Прошло еще несколько лет. Бородины уже не ездили летом в деревню, так как ни "папеньки", ни "маменьки" не было на свете, а деревня принадлежала брату Марьи Семеновны, не знавшемуся с сестрою. После смерти родителей этот брат вышел в отставку, переехал в деревню, обделил сестру при разделе наследства и затем прямо объявил ей, что она унизила себя своим замужеством. Конечно, после этого о родственных отношениях не могло быть и речи. Поволновалась-поволновалась Марья Семеновна, но скоро успокоилась. Брата она почти не знала, так что ссора эта не причинила ей особенного горя. А что обманул он ее и присвоил часть родительского состояния, которая должна была ей достаться, Бог с ним. Жили Бородины, ни в чем не нуждаясь, в своем доме, и был у них припасен небольшой капиталец. Иван Федорович получал достаточно - хватит на их век, да и Мише что-нибудь достанется. А Миша, Бог даст, не пропадет, мальчик умный, способный, в гимназии хорошо учится.
Миша рос и продолжал хорошо учиться. Затем поступил в университет, окончил курс, потом уехал заграницу. Родители ни в чем ему не отказывали, а Марья Семеновна аккуратно высылала ему то во Францию, то в Германию, то в Италию все проценты со своего капитала. Что-то уж очень долго Миша пробыл за границей - более двух лет. Наконец вернулся.
После первых радостных дней свидания отец осторожно и боязливо приступил к разговору о предмете, который его, видно, тревожил, - стал спрашивать сына, что же он намерен теперь с собою делать, где и как думает служить?
Красавец Миша приподнял на отца свои черные глаза, которые почти всегда держал полузакрытыми и проговорил:
- А вам, папенька, непременно бы хотелось, чтобы я служил?
- Друг мой, как же иначе! Зачем же ты образование получил, если не для того, чтобы применить его к делу… Вот ты более двух лет провел заграницей, я, мой милый, тебя не попрекаю и знаю, что ты недаром прожил это время, ты там окончательно завершил свое образование, ты слушал лекции знаменитых европейских ученых. Все это прекрасно. Ну, а теперь надо начинать иную жизнь.
Михаил Иванович совсем почти закрыл глаза и задумался.
- Хорошо, - проговорил он, - я согласен с вами… буду служить, только где?
Отец оживился.
- А ты полагаешь, мы с матерью об этом не подумали? Слава Богу, не без добрых людей на свете. Вот Петр Петрович Сафонов, чай, помнишь?.. Знаешь, какое место теперь занимает? Ведь он из первых старших учеников моих и меня никогда не забывает… Еще недавно, как получил твое последнее письмо, я говорил с ним о тебе, и он обещал тебя у себя пристроить.
- Что же это - в архивные крысы! - равнодушно произнес Михаил Иванович.
Отец опешил.
- Как это ты так говоришь, в архивные крысы! К чему тут крысы? Для начала службы самое лучшее и при твоем образовании, полагаю я, для тебя подходящее, а дальше от тебя будет зависеть… А ты вдруг… крыса!..
Михаил Иванович улыбнулся.
- Да ведь это я так, папенька, - шутя!.. Мне все равно… Если желаете, я и у Софонова служить буду.
На том они и порешили. Михаил Иванович поступил на службу и остался в родительском доме. Ему был предоставлен весь мезонин, состоящий из трех просторных комнат, где он мог располагать своим временем как угодно, принимать кого ему вздумается, возвращаться домой, никого не стесняя, в какой угодно час ночи, так как и ход в мезонин был отдельный.
IX. МИХАИЛ ИВАНОВИЧ
Теперь со времени возвращения Михаила Ивановича прошло уже несколько лет, и в эти годы в доме Бородиных совершились большие перемены. Но прежде чем говорить об этих переменах, нужно несколько познакомиться с Михаилом Ивановичем.
