Державин - Михайлов Олег Николаевич 25 стр.


О, домовита сиза птичка,
Любезна ласточка моя!
Весення гостя и певичка!
Опять тебя здесь вижу я…

Державин подумал, как далеко ушёл он в поэзии, если даже друзья не понимают его. У Дмитриева получилось отвлечённо и безжизненно; у Капниста – гладко и скучно… Державин старался отвечать спокойно, но не удержался и осерчал:

– Что же, вы хотите, чтобы я стал переживать свою жизнь по-вашему?

Он махнул рукою и ушёл к Катерине Яковлевне.

Только ей поверял Державин свои печали. Новое назначение президентом комморд-коллегии, последовавшее 1 января 1794-го года, не приближало, а удаляло его от службы. Императрица давно уже решила уничтожить коллегии, передав их дела в губернские правления. Державин мучился двусмысленным своим положением, и порешил он обратиться с письмом к фавориту.

Письмо вышло горячим: "Меня бесят шиканами: зная моё вспыльчивое сложение, хотят меня вывесть совсем из пристойности… Репутация моя известна и я надёжно всякому в глаза скажу, что я не запустил нигде рук ни в частный карман, ни в казённый. Не зальют мне глотки вином, но закормят фруктами, не задарят драгоценностями и никакими алтынами не купят моей верности к моей монархине, и никто меня не в состоянии удалить от польз государя и своротить с пути законов… Ежели я выдался урод такой, дурак, который, ни на что не смотря, жертвовал жизнию, временем, здоровьем, имуществом службе и личной приверженности обожаемой мной государыне, животворился её славою и полагал всю мою на неё надежду, а теперь так со мной поступают, то пусть меня уволят в уединении оплакивать мою глупость и ту суетную мечту, что будто какого-либо государя слово твёрдо, ежели Екатерина Великая, обнадёжив меня, чтоб я ничего не боялся, и не токмо не доказав меня в вине моей, но и не объясняя её, благоволила спять с меня покровительствующую свою руку. Имея столько врагов за её пользы, куда я гожуся, какую я отправлять в состоянии должность? Я, кажется, со всех сторон слышу: погоним, бог его оставил; исследую тысячу раз себя и не нахожу, что б я сделал…"

Катерина Яковлевна одобрила письмо:

– Поезжай, Танюшка. Ещё не поздно восстановить справедливость.

Державин, в волнении расхаживая возле её кровати, говорил:

– Как же я могу ехать в Царское Село и оставить тебя на два дни!

– Ты не имеешь фавору, но есть к тебе уважение… – тихо отвечала Катерина Яковлевна. – Поезжай, мой друг… Бог милостив. Может, я проживу столько, что дождусь с тобой проститься…

Она тихо скончалась 15 июля 1794-го года. Тело её было погребено на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры, невдалеке от могилы Ломоносова. Потрясённый её кончиной, Державин написал эпитафию, которую высекли на надгробии:

Где добродетель? где краса?
Кто мне следы её приметит?
Увы! здесь дверь на небеса…
Сокрылась в ней – да солнце встретит!

6

"Ах, потускнел я, словно соболь отцвелый!.. Умом понимаю, что нет тебя на свете, а сердцем поверить не могу! И нет сил видеть тех милых мелочей, кои созданы повсюду твоею рукою – вышиваний, вязаний, силуэтов, взращённых тобой цветов, твоих вещиц, безделушек или того закатившегося под кровать колечка, которое ты толь долго искала и над которым я теперь лию слёзы…

Что мне делать? куда деться? Хочу я сыскать отраду вне дома моего, – иду на театр мира, вмещаюся в блещущий строй двора, спешу на пиршество откупщиков, лечу на гулянья друзей… Но вспомню, что тебя ни со мною нет, ни дома ты меня не ожидаешь, и скука простирается по сердцу моему. Вся природа помрачается в очах моих, прелесть двора кажется мне ребячеством, пиры – обжорством, гулянья – явлением теней. Ни великолепный блеск богатств, ни сладость вкусных яств, ни согласие приятной музыки, ни самые приманчивые взгляды красоты меня не занимают.

Ах, Пленира! после тебя сыщется ли достойная обладать сердцем моим, прелестная очаровать мой взор, властительная оковать мою ветреность? Хладному моему сердцу все прелести мира так теперь прикасаются, как льдине…"

Он без обычной своей горячности внимал тому, как с ним всё меньше считаются при дворе. Раскрыл плутовство иностранных купцов и таможенных чиновников, кои за взятки в десять раз снижали государственные пошлины, думал принести пользу империи и подал рапорт как сенату, так и императрице. И что же? Хладнокровно о том замолчали. А вскоре призван был именем государыни в дом генерал-прокурора Самойлова, который объявил ему, что её величеству угодно, дабы он не занимался и не отправлял должности президента коммерц-коллегии, а лишь считался бы оным, ни во что не вмешиваясь. Державин требовал о том письменного указа, но ему и в том было отказано.

Решился тогда он подать в отставку. Приехав в Царское Село, адресовался с тем письмом к Зубову, просил Безбородко, Попова, Храповицкого, Трощинского. Но никто оного не принял, говоря, что не смеют. Тогда убедил он просьбою камердинера Ивана Михайловича Тюльпина, который был самый честнейший человек и ему благоприятен. Тот отнёс письмо императрице.

Через час времени Державин пошёл в комнату Зубова наведаться, какой успех письмо его имело, и нашёл фаворита бледным и смущённым. Сколько его ни вопрошал, тот ничего не говорил ему. Наконец за тайну Тюльпин открыл Державину, что императрица по прочтении его письма чрезвычайно разгневалась и ей сделалось очень дурно. Поскакали в Питербурх за каплями, за лучшими докторами, хотя и были тут дежурные лекари.

Державин, услыша сие, не дожидаясь резолюции, потихоньку уехал в Питербурх и равнодушно ожидал решения своей судьбы.

…Он сидел в своём кабинете, ровно окаменелый. Кондратий участливо глядел на него, не зная, как к нему подступиться. Сколько можно себя мучить – чирьи вырезывает, а болячки вставляет.

– Был семьянин, а стал чуж чуженин… – сказал наконец сам себе Державин.

– Что ж, батюшка, Гаврила Романович, надо как-то жить… – решился поддержать разговор Кондратий. – А одному хорошо только пауку…

Державин благодарно посмотрел на слугу.

– Что делать! Остаётся, верно, плакать и кончать век в унынии… – тихо проговорил он, утирая слезу.

– И, батюшка! Сладко слюбляться – горько расставаться. Да время всё лечит.

– Ладно, Кондратий! – сказал после долгого молчания Державин. – Иди уж, а я тут на креслах вздремну. Авось, моя Пленира явится мне хоть в сонной грёзе…

Сов приходил к нему всегда быстро и внезапно, и он погружался в спасительную тьму. Но на сей раз в тумане полуяви привиделось ему, что слушает он давнишний разговор Катерины Яковлевны с Дьяковой: "Найди мне такого жениха, как твой Гаврила Романович. Тоща я пойду за него и надеюсь, что буду счастлива…"

Он очнулся. В кабинете было темно. Глядя на смутно проступающий узор на шпалерах, вышитых Катериной Яковлевной, Державин подумал: "Такова, видать, её воля". Уже многие богатые и знатные невесты – вдовы и девицы, – оказывали желание с ним сблизиться. Но, кажись, только Дарья Алексеевна могла понять и утешить его.

Через месяц девица Дьякова с сестрой своей Катериной Алексеевной графинею Штейнбоковой приехала из Ревеля в Питербурх. Державин по обыкновению, как знакомым дамам, нанёс им визит. Они его весьма ласково приняли; в свой черёд, он звал их, когда им вздумается, у него отобедать. И на другой же день послал записочку, в которой просил их к себе откущать и дать приказание повару, какие блюда они прикажут изготовить. Дарья Алексеевна шутливо ответствовала, что обедать они с сестрою будут, а какое кушанье приказать приготовить, в его состоит воле. Итак, они у него обедали, но о сватовстве никакой речи не было.

На третий день поутру, зайдя их навестить и нашед случай поговорить с Дарьей Алексеевной, Державин открылся ей в своём намерении. И как жениху стукнуло более пятидесяти, а невесте подходило под тридцать, то и соединение их долженствовало основываться более на дружестве и благопристойной жизни, нежели на нежном страстном сопряжении. Она ответила, что принимает за честь себе его намерение, но просит разрешения подумать. Державин объявил ей своё состояние, обещав прислать приходные и расходные свои книги, из коих бы она усмотрела, можно ли содержать дом сообразно с его чином и летами. Книги у ней пробыли недели с две, и она ничего не говорила. Наконец известила его, что согласна вступить с ним в супружество.

В начале 1795-го года Державин известил друзей: "Оплакав потеряние моей любезной Екатерины Яковлевны и не нашед никакими средствами утешение моему сердцу, приступил я ко второму браку, который действительно минувшего января 31 дня и совершился с давно знакомой мне и приятельницею покойной, девицей Дарьею Алексеевной Дьяковой…"

После кончины Катерины Яковлевны Державин приметно изменился в характере и стал ещё более задумчив. Часто за приятельскими обедами, которые он очень любил, иногда при самых интересных разговорах или спорах он вдруг замолчит и зачертит вилкою по тарелке вензель покойной – драгоценные ему буквы "К" и "Д". Вторая его супруга, заметив это несвоевременное рисованье, всегда выводила его из мечтаний строгим вопросом: "Танюшка, Танюшка, что это ты делаешь?" – "Так, ничего, матушка!" – обыкновенно с торопливостию отвечал он, потирая себе глаза и лоб как будто спросонья.

Несколько успокоившись, Державин порешил исполнить волю Катерины Яковлевны и передал собранные ею стихи государыне.

7

Екатерина II читала державинскую рукопись двое суток. Но когда в воскресенье поэт по обыкновению приехал ко двору, приметил императрицы к себе холодность, а окружающие избегали его, как бы боясь с ним и встретиться, не токмо говорить. Что за чудеса?

Прошло две недели. Наконец в третье воскресенье решился Державин спросить Безбородко:

– Слышал я, что её величество отдала мои сочинения вашему сиятельству. Будут ли они напечатаны?

Но вельможа сделал ему рожу и упрыгнул от него, как блоха, бормоча что-то, чего не можно было уразуметь.

На лестнице Зимнего дворца Яков Иванович Булгаков, посланник при Оттоманской Порте, остановил поэта:

– Что ты, братец, за якобинские стихи пишешь?

– Какие?

– Ты переложил 81-й псалом, который не может быть двору приятен.

– Царь Давид не был якобинцем! – шепетливо возразил Державин. – А следовательно, и песни его не могут быть никому противными…

– Э, братец! – отвечал дипломат с улыбкой. – По нынешним обстоятельствам такие стихи писать дурно!

Ввечеру к Державину заглянул Дмитриев и с таинственным видом сказал, что имеет до него некое дело. Поэт сидел в покоях у своих племянниц – двух дочерей Львова, которые жили на его попечении; они отвечали урок француженке Леблер.

– Да что такое? – встревожился Державин.

– Ваше переложение 81-го псалма…

Уразумев, о чём идёт речь, Леблер быстро заговорила по-французски, тряся шиньоном:

– Во время революции сей псалом был якобинцами переиначен и нет на улицах Парижа для подкрепления народного возмущения против Людовика XVI…

Дмитриев примигнул Державину и вышел за ним.

– Гаврила Романович! – запинаясь, сказал он. – Вещь сурьёзная, коли велено вас секретно через Шешковского спросить, для чего и с каким намерением пишете вы такие стихи…

– Стихи, карающие неправого! – дал наконец выход сержению Державин. – Стихи, защищающие справедливость на нашей грешной земле!

Оду "Властителям и судиям" он переделывал несколько раз, добиваясь большей выразительности, гордился ею:

Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?

Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.

Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.

Не внемлют! – видят и не знают!
Покрыты мздою очёса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса…

Лицо у Дмитриева, в щербинах, было бледно. Он только теперь ощутил, сколь грозно звучат знакомые ему строки. Но Державин, всё более распаляясь, не хотел замечать его страхов:

Цари! – Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны,
И так же смертны, как и я.

И вы подобно так падёте,
Как с древ увядший лист падёт!
И вы подобно так умрёте,
Как ваш последний раб умрёт!

Воскресни, боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царём земли!

– Воистину стихи сии можно толковать и так и этак, – понуро пробормотал Дмитриев.

Державин, не отвечая ему, сел за бюро и задумался. Опять подыск вельмож! опять наветы! Псалом сей он переложил в 1780-м году, тогда стихотворение это запретили и напечатали только через шесть лет.

Сколько же у поэта недоброжелателей среди первейших лиц империи! Завадовский, Тутолмин, Гудович, Грибовский, – да рази всех перечтёшь! Неприятно, чать, видеть им в оде "Вельможа" и прочих стихотворениях развратные их лицеизображения. Вот и мстят, шиши-шпионы, наушничают! Душа у них, верно, сажа сажею…

– Всё это вздор, яролаш! – наконец спокойно отозвался он. – Чего дрожать, оправдываться! Только наступлением, а не ретирадой мы сии козни опровергнем!

Он завострил конец пера и вывел на листе бумаги:

Анекдот

"Спросили некоего стихотворца, как он смеет и с каким намерением пишет он в стихах своих толь разительные истины, которые вельможам и двору не могут быть приятны. Он ответствовал: Александр Великий, будучи болен, получил известие, что придворный доктор отравить его намерен. В то же время вступил к нему и медик, принёсший кубок, наполненный крепкого зелия. Придворные от ужаса побледнели. Но великодушный монарх, презря низкие чувствования ласкателей, бросил проницательный взор на очи врача и, увидев в них непорочность души его, без робости выпил питие, ему принесённое, и получил здравие…"

…"Так и мои стихи, примолвил пиит, ежели кому кажутся крепкими, как полынковое вино, то они однако так же здравы и спасительны…"

Статс-секретарь императрицы Грибовский поднял глаза от бумаги на Екатерину II, желая угадать впечатление, произведённое чтением на старую царицу. Она с живым вниманием слушала "Анекдот", который Державин, запечатав в трёх пакетах, послал ближним к ней особам – Зубову, Безбородко и Трощинскому. Грибовский одним из первых указал государыне на опасные своим вольнодумством мысли, высказанные в переложении 81-го псалма. И вот теперь ему приходилось читать Екатерине II оправдательную записку Державина. Без выражения, бесцветным голосом он продолжал:

"Сверх того, ничто не делает столько государей и вельмож любезными народу и не прославляет их в потомстве, как то, когда они позволяют говорить себе правду и принимать оную великодушно. Сплетение приятных только речений, без аттической соли и нравоучения, бывает вяло, подозрительно и непрочно. Похвала укрепляет, а лесть искореняет добродетель. Истина одна творит героев бессмертными, и зеркало красавице не может быть противно…"

– Всё это так! – Екатерина II насмешливо оглядела Грибовского. – Что за вздор мне наговорили?..

В следующее воскресенье поэт нашёл благоприятную против прежнего перемену. Государыня милостиво пожаловала ему поцеловать руку, приятельски с ним разговаривала, а затем бывшие при дворе вельможи ласкательски ласкали его. Грибовский первым поздравил Державина со стихами, кои императрице толь пришлись по сердцу. Слова свои он сопроводил улыбанием и толь сладким, словно мухино сало разошлось по персту.

Воротясь домой и успокоив Дарью Алексеевну благополучным исходом происшествия, Державин долго сидел в кабинете один, размышляя об императрице.

Конечно, при всех гонениях многих и сильных неприятелей Екатерина II не лишала его своего покровительства и не давала, так сказать, задушить его. Однако не позволяла и торжествовать явно над ними огласкою его справедливости и верной службе. Коротко сказать, она не всегда держалась священной справедливости, но угождала окружающим, а паче своим любимцам, как бы боясь раздражить их. Потому добродетель не могла сквозь сей частокол пробиться и вознестись до надлежащего величия. Поелику же дух поэта склонен был всегда к морали, то если он и писал в похвалу её стихи, всегда стремился с помощью аллегории или другим каким образом к истине, а потому и не мог быть императрице вовсе приятным. Да-да! Он старался всегда говорить ей истину. Мысль эта не уходила из памяти, возвращалась, требовала выплеснуться на бумагу. Он снова задумался. Что может противостоять беспощадной реке времён? Слава и могущество царей? Но и царь силён – да не бог! И царь нуждается в наставнике, во враче, который для излечения его от недугов даёт ему испить горький, но целительный напиток истины. Римский пиит Гораций в своей оде "К Мельпомене", которую недавно перевёл Капнист, утверждает, что создал себе долговечный памятник уже силою своего искусства:

Я памятник себе воздвигнул долговечной;
Превыше пирамид и крепче меди он.
Ни едкие дожди, ни бурный Аквилон,
Ни цепь несметных лет, ни время быстротечно
Не сокрушит его…

Но есть ещё одна, могучая сила, которая делает поэта бессмертным в памяти истории, – служение истине. Скипетр и лира вовсе не должны быть враждебны друг другу. Ибо долг поэта не подтачивать и разрушать, а укреплять государство, прославляя его могущество. Важно лишь, чтоб правитель понимал: поэт ему помогает в защите государственных интересов от хищных вельмож, от проходимцев в случае, от осыпанных звёздами ослов.

Блажен народ! – где царь главой,
Вельможи – здравы члены тела,
Прилежно долг все правят свой,
Чужого не касаясь дела…

Несмотря на месть и клевету придворных и бояр, невзирая на гонения и немилость, поэт обязан защищать государство, Россию – даже и от самого царя, коли он заблуждается, – преследовать пользу общую

И истину царям с улыбкой говорить…

Когда позднее осеннее петербургское солнце заглянуло в окна кабинета, поэт спал, положив голову на крышку бюро. Перо выпало из рук, на листе бумаги чётким почерком были начертаны стихи, в которых Державин выразил свои мысли о назначении поэта, о роли его лиры:

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;
Металлов твёрже он и выше пирамид:
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный
И времени полёт его не сокрушит.

Так! – весь я не умру; но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастёт моя, не увядая,
Доколь Славянов род вселенна будет чтить.

Слух пройдёт обо мне от Белых вод до Чёрных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льёт Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчётных,
Как из безвестности я тем известен стал,

Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.

Назад Дальше