Державин не мог их спокойно слушать, волновался, вскакивал, взмахивая в такт руками.
Затем принялись обсуждать литературные события, причём хозяин хвалил не только стихи и баллады Карамзина, но и печатавшиеся в "Московском журнале" его "Письма русского путешественника" – за их новизну, приятную чувствительность и поэтичность.
Он взял с налоя листки, потому что не помнил собственных стихов на память, нашёл нужный и продекламировал:
Доколь сидишь при розе,
О, ты, дней красных сын!
Пой, соловей! – И в прозе
Ты слышен, Карамзин…
Карамзин смутился и был рад тому, что хозяина отвлёк Кондратий:
– Гаврила Романович! Его превосходительство господин Фонвизин…
– Пойдёмте, молодые друзья! – обратился Державин к Дмитриеву и Карамзину. – И воздадим должное автору "Недоросля"…
Фонвизин не вошёл в дом – он был почти внесён двумя юными офицерами из шкловского кадетского корпуса, сопровождавшими его в Питер из Белоруссии. Он не мог уже владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела, также поражённая параличом. Но разговор не замешкался. Полулёжа в больших креслах, Фонвизин принялся рассказывать о своей жизни в Белоруссии. Говорил он с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым, однако большие глаза его сверкали. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела, и он заставлял всех не однажды смеяться. По словам его, во всём Шкловском уезде удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера.
– Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. "Которую ж из его од, – спросил я его, – признаете вы лучшею?" – "Ни одной не случилось читать!" – отвечал почтмейстер. – Фонвизин поднял здоровую руку, останавливая смех. – Зато, доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились. Однажды докладывают: "Приехал сочинитель". – "Принять его", – сказал я. Через минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговорок он просит меня выслушать трагедию в новом вкусе. Нечего делать – прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы будет совсем необыкновенная: у всех трагедии оканчиваются добровольным или насильственным убийством, а его героиня умрёт естественной смертью…
Фонвизин оглядел слушателей, среди коих уже был и бросивший карты Богданович:
– И в самом деле, героиня его от акта до акта чахла, чахла и, наконец, издохла!..
Затем принялся он экзаменовать Дмитриева и Карамзина.
– Знаете ли вы "Недоросля"? Читали ли "Послание к Шумилову"? "Лизу Казнодейку"? Мой перевод "Похвального слова Марку Аврелию"?..
Казалось, стремился он с первого раза выведать свойства ума и характера новых писателей, сменяющих его поколение. Приметя среди гостей Богдановича, обратился с вопросом к Дмитриеву, как ему нравится "Душенька".
– Она из лучших произведений нашей поэзии! – с чувством отвечал тот.
– Прелестна! – подтвердил Фонвизин с выразительною улыбкой.
Ничто не дрогнуло в лице Богдановича. Он не любил не только докучать, даже и напоминать о стихах своих. Но в тайниках сердца всегда чувствовал свою цену и был довольно щекотлив к малейшим замечаниям насчёт произведений пера его.
Затем Фонвизин сказал, что привёз показать Державину свою новую комедию "Гофмейстер". Хозяин и Катерина Яковлевна изъявили желание выслушать её. Когда рассаживались вокруг Фонвизина, Державин вдруг поймал на себе пристальный взгляд Дьяковой. Ему стало неловко: он почувствовал себя виноватым за то, что ненароком выслушал её признание.
Фонвизин подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию единым духом. Весёлая издёвка над чванным семейством князей Слабоумовых, ищущих гувернёра для своего отпрыска Василия, так не вязалась с беспомощностью автора, четырежды перенёсшего апоплексический удар. В продолжение чтения он глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились.
Державин расстался с Фонвизиным в одиннадцать часов вечера. Наутро, 12 декабря 1792-го года, автор "Бригадира" и "Недоросля" был уже в гробе.
4
Из Франции, обрастая пугающими подробностями, до России докатывались невероятные слухи – о казни законного короля, королевы и наследника, о торжестве кровожадных якобинцев. В обществе и даже в народе распространялась молва, что эти якобинцы, соединяясь с франкмасонами, умыслили отравить Екатерину II ядом, не надеясь истребить повелительницу Севера каким-либо открытым оружием. В Питере, Москве и в самых отдалённейших от столицы местах в беседах, на торгах передавали её друг дружке и не пошептом – вслух, с присовокуплением выражений, свойственных образованию и степени понятия того круга людей, который рассуждал о злоумышлении якобинцев и масонов.
Не только дворяне, но купцы и священники – за стопою бархатного, чёрного, как воронье крыло, пива, за стаканцом наливки или взварца из хлебного вина с мёдом, яблоками, грушами, – называли их шайкою крамольников, кровожадными извергами, вольнодумцами. Ничего толком не зная о якобинцах, они толковали о дьявольском наваждении фармасонов и мартынов. Многие из народа были совершенно в том уверены, что фармасоны и мартыны все с хвостиками.
Генерал-губернатор Брюс и обер-полицмейстер в Питербурхе Рылеев, оба известные осиновым своим рассудком, с ног сбились, отыскивая злодеев-отравителей. В некий день Екатерина II повелела Брюсу после его доклада найти только что прибывшего в Питер француза, разведать, чем он занимается, и назвала его фамилию. Брюс передал повеление Рылееву, но сказанную ему императрицей фамилию забыл. Как быть? Оба стали в пень. Брюс страсть как боялся высочайшего поучения из уст государыни. Наконец, по зрелому размышлению, решили отыскать последнеприбывшего в Питербурх француза, который и есть искомый злоумышленник. Рылеев, на беду рода французского, на чуждом сем языке лепетал кое-как да и понимал туго. Едва он вышел в приёмную генерал-губернатора, как к нему обратился, шаркая по-камергерски ногами, распрысканный духами, прекрасно по моде одетый человек:
– Monsegneur! Je viens seulement d’arriver…
Живо отвернувшись от него, Рылеев полетел в кабинет Брюса, крича:
– Граф! Он только что прибыл! Я поддел злодея! Он здесь!..
– Никита Иванович! – в свой черёд, радостно, как глухому, закричал ему Брюс. – Что ж время-то терять? Допросим скорее бездельника-злодея! Чай, лучше будет для нас, коли всю тайну выведаем мы! А какая нам в том выгода передавать его Шешковскому?..
Тут же велели приготовить розги, призвали людей, разоблачили француза и зачали его пороть, приговаривая:
– Qui sont ceux qui l’ont envoye a Petersbourg pour empoisonner Sa Majeste l’Imperatrice?
Несчастный француз визжал под розгами, вертелся в крепких руках полицейских и наконец изнемог. Брюс и Рылеев остановились продолжать пытку, не зная, как быть дальше. Думали долго и придумали призвать на совещание правителя канцелярии.
– Ваше сиятельство, – обратился тот к Брюсу, – вы изволили видеть его паспорт? Изволили спрашивать, кто он таков?
Граф удивился:
– Нет, я ничего не видел и не спрашивал. Рылеев всё знает, поговори-ка лучше, братец, с ним…
Правитель канцелярии спросил тогда у обер-полицмейстера:
– Никита Иванович! Да вы как о том знаете, что этот прибывший намерен произвести адское злодеяние – отравить государыню?
Рылеев сделал хитрое лицо.
– Да он, братец, сам мне это сказал!
– Как так?
– По-французскому, братец! Что ты думаешь, я не знаю, что ли? Он сказал: "je viens d’arriver…", а ведь государыня и повелела отыскать новоприехавшего. Так кого же ещё отыскивать? Он из приезжих из-за границы, чай, самый последний. Никто после его ещё не приезжал!
Правитель канцелярии ужаснулся.
– Ах, ваше сиятельство! – доложил он Брюсу. – Дело воистину может кончиться для вас весьма неблагоприятным образом!
Генерал-губернатор почувствовал искреннее раскаяние, ибо при свинцовых мозгах у него было доброе сердце.
– Сделай дружбу, любезный! Пособи мне! – зачал он просьбою прашивать правителя канцелярии.
– Трудно, ваше сиятельство! Вы изволили француза чересчур обеспокоить! – ответствовал тот.
– И всё-таки постарайся ужо как-нибудь! – настаивал граф.
Правитель канцелярии уступил и пошёл узнавать, кто сей несчастный.
Оскорблённый француз, рыдая от боли, поруганий и унижений, не мог вымолвить слова в ответ, только сунул ему в руки паспорт и несколько рекомендательных писем Брюсу. Оказалось, что генерал-губернатор просил кого-то из наезжавших в Париж бояр-гастрономов приискать для него искуснейшего повара. И вот "chef de cuisine de ministre", бежавший от революции, решился за шесть тысяч в год "d’aller voir се pays de barbares". Двойной оклад договорной цены преклонил шеф-повара позабыть оскорбление, нанесённое его французской чести, уврачевав на теле его язвы, и остаться у графа Брюса кормить его сиятельство вкусными, французской стряпни яствами.
Государыня изволила много и долго поучать Брюса в кабинете. Брюс падал на колена, просил помиловать. Но после обеденного стола Екатерина II, рассказав происшествие сие avec chef de cuisine фавориту своему Зубову, смеялась ото всей души. Безусловную преданность, даже у тупых исполнителей её воли, она ценила всегда. А в грозную пору, когда под звуки "Марсельезы" начали шататься троны в Европе и орды оборванных, но гордых молодых людей с трёхцветными розетками в петлицах перешли Рейн, опровергая знаменитых генералов-тактиков, – оценила вдвойне.
От давних свободолюбивых мечтаний пришлось отказаться, и окончательно. Были запрещены переписка с Францией, французские журналы и книги, приезд французов (если у них не имелось паспортов от бурбонских принцев). Всё, что хотя бы отдалённо напоминало якобинские идеи, в России искоренялось. Одной из первых жертв стал Радищев.
Весной 1790-го года он напечатал в собственной маленькой типографии "Путешествие из Петербурга в Москву", обличающее самодержавие и крепостничество и пронизанное любовью к родине и народу. Прочитав книгу, царица "с жаром и чувствительностью" сказала Храповицкому, что автор её "бунтовщик хуже Пугачёва". В июле 1790-го года Радищев был заключён в Петропавловскую крепость, а затем приговорён к смертной казни.
В числе немногих лиц, которым он успел послать свою книгу, был и Державин. Позднее распространилась молва, будто именно Державин представил императрице с подробным доносом на автора "Путешествие из Петербурга в Москву", изданное без имени сочинителя. Однако клевета эта опровергается свидетельством Храповицкого: из его дневника мы узнаем, что Екатерина II, уже прочитав книгу, не знала доподлинно, кто её написал. Только 2 июля Храповицкий называет Радищева, сидящего в крепости, как автора "Путешествия".
Нет сомнения в том, что Державин, придерживавшийся консервативных взглядов, строго порицал содержание радищевской книги. Но честный и открытый, он никак не мог выступить в роли доносчика, которых так презирал сам. Столь же бездоказательно была приписана Державину язвительная эпиграмма на Радищева, когда Екатерина II заменила смертный приговор "русскому Мирабо" десятью годами ссылки в сибирский острог Илимск.
Ссылка эта означала пожизненное изгнание; закованный в кандалы Радищев был отправлен в Сибирь.