Крушение империи - Козаков Михаил Эммануилович 6 стр.


- Нет, нет, - покачал головой Карабаев, приняв прежнее положение.

Однако через несколько минут он окликнул студента:

- Скажите, у вас есть еще один брат… младший брат?

- Нет.

- Позвольте, как же это?.. Брат-гимназист у вас есть?.

- В Смирихинске?

- Да.

- Это не брат, Лев Павлович. Это мой племянник… Есть, есть. Кончает вот весной, - старался поддержать разговор Гриша Калмыков, не решавшийся, однако, спросить, почему вдруг не известный никому Федька мог заинтересовать члена Государственной думы Карабаева.

Жена подробно, слишком подробно писала всегда о всех семейных делах, - оттого несущественное (то, что казалось несущественным по крайней мере там, в Петербурге, во время работы…) быстро забывалось, переставало интересовать. Другое дело - теперь, когда через какой-нибудь час он, Карабаев, будет сидеть в кругу своих родных, включится в этот милый сердцу круг семейных радостей, забот, интимных домашних новостей. О, теперь нужно быть внимательным ко всему этому, нужно вспомнить все то, о чем так подробно и старательно сообщала в своих письмах Софья Даниловна, Соня - преданная, любящая жена и такая же любящая и нежная мать Ириши и Юрика!.. Иначе - можно незаслуженно обидеть ее, а вместе - и всю семью.

Впрочем, Лев Павлович Карабаев без всякого принуждения к тому целиком отдал сейчас свои мысли предстоящей встрече: в его любви к семье была, как сам объяснял, не только здоровая биологическая тяга, но и то, что называл чувством "необходимой связи с вечностью". Этой связью были его, карабаевские, дети. Если бы их не было или, боже упаси, он потерял бы их, - мир стал бы наполовину уже, короче, темней: словно кто-то выколрл бы Льву Павловичу один его глаз.

И сейчас он думал о детях. "Калмыков… так, так…" - вновь повторил он про себя эту фамилию и, вспомнив, знал уже, почему вспомнил. Софья Даниловна писала: "…А у Ирки нашей роман. К ней неравнодушен один здешний гимназист-восьмиклассник, по фамилии Калмыков… Я не придаю пока особого значения…"

"Так, так… Ириша, - ах ты, дочка взросленькая, - любовь?.. Ну, ну, - посмотрим твоего уездного Ромео… посмотрим, Иринушка! Уж от отца скрывать нечего… А Юрка тоже, наверно, на гимназической парте перочинным ножиком имя своей Джульетты вырезывает? Любовь…"

Лев Павлович улыбнулся долгой, добродушной улыбкой.

Мир, Россия, жизнь, желания - все покорно сбежалось в один - вставший перед Глазами и мыслью - светящийся приветливо фокус; все, раздробившись неожиданно, уместилось в нем.

Этой точкой, вобравшей в себя все отраженное и преломленное в сознании Льва Павловича Карабаева, была теперь семья.

Точка была теплой и мягкой.

- Въезжаем в город, - прервал молчание студент и отогнул, ворот шубы.

Лев Павлович высунулся из саней.

На углу какой-то домохозяин зажигал у ворот свой керосиновый фонарь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Федя Калмыков, братья Карабаевы и другие

На двубортной гимназической тужурке уже не было маленьких серебряных пуговиц - этих немых хранителей благообразия казенной русской школы. Пуговицы Федя Калмыков недавно срезал, и, к его немалому удовольствию, тужурка приняла цивильный вид. Сейчас вольность этого поступка была еще продолжена: был надет высокий гуттаперчевый воротничок с полукруглыми отогнутыми концами; они высунули свои белоснежные, твердые, надломленные язычки, и, чтобы не стеснить дыхания, пришлось отстегнуть на вороте верхний крючочек застежки. В тот же час, когда надевался франтовской гуттаперчевый воротничок, было учинено еще одно преступление против правил министерства народного просвещения и высочайше утвержденного положения о форме воспитанников среднеучебных заведений: был поврежден, испорчен вколотый в темносиний околыш фуражки старый гимназический герб… Жестяные, скрещенные внизу веточки должны были, казалось,) вот-вот друг от друга отпасть: скреплявшие их в середине герба две буквы "С" и "Г" (Смирихинская гимназия) были выломлены и брошены на пол. Жестяные веточки на фуражке, как и лакированный пояс с медной, посеребренной бляхой, все же оставались принадлежностью туалета Феди Калмыкова.

Традиция, этот не писаный, но священный закон, руководила теперь его поступками; за полгода до окончания гимназии можно срезать пуговицы на тужурке, выламывать буквы из герба; перед выпускными экзаменами должно уже оставить в гербе только одну веточку, сбросить пояс, демонстративно показать инспектору свой портсигар.

Золотые пуговицы с накладными гербами российской державы, синеголубая фуражка должны были вскоре заменить собой опротивевшую, гимназическую форму. В студентстве предвкушалась радость освобождения и недоступная до сего вольница жизни, суждений и поступков.

Золотые накладные орлы на пуговицах не представляли этому никакой угрозы; напротив, было теперь так, что этот символ державной империи на тужурках и косоворотках молодежи служил приметой "внутренних врагов" самодержавного престола. Федя Калмыков уже видел себя в их рядах, хотя не надевал еще студенческой фуражки.

Сегодня ощутил это с большей силой, чем всегда, хотя и без всякого повода к тому. Вернее, повод - косвенный - был: предстоящее знакомство с Львом Павловичем.

Пусть Карабаев и не социалист (а он, Федя, считает себя социалистом), он даже не знает, республиканец ли Лев Павлович по убеждениям, но все же в своих выступлениях и в Думе и в печати, об этом всегда с гордостью говорила Ириша, он ратовал за "лучшее будущее" России и этим вызывал Федину приязнь.

- Вот и все, - без всякой цели и смысла сказал Федя, не слыша своего голоса. Это был секундный перебой в мышлении, а мать, Серафима Ильинична, всегда принимала его за исключительную рассеянность своего безусловно нервного, - как уверяла всех, - сына.

Жизнь семьи сложилась так, что она, Серафима Ильинична, всегда должна была с опаской и скрытым подозрением следить за каждым проявлением характера своих детей и состоянием их здоровья: неразгаданная и неожиданная слепота мужа внушала боязнь перед возможным наследственным недугом. Оттого близорукие глаза сына - тревожили, а вспыльчивость его - казалась предтечей нервного заболевания. Повышенное самолюбие, какое проявлял в отношениях почти со всеми товарищами Федя, вызывало всегда потом - видела Серафима Ильинична - долгие часы упрямого тяжелого молчания и болезненной замкнутости, а такое душевное состояние сына больше всего пугало ее. К сыновней рассеянности она относилась тоже подозрительно.

- Чего это ты, Феденька, сам с собой разговариваешь? - посмотрела она внимательно на бормочущего сына.

- Это он считает, сколько хорошеньких гимназисток сегодня встретит… - улыбнулся слепой отец, молчаливо сидевший все время у горячей натопленной печки. - Покоряй, покоряй! - продолжал он улыбаться своими теплыми карими глазами, неуверенно перемещавшимися в узком продолговатом разрезе слегка собранных складками век. - Придешь, Феденька, - расскажи нам все: как Новый год встречали, какую наливку пили. Эх, и сам бы я выпил наливочки; попросить бы, Серафимочка, у Семена! У него гости сегодня будут, угощение припасено. Нас с жобой, Серафима, не приглашают…

Улыбка на лице отца быстро исчезла, теплые слепые глаза чуть сощурились и на минуту уставились в одну невидимую для них точку.

Начавшийся разговор ничего, кроме досады и огорчения, не мог принести, а этого больше всего опасался сейчас Федя. Не отвечая родителям, он заторопился.

Мать держала уже наготове носовой платок и помятую, как блин, Федину фуражку с оторванным в одном углу козырьком, конец которого небрежно свисал всегда на Федин лоб; можно было аккуратно пришить козырек, но разве посмела бы сделать это Серафима Ильинична вопреки священной традиции восьмиклассников всея Руси?..

Федя поспешно прошел узкий калмыковский тупичок и очутился на улице.

В кармане пальто лежал листок за подписью инспектора, разрешавшего сегодня гимназисту Калмыкову "прохождение по улицам" позже восьми часов вечера, так как оный гимназист направлялся в гости, в "семейный дом господина Карабаева, проживающего на Завадчинской улице".

Биографии обоих братьев - Льва и Георгия Карабаевых - существенно стали разниться с момента окончания обоими университета.

И тот и другой кончили курс на естественном факультете, и Льву было предложено готовиться к профессуре по кафедре ботаники. Но Лев Карабаев уклонился от открывшейся перед ним научной карьеры; он захотел быть врачом и сделался им, окончив курс медицинских наук. Вторично карьера приветливо улыбалась ему: знаменитый профессор Остроумов оставлял его при своей клинике. Но вновь Карабаев-старший отказался от этого многообещающего пути.

Он был в ту пору народником, его влекло к себе подвижничество, жертвенное служение "темному мужику", перед которым чувствовал себя виноватым и обязанным. Народ! Это слово было избранным, наилюбимейшим в русском словаре.

Отказавшись от научно-медицинской деятельности, Лев Павлович, женившись на Софье Даниловне Асикритовой, отправился в одну из южных губерний на вольную врачебную практику. В первые годы своей работы он даже отказывался от жалованья, предложенного уездным земством.

- Сколько тебе, батюшка, за труды твои? - спрашивала баба у карабаевского фельдшера Теплухина, готовившего микстуру, и фельдшер Теплухин отвечал строго и деловито:

- Рубль, да не забудь доктору отдать пятачок!

Так начинал свое поприще будущий народный представитель в российской Государственной думе, ставший верно служить там отечественному капиталу.

Иной путь нашел для себя младший брат - Георгий.

По окончании университета он тоже женился - на бывшей гимназистке, дочери крупного железнодорожного подрядчика, у которой был репетитором в студенческие годы. Тесть остался доволен своим зятем: Георгий Павлович оказался человеком практического ума, с деловой сметкой и крепкой волей, нужной человеку его круга, как клык волку.

- Жоржа - молодец, - отзывался о нем тесть, Аристарх Николаевич. - За два, за три года так мое дело понял, что всю линию не беда на него оставить. Делец - одно слово!

Действительно, Георгий Павлович вскоре стал правой рукой своего тестя, а сделавшись неизменным помощником его, стал и участником в крупных делах и заработках железнодорожного подрядчика. Когда Аристарх Николаевич умер, руководство всеми работами перешло к Георгию Павловичу, а одновременно перешло к нему и наследство тестя, оставленное единственной дочери, Татьяне Аристарховне.

Федя Калмыков знал, что в то время отец, Мирон Рувимович, служил заведующим строительной конторой у Карабаева, однако за все годы службы материальный достаток Калмыкова составляло одно лишь жалованье, строго определенное деловитым Георгием Павловичем. Когда постройка последней в районе железнодорожной линии была закончена, Калмыков остался без службы, а Георгий Павлович переселился в Смирихинск, чтоб стать уже владельцем сначала одной лишь махорочной фабрики, а позже - и выстроенного заново кожевенного завода.

С тех пор благосостояние карабаевское росло и увеличивалось с каждым годом, и городская молва не прочь уже была величать его "миллионером", хотя такой суммы у Георгия Павловича еще не было. Но он был уже одним из тех немногих людей в городе, которые, - помимо лиц должностных, - значились в толстых министерских справочниках как руководители местной промышленности, торговли и финансов, как обладатели крупного имущественного ценза.

Культурность и многосторонняя образованность Георгия Павловича сообщили ему черты и привычки, резко отличавшие фабриканта Карабаева от многих людей равного с ним социального, положения.

В среде местной интеллигенции он слыл "просвещенным буржуа", среди купцов и промышленников - "немцем", европейцем, и он сам всячески и во всем, но без какого бы то ни было бахвальства, подчеркивал и утверждал это мнение о себе.

Он одевался не так, как все, - на это прежде всего было обращено внимание здешнего общества. Ему и Татьяне Аристарховне шилось все у лучших портных Киева, а иногда и Петербурга, куда оба время от времени наезжали. Шилось все из лучших заграничных материй, покупалась обувь, изготовленная там же по специальному заказу известными мастерами.

Но скромный, невзыскательный Смирихинск не мог, однако, упрекнуть Карабаева в хвастовстве и нарочитом щегольстве: костюм он носил так привычно непринужденно и умело, так внутренне небрежен был к своему платью, что, обратив внимание сразу на изящную обновку Георгия Павловича, забудешь о ней вскоре же, разговаривая с ним, потому что никакой костюм, никакая обновка не могли существенно изменить ни внешнего облика Георгия Павловича Карабаева, ни представления о нем как о человеке и собеседнике.

Костюм, галстук, ботинки, превосходная заграничная панама - не столько украшали его, сколько служили ему: вещи - рабы его желаний и вкуса. Служили ему - ну, вот так, как остальное в его доме: мебель, шкафы с книгами, белый двухтысячный рояль, мраморная ванна, домашