7
Долгий путь, пройденный Козаковым в работе над "Крушением империи", отразил не только этапы написания самого произведения, но и менявшиеся взгляды писателя на свою задачу, требования его к себе, как к советскому литератору.
В предисловии ко второму изданию первой части своего романа Козаков говорил, что он оглядывается на прошлое, чтобы распознать и разоблачить его. "Но этого мало: я прощаюсь с ним - без какого бы то ни было сожаления. В памяти это прошлое не уничтожаемо: уничтожить это прошлое в жизни таково призвание наше - современников".
Тема прощания долго занимала его. Она, естественно, влекла к воспоминаниям личного характера, а это должно было придать психологическую окраску всему роману. Козаков считал, что уже по одному тому, какой материал действительности выбран для романа, можно судить о мироощущении писателя, - выбор как бы объясняет интересы автора, и оттого в любом художественном произведении в той или другой степени звучит "исповедь". Я всегда был склонен тоже так думать и, когда рассматриваю роман Козакова, отчетливо вижу следы влияния материала, выбранного им на первых порах работы: тут много заложено автобиографического начала, очень многое толкает автора к "исповеди", к прощанию с лично пережитым и оставленным в прошлом. Если бы этот материал личного жизненного опыта взял перевес, роман сузился бы до истории отдельных жизней или семейств, переданной описательно либо "психологизированно", хотя бы и на фоне событий эпохи.
Но Козаков постепенно менял свое отношение к задаче и в конце концов переоценил ее в корне, выработав и новые для себя средства повествования.
Общественная жизнь выступила в романе из слитного фона на крупный план, и явления ее показываются целыми главами. Связи героев с событиями укрепились. Уже не один кадет Карабаев со своим братом заводчиком действуют перед читателем, а кадетская партия, думские фракции, буржуазия. Не один Ваулин как революционер интересует автора, но и организующая революцию работа большевиков, рабочее движение, борьба пролетариата. Ре в одном жандармском писаре, охраннике Кандуше воплощается царская машина подавления революции, но вся эта машина, с ее тюремными винтами, кандальными, цепными передачами шестерней, рычагами в руках царских помощников, громыхает точно под каждой страницей книги, рассказывающей о тоске по свободе и борьбе за нее сильных, чистых героев этой повести. Больше стало в ней драматического напряжения, жизнь личностей уступила первенство противоречиям событий, общая проблема времени вобрала в себя проблемы частных судеб. Появилась народная, объективная интерпретация эпохи на смену "прощания" с прошлой жизнью героев и самого автора. Все меньше оставалось в романе исповеди по мере продвижения работы над ним, все больше занимала места история. И если взглянуть на писательский путь Козакова в целом, то и от прежней манеры его письма уже почти ничего не осталось в "Крушении империи".
Я говорю - "почти", потому что каждая авторская индивидуальность всегда сохраняется в основе стиля, как бы его ни совершенствовать. Козаков освободился от искусственности старых своих речевых конструкций, от умышленной распевности своих ранних стилизаций. Он шел к простоте языка, к ясной фразе, к точному слову, без которого нельзя верно передать мысль, создать образ. Но его стилю присуща нервность, сама натура его настолько подвижна, возбудима, что ему совсем несвойственны были бы, например, обороты речи уравновешенные, ритм спокойный, темп плавный. Он с горячностью отдавался первым, острым впечатлениям действительности, и это накладывало свою печать на манеру, в какой он воспроизводил их в письме.
Длительность работы должна была по-разному отразиться на романе. С одной стороны, она обогатила его широтою материала, разнообразием контрастов. С другой - поставила перед более сложными требованиями в области композиции: материал начал разрастаться изнутри, - и чем дальше, тем труднее становилось его распределять. Вот почему в конце романа историческая тема, взяв перевес, вынудила Козакова к беглым развязкам взаимоотношений между героями. Движение, жизнь главных образов оказались стесненными, для полноты раскрытия характеров недоставало "площади", сюжет мог быть только досказан. Это все очевидно при сравнении частей романа между собой, прежде всего - первой части с четвертой.
Основательная и успешная переработка старой редакции романа, при которой Козаков исключил восемнадцать листов прежнего текста и написал более десяти листов нового, дала очень много для произведения, но не могла дать все. Есть в стиле заметы былых пристрастий то к отвлеченным понятиям, то к некоторой декламационности, или риторике. Эта касается отдельных мест, но такие места сохранились и в последней, теперь уже посмертной редакции романа. Среди множества лиц второго плана есть хорошо изображенные, играющие необходимые роли, но находятся и такие, которые могли быть удалены, чтобы избежать пестроты эпизодов и прийти к большей выразительности сцен.
Но то, что достигнуто произведением в художественном и конкретно историческом плане, не может быть умалено в большинстве частными недочетами.
"Крушение империи" - роман своеобразный уже в силу своеобразия писательского видения мира и той страсти, с какой донесены до читателя потрясения эпохи, послужившей содержанием книги. В художественной литературе нашей Февраль почти не нашел такого отражения, которое ставило бы в центр главные противоречия времени и с широким охватом политических обстоятельств истории давал бы ее картины. Поэтому я и считаю, что роману Козакова принадлежит особое место среди советских произведений на историко-революционные темы. С выходом его в свет читатель восполнит существенный пробел на своей книжной полке. Особенно читатель молодой.
Мы живем накануне сорокалетия со дня свержения царизма в России, этого первого победного акта революции. О, нем не только не может ничего помнить советская молодежь, но она слишком мало знает о событии даже по книгам. Новое поколение совершенно недостаточно знакомо с условиями народной жизни при царе в период первой мировой войны и, право, имеет чересчур схематичные представления о старой российской интеллигенции во всех ее мастях и разновидностях. А интерес к истории у нас большой - к истории, которая рассказывается не, по схеме: от готовых выводов, к тем же выводам, - но ведет к заключениям от фактов.
Художественная литература раздвигает раму исторического факта с помощью обобщенных образов действительности. Жизнь, раньше неизвестная читателю, возникая перед ним из прошлого, помогает вернее оценить настоящее, смелее глядеть в будущее.
Роман Козакова хорошо послужит советскому читателю своими красочными, образными и познавательными картинами последних дней императорской власти в России и дней начальных новой России после февральского переворота.
Выпуском "Крушения империи" в свет исполняется то дело, которого не удалось довести до конца самому Михаилу Козакову. В роман он вложил лучшие свои силы, но книга эта далеко не вместила в себя всех его сил.
Уже после его смерти появился новый его роман, написанный в 1949–1954 годах, "Жители этого города" - о партийной и беспартийной интеллигенции. Перед самой смертью он закончил повесть "Петроградские дни", посвященную октябрьским дням 1917 года. Остались в рукописях рассказы и повесть о Дзержинском.
Он был, несомненно, прирожденным литератором редкого темперамента. Проза влекла его к себе больше всего, и он жил в ней подолгу, и всегда с высшим для него подъемом. Но когда он увлекался другими жанрами, то эти увлечения были тоже долгими, исполненными его обычной страсти. Он очень любил театр и больше десятилетия с жаром отдавался работе в драматургии, часто испытывая разочарования и опять возвращаясь к новым попыткам упрочиться на сцене. Некоторые его пьесы принесли ему успех, больше других - пьесе о Феликсе Дзержинском, две пьесы вышли книгами в издательстве "Искусство".
Думаю, характеру его особенно близка была журналистика. Необыкновенно горячо это проявлялось во всевозможных дискуссиях, в которых он выступал как литературный, театральный критик и публицист. Большую полосу своей рабочей жизни он отдал спорам об искусстве, столь обильным и богатым в первой половине тридцатых годов. Это были годы, насыщенные многосторонними замыслами Горького, переполненные новыми предприятиями в издательском, литературном, журнальном мире.
Тут Козаков обретался весь целиком со своим непотухающим, беспокойным интересом к жизни литературных коллективов, к разноречиям, схваткам мнений, вкусов, талантов среди людей искусства. Кажется, от тех времен не осталось в ленинградской печати ни одного отчета о дискуссиях, в котором не было бы названо его имя. Он заявил себя последовательным сторонником общественного, воспитательного назначения литературы и всем неутомимым трудом своим литератора стремился показать правоту этого убеждения. У него не было никакого разрыва между тем, как он понимал задачу писательского призвания, и тем, как действовал в коллективном кругу литераторов: слово его не расходилось с делом.
Он умел жить общественной жизнью, отдавать свою жизнь обществу, и плоды ее сохранились в том лучшем, что он оставил советскому читателю, закреплены и в этой его книге.
Конст. ФЕДИН. 24 февраля 1956
Часть первая
От Смирихинска до Петербурга
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На почтово-земской станции зимой 1913 года
Извозчик въехал во двор и остановился у главного подъезда.
Из санок вылез человек в длиннополой меховой шубе и сибирской шапке, глубоко надвинутой на лоб. Он торопливо расплатился с извозчиком и, сняв с санок туго увязанную багажную корзину, взошел на крыльцо. Дверь, в стеклянный коридорчик была незаперта, так же как и из коридорчика в квартиру, и приезжий, неся впереди себя корзину, вошел в комнату.
Никто не слышал его прихода: дверь в соседнюю комнату была плотно прикрыта, другая вела в расположенную рядом кухню; оттуда доносился мерный, с посвистом, храп спавшей прислуги и шло густое тепло хорошо истопленной русской печи.
Приезжий поставил корзину на пол, снял шубу и шапку и положил их подле себя на скрипучем диване.
В течение нескольких минут он оглядывал незнакомую комнату.
Это была "комната для проезжающих" в доме содержателя почтово-земской станции Рувима Калмыкова. Назначение этой просторной комнаты полностью подтверждалось мебелью, в ней поставленной.
Два больших старинных, одинакового размера, дивана размещены были симметрично друг против друга. Как и они, тяжелые широкие стулья-полукресла были обиты черной, уже истрепавшейся клеенкой; из-под клеенки торчали размотавшиеся спирали жесткой пружины и клочья материи и волосяной набивки. Стульев было до десятка, и они вместе с диванами заполняли почти всю комнату. В ней, казалось, разместилось немое, неодушевленное семейство, замечательное тем, что все члены его - близнецы: тяжеловесные супруги-диваны и их такой же массивный и неподвижный черный широкоплечий выводок.
У стены, слева от входной двери, стоял такой же старый, как и вся остальная мебель, громоздкий письменный стол; он тоже был покрыт черной клеенкой. В правом краю она была отогнута, и на этом месте была большая гербовая казенная печать, наложенная на свободные концы шпагата, продетого в ушко тяжелой переплетенной книги; она лежала тут же на столе. Это была установленная традицией и законом "жалобная книга". Тот же закон повелевал вывесить на видном месте (над столом) оба промысловых свидетельства, выданных на имя купца 2-й гильдии Рувима Лазаревича Калмыкова, арендатора почтовой станции и земского дорожного пункта в городе Смирихинске.
Желтые бумажки промысловых свидетельств висели в черных рамочках под стеклом, и точно в таких же рамочках - вышитые шелковистым пестрым гарусом изображения двух львов с неестественно загнутыми кверху хвостами. На этой же стене, над промысловыми свидетельствами и цветистой вышивкой, помещена была тусклая репродукция с картины неизвестного художника: тройка ретивых вороных в нарядной упряжке и бородатый богатырь ямщик в залихватском облачении.
Наконец, что еще бросалось в глаза в этой просторной комнате - это массивные, шестигранные часы, висевшие в простенке между двумя окнами; длинные, крупные стрелки имели форму копья, а циферблат был желтоватый, пергаментный.
Приезжий взглянул на часы, и они мгновенно вывели его из состояния умиротворенного созерцания, в котором он находился несколько предыдущих минут: шестигранная массивная коробка показывала ровно пять.
Приезжий вскочил с дивана и, не заботясь уже о сохранении приятной ему ранее тишины, громко крякнул и шагнул к кухне.
Он понял, что несколько утраченных бездейственных минут прошли впустую потому, что телу его, уставшему от долгой поездки в вагонах, необходимо было, хоть на краткое время, опуститься на этот мягкий чужой диван, откинуться на его услужливую спинку и застыть без движения.
- Эй, кто тут… сонное царство! - окликнул он храпевшего человека, заходя на кухню. - Почтосодержатель мне нужен. Ну, отвечайте!..
Храп на печи не прекращался.
- Да ну же, просыпайся! - еще громче повторил приезжий, заглядывая наверх.
- Га? - на полуслове осекся чей-то сон. - Га? - И приезжий сначала увидел медленно спускавшиеся с печи голые белые ноги прислуги, а потом и ее заспанное, раскрасневшееся лицо.
- Кого вам треба? - спросила украинка.
- Лошадей мне нужно. Зови хозяина или приказчика.
- Подождить трохы, зараз поклычу.
Она протяжно зевнула во весь свой молодой полнозубый рот и потянулась, распрямляясь, сытым и теплым телом. Подавшись вперед, оно почти коснулось грудью незнакомого человека.
Будущее, совсем близкое будущее, наплыло в воображении приезжего таким же теплым и плотским, доступным и волнующим, как только что увиденная служанка.
- Ну, зови, зови там кого следует… - поглядел он весело, заигрывающе на молодую женщину.
- Зараз Евлантия позову… приказчика.
Она надела высокие мужские сапоги, полушубок, накинула на голову суконный платок и выбежала во двор. Через несколько минут она возвратилась в сопровождении хромого человека, у которого одна нога была сильно искривлена в колене. В левой руке он держал позвякивающую связку больших амбарных ключей, правой опирался на сучковатую тонкую клюку.
- Ось дид Евлантий. Балакайте з им, вин - приказчик.
- Здрастуйтэ, пожалуйста, - сказал тот и посмотрел внимательно своим далеко упрятанным, неуловимого цвета глазом на незнакомого пассажира. - А шо скажете?
- Мне, дед, лошадей нужно.
- По проездному свидетельству?
- То есть как это… по проездному свидетельству? - почему-то неожиданно пытливо спросил приезжий и заглянул с любопытством в серое, остроносое лицо мужичка.
- Ну, як ездют казенны люди? - рассердился также неожиданно старик. - Чиновники и земские диятели имеют свидетельство, с печатью, по хформе. Это вам, господин, не биржа извозчичья, а земска станция! У нас все по закону, все хформальности соблюдаем.
Глаз смотрел по-ястребиному, настороженно и недоверчиво: всяко бывало на Евлампиевом веку, - приедет иной раз подкусная собака-ревизор из губернии и прикинется дурачком; не раскуси его сразу, - гляди потом, какой крик подымет, а хозяину от того ревизорского крика лишний расход и неудобство!
- Х-хы… х-хы! Лошади у нас, господин, по закону идут. А закон… закон, х-х-и, есть закон, - как казалось самому, неоспоримо и вразумительно объяснил Евлампий.
Голос у него был громкий и всегда сварливый, слово шло чисто и коротко, хотя во рту недоставало уже многих зубов, но вслед за словом, во время пауз, из груди прорывалась одышка и сиплый, стариковский выдых - удвоенное сухое "х".
- Таковы не по билету, - це другое дило… х-х! А куда вам ехать? и куда подавать коней?
- Мне нужно в Снетин, - ответил приезжий и присел у стола, возле которого примостился на кончике стула хромоногий приказчик. - Подавайте лошадей сейчас.
- Сейчас? Ни, сейчас нельзя. Ни як нельзя… - разочарованно покачал головой.
Он посмотрел на туго завязанную длинную корзину, стоявшую у дверей, и вопросительно сказал:
- С поезда? С Полтавы чи с Киева?
- Нет, - уклончиво ответил приезжий. - Я, дед, много верст проехал… много… А теперь в Снетин мне нужно: всего восемнадцать верст не доехал. Восемнадцать, а?
- С гаком! Як по-землемерному считать, так верстов полных двадцать одна. С гаком восемнадцать, х-хы.
- Слушай, дед, вели запрягать да говори, сколько платить надо. Я сразу заплачу, ямщику на водку дам, - торопил приезжий, поглядывая досадливо на часы, незаметно накинувшие новые пятнадцать минут.
- Сразу… Це уже, господин, у нас такое правило… х-х! Только коней - нема, все в разгоне. Одна пара, правда, стоит в конюшне… х-хы, да с двора я их не выпущу…
- Я хорошо уплачу! - усиливал свою настойчивость приезжий. - Ты спроси хозяина своего, дед…
Приказчик вынул из кармана черную маленькую табакерку и поднес щепотку острой нюхательной пыли к своим плоским, придавленным к хрящику ноздрям. Втягивая ими привычную понюшку табаку, он, как прислушивающаяся птица, попеременно наклонял голову набок и по-стариковски присвистывал заострившимся носом.
- Хозяина… хозяина, - без отчетливого смысла повторил он, кладя табакерку в карман. - Я и сам знаю, шо говорю. Посидите тут, господин, я это дело выясню, - неожиданно изменил он свое первоначальное решение и поднялся со стула.
Ворчливо покашливая и шаркая по полу искривленной ногой, приказчик подошел к двери в соседнюю комнату.
- Придется, господин, как поедете, полтинник прибавить, бо кони для казны булы оставлены, - добавил он, прежде чем переступить порог. - Сами понимаете, господин, - и он потянул к себе дверь.
Приезжий увидел часть столовой: ореховую мебель, такой же диван с высокой спинкой, обитый красным плюшем, портрет знакомого, сразу припомнившегося старика и завешенный портьерой косяк другой двери, ведшей в соседнюю комнату.
Он видел, как прошел туда хромоногий, а через несколько секунд и услышал его покашливание и невнятно доносившиеся слова деловитой беседы.
Приказчик вернулся вместе с высоким длинноносым и гладко выбритым человеком, на ходу оправлявшим свою русую слегка рыжеватую шевелюру волнистых, назад зачесанных волос. Он был без пиджака, в жилете.
- Вот вам хозяин, балакайте с им, - отошел в сторону Евлампий.
Блондин смотрел вопросительно, хотя он хорошо знал, о чем должен начаться разговор. Это был Семен Калмыков - сын и главный помощник старого почтосодержателя. Приезжий, не приближаясь к нему, повторил свою просьбу: нужны, сейчас же нужны лошади в Снетин, и будет уплачено столько за них, сколько потребует почтосодержатель; ямщик тоже будет доволен.
- Ну, так как по-твоему, Евлампий: можно ли им дать коней? - советовался Калмыков с приказчиком. - Еще, смотри, черт какой притащится; и доктор Войткевич уже два дня не заказывал?..