По мере того как он вырастал, по мнению всех бывавших в доме у Бородиных, он все более и более заслуживал названия "родительского утешения", и поистине мог считаться счастливцем. Мальчик он был очень здоровый, характер имел ровный и спокойный, способности к учению прекрасные. Под родительским кровом не знал он никаких бед и напастей, не изведал даже, что значит строгость. И отец и мать его баловали, окружали постоянной заботливостью, старались стеснять его как можно меньше.
Другой бы на его месте избаловался и сделался непослушным и своевольным, но с ним этого не случилось, Он, по-видимому, очень рано научился ценить доброту своих родителей и никогда не злоупотреблял ею. Вырастал он и развивался самым правильным образом. В гимназии сходился с такими же благовоспитанными и скромными мальчиками, каким был сам.
Будучи студентом университета и с удовольствием слушая и записывая профессорские лекции, он, однако, не был из числа тех маменькиных сынков, которые являлись в университет с провожатыми и изображали из себя невинных агнцев. Иной раз случалось, что Михаил Иванович сильно покучивал и шумел в приятельской компании и даже раза два-три во время университетского курса подвергался дисциплинарному наказанию. Но ничего грязного и неблагородного не было в его кутежах и шалостях. Да и, наконец, эти кутежи очень скоро прекращались, не оставляя по себе никаких следов. Однако он вспоминал о них с приятной улыбкой и без упреков совести.
Только к концу университетского курса в его внутреннюю, спокойную и счастливую жизнь стало проникать какое-то недовольство, не то скука, и сам он не заметил, откуда и каким образом появились вдруг эти чувства. Все вокруг него было по-прежнему складно и ладно, та же мирная и скромная семейная обстановка, те же добрые старики-родители, те же привычные лица, которые он с детства знал и любил, которые и его любили. Но бывало прежде ему было хорошо и уютно в этой обстановке, а теперь нет-нет да и покажется она ему чересчур серенькой и неприглядной. Он стал ко всему относиться критически. Иногда он ловил себя на недовольстве отцом и матерью. Иногда они казались ему не совсем такими, какими бы он хотел их видеть.
Дело было в том, что Михаил Иванович попал не в свое общество: он сдружился с двумя молодыми людьми, принадлежавшими к высшему московскому кругу, и через них попал в знатные и богатые дома. Его принимали в этих домах очень хорошо. Он был такой красивый и приличный молодой человек и, благодаря стараниям и заботам Марии Семеновны, даже очень недурно говорил по-французски, без чего в этих домах обойтись никак было невозможно, не роняя своего достоинства.
И вот внешний блеск роскошной барской жизни, лоск и такт этих неизвестных ему прежде людей произвели на него неотразимое впечатление. Он очень скоро усвоил себе приемы светского молодого человека, привычки, каких у него прежде не было. Он стал франтить и модничать. Он вообще так вдруг изменился, что Капитолина Ивановна, как-то пристально и долго в него вглядевшись, вдруг обратилась к нему с такой фразой:
- Никак это ты, Мишенька, вороной стал в павлиньих перьях! Очнись, батюшка, не пристало тебе франта такого разыгрывать…
Михаил Иванович с изумлением взглянул на старуху.
- Что это вы, Капитолина Ивановна, чем я ворона в павлиньих перьях?
- Да уж не вывертывайся! Насквозь я тебя вижу, попал к богатым да знатным людям - и рехнулся… Не ждала я от тебя такой дурости, почитала тебя умнее… Так-то… Что? Не нравится! - уж не взыщи, ведь я тебя, балбеса, на руках нянчила, нос тебе утирала, так не стану с тобой церемониться… А вот что я тебе скажу - одумайся-ка лучше, да от князей своих да графов подальше, ни к чему путному это тебя не приведет. Знай сверчок свой шесток - в том весь и ум человека, чтобы уметь оставаться на своем месте. А вздумаешь на чужое место садиться - так сгонят, и сраму не оберешься…
Сказала все это Капитолина Ивановна, а потом взяла, повернулась и ушла, так что и ответить ничего не успел ей Михаил Иванович. Да и ответа у него никакого не было. Смутила его и даже как будто несколько испугала старуха, заставила задуматься.
"Как ворона в павлиньих перьях? - думал он. - Как не на своем месте? Там мне хорошо, там мне вольно дышится, там все так светло, изящно, гармонично. И каким образом меня могут прогнать со срамом, когда принимают как друга, когда считают меня равным себе? Да и чем я им не равный?! Что у меня незнатное имя, что я небогат… Но ведь они хорошо понимают, что то и другое не зависит от человека и не может дать ему особенного значения!.."
Однако как он себя ни успокаивал, а слова старухи засели у него в памяти. Он невольно стал внимательно вглядываться в общество, которое считал теперь своим обществом, и очень скоро заметил, что ошибался во многом, что его хотя и принимали любезно, а своим не считали. Случай помог ему скоро окончательно в этом убедиться.
Он увлекся одной молоденькой светской девушкой, которая, по-видимому, выказывала ему большое внимание и всегда очень охотно с ним беседовала и даже танцевала. За этой девушкой светская молодежь очень ухаживала, и она позволяла за собой ухаживать. Поощренный примером приятелей, и Михаил Иванович вздумал показать ей, хотя и в очень осторожной форме, свои нежные чувства. Но тут случилось нечто странное: то, что она принимала от других, гораздо менее его интересных молодых людей, то не только не приняла от него, но обдала его такой холодностью, что он не знал, куда и деваться. Она мгновенно перестала совсем замечать его, и в доме ее родителей так приняли бедного юношу, что он ушел с тем, чтобы больше никогда туда не вернуться, ушел с чувством глубоко оскорбленного самолюбия.
Затем он подслушал несколько фраз, сделал несколько сопоставлений, и оказалось, что Капитолина Ивановна права, что он ворона в павлиньих перьях.
Неизвестно как бы он покончил со своими великосветскими знакомствами, если бы это было в другое время. Но время было для него горячее - последние выпускные экзамены. Он призвал к себе на помощь всю силу воли, принялся за работу, выдержал экзамены прекрасно и поспешил уехать заграницу.
Два года, проведенные им в Европе, были для него каким-то долгим сном. Здоровый и энергичный, далекий от какого бы то ни было пресыщения жизнью, он жадно вглядывался во все новое, что ему встречалось. Он изъездил Германию, Францию, Италию, побывал даже в Греции, даже в Константинополе. И, несмотря на то, что Марья Семеновна аккуратно высылала ему деньги, жажда все видеть, все знать и всюду быть оказалась в нем так велика, что для удовлетворения этой жажды ему приходилось иногда просто почти бедствовать.
А яд, который он вкусил уже в обществе, принятом им за свое общество, нет-нет да и начинал действовать. Михаил Иванович уже не считал себя счастливым человеком, ему недоставало многого, в нем не раз поднималось желчное чувство, заговаривала мучительная зависть к людям, которым все доступно и которые иногда вовсе недостойны этого.
"Зачем им все, а мне так мало! Зачем то, что им само дается в руки, не спрашивая, чувствуют ли они в этом потребность, мне, которому все это так нужно, дается с трудом, с лишениями, а многое главное - совсем никогда не может достаться… Зачем эта несправедливость?"
Он старался гнать такие мысли и начинал успокаивать себя, начинал доказывать себе, что глупо и позорно мучиться всем этим, что это самое бесплодное из всех мучений.
А яд все-таки же действовал и портил ему жизнь, развивал в нем болезненное равнодушие.
"Все равно, как ни бейся, а ничего большего не достигнешь - так лучше и не достигать ничего. Пусть так идет себе жизнь, день за днем, серенькая и бледная…"
Тогда ему приходило в голову, что ведь есть люди, которые без всякого оружия в руках берут все. Но он инстинктивно чувствовал, что не принадлежит к таким людям, что без оружия не возьмет многого. Вот если бы судьба дала хоть какое-нибудь оружие - тогда можно было бы побороться…
Вернулся Михаил Иванович в Москву именно в самый разгар этого своего душевного разлада: поэтому-то так равнодушно и отнесся к дальнейшей судьбе своей. Но это была в нем болезнь, это был кризис, после которого, очевидно, началось выздоровление.
Михаил Иванович уже теперь совсем отказался от светского общества, да никто туда и не звал его. Теперь он пуще всего боялся изображать из себя ворону в павлиньих перьях. Он изо всех сил старался вернуться к прежним своим юным впечатлениям и найти удовлетворение среди тихой жизни, бывшей его уделом.
По-видимому, он достиг цели, успокоился, нашел интерес в служебных занятиях, вошел в сношения с людьми скромными, но образованными. Старался подавлять свои мечтания, свое недовольство, старался жить так, как все жили вокруг него. И, наконец, к великой радости отца и матери, он женился на очень милой девушке, еще ребенком бывавшей в доме Бородиных.
Капитолина Ивановна приложила руку и к женитьбе Мишеньки, как когда-то приложила ее к женитьбе Ивана Федоровича и Марьи Семеновны.
Молодой Бородин с женою остались жить в родительском доме, где всем было довольно места. Теперь у него уже был сынок и две дочки. Он хорошо шел по службе, и если бы его спросили, доволен ли он своей жизнью, он искренно бы ответил:
"Доволен, чего же мне еще!"
Правда, остатки попавшего когда-то в него яда изредка пошевеливались, но почти неслышно. Даже Капитолина Ивановна считала Мишеньку совсем здоровым.
X. АБРАКАДАБРА
Олимпиада Петровна Прыгунова с некоторого времени находилась в крайнем недоумении и даже беспокойстве. С ее "грибом" творилось что-то странное. Хотя она и уверяла, что он всю жизнь мыкался, но такого мыканья, как теперь, еще никогда не бывало.
Уже не говоря о непостижимой поездке в Петербург и о следовавшей затем в скором времени поездке в Тамбовскую губернию, но и теперь, по возвращении в Москву, мыканья Кондрата Кузьмича усиливались с каждым днем. Его почти никогда не было дома. Он исчезал с утра и возвращался иногда только поздно вечером.
Олимпиада Петровна, издавна привыкшая к скрытности мужа, хорошо знала, что когда он занят чьим-либо делом, то добиться от него объяснений и подробностей дела до окончания - вещь невозможная. Она исподволь научила себя не любопытствовать, однако в настоящем случае, выходившем из ряда вон ввиду неслыханного мыканья, любопытство ее сильно разбирало, и она не раз подъезжала к мужу окольными путями, стараясь хоть немного объяснить себе, что все это значит. Кондрат Кузьмич сразу проникал в ее хитрость и поводил на нее строгим взглядом:
- Ну… ну-ну! Чего ты!.. Чего понапрасну вертишься, чего тебя разбирает? Что ж ты думаешь, сударыня, я всех твоих подвохов не вижу - думаешь, проболтаюсь… Не жди ты этого!.. И вот что я тебе скажу, матушка: удержи ты твое любопытство бабье, не то совсем изведешься. Взгляни на себя, на что ты стала похожа - кости да кожа! А все отчего? От праздного любопытства!..
- А, да ну тебя совсем! - со вздохом произносила Олимпиада Петровна. - Знаю я, знаю, что ты каменный идол, что об тебя голову расшибешь, а с места не сдвинешь… да и не любопытствую я вовсе - очень мне нужно твои глупые дела знать! Мыкайся, батюшка, коли охота на старости лет быть гончей собакой, а в конце концов тебя же оставят с носом!
Она поджимала губы и уходила с презрительным видом. А любопытство все возрастало и не давало покоя. Она наблюдала и видела решительные чудеса.
Кондрат Кузьмич совсем одурел. Кончилось тем, что он даже стал франтить. Почти ежедневно, выходя из дома, он облекался в новый сюртук, повязывал себе на шею новый галстук, даже завел модную цилиндрическую шляпу и стал надевать перчатки, чего с ним давно не случалось.
"И где это он пропадает?" - безнадежно думала Олимпиада Петровна.
Если бы она могла следить за мужем, то узнала бы, что ее Кондрат Кузьмич сделался светским человеком, стал посещать дома людей, с которыми не видался лет по двадцати. Если бы она могла следить за ним невидимкой, то невольно изумилась бы тому, что с кем бы теперь Кондрат Кузьмич ни говорил и какой бы разговор ни вел, а разговор этот непременно сводился на Капитолину Ивановну Миронову.
Кондрат Кузьмич поднимал старину, но хотя ему и удалось собрать об этой старине кое-какие сведения, все же он был недоволен.
Он почти ежедневно навещал Бориса Сергеевича Горбатова, но каждый раз объявлял ему, что дело идет туго.
- Старая баба такого тумана напустила, - говорил он, - ничего как есть разглядеть невозможно!
Наконец Борис Сергеевич сказал ему, что собственно его дела все в Москве кончены и что если присутствие его не нужно Прыгунову, то он уедет в Петербург.
- И уезжайте, сударь, уезжайте, только понапрасну я вас потревожил… Бедовая эта Мирониха, провела нас да и только… и ведь хожу около клада, а как за него взяться - не умею! Слова такого нужного - "абракадабра" - не нашел!..
- А не ошибаетесь ли вы, Кондрат Кузьмич? - заметил Горбатов. - Может, нам с вами только показалось, что она хитрит и скрывает, может, действительно и мать и ребенок умерли?!
Кондрат Кузьмич даже привскочил с места.
- Помилуйте, - забасил он, - да вы ли это мне, Борис Сергеевич, говорите, и я ли вас слушаю! Не вы ли от нее вернулись при полной уверенности, что она скрывает?
- Да, конечно, она была так смущена и потом некоторые слова ее мне показались, да и теперь кажутся очень загадочными. Но она могла, с ее странным характером, просто хотеть нас одурачить.
- Полноте, полноте! - перебил его Прыгунов. - Одурачивает она нас - это верно, только в ином смысле. Ни разу в жизни не попадалось мне такое дела - путано, перепутано и запутано. Говорю я вам, государь мой, хожу кругом клада… и неужто не найду абракадабры?!
Он встал с кресла и начал ходить по комнате, очевидно, углубляясь в свои мысли и комбинации.
- Да-с, - снова заговорил он, - просто разума можно лишиться на таком деле… Ведь могила-с… памятник: "раба Божья Александра и младенец Петр"… и свидетельство о смерти, и все в порядке… И Капитолина Ивановна приезжает панихиду служить… Ведь сказать все свежему человеку - рассмеется, прямо за безумца меня почтет… Но вы меня хоть убейте: жив этот самый младенец Петр… Начали мы с вами одно, а выходит другое… Подменили!.. Тут, так сказать, деяние преступное! А, поди, докажи его без какой-нибудь абракадабры… Да и с абракадаброй-то, пожалуй, ровно ничего не докажешь…
Прошло еще дня три-четыре - и Прыгунов снова явился. На этот раз Борис Сергеевич сразу заметил в нем нечто особенное, он был необыкновенно серьезен и важен, и в лице его сказывалась даже какая-то таинственность.
- Я завтра или послезавтра собрался уезжать, - сказал Борис Сергеевич, - но вы, кажется, сегодня имеете что-то новое сообщить мне… В таком случае, если это важно, я еще повременю… С чем же вы, почтеннейший Кондрат Кузьмич?
Прыгунов несколько смутился и как бы опешил.
- Как с чем? - проговорил он. - Почему это вы изволите заключать, что у меня имеется новость?..
- По вашему виду мне показалось… Кондрат Кузьмич махнул рукою.
- Что вид? - не без некоторой меланхолии произнес он. - Вид бывает обманчив, да и вида особого я не имею, ибо к глубочайшему своему прискорбию ни до чего особого еще не дошел… А все же бы я просил вас, государь мой, повременить денька два-три отъездом в Петербург…
- А что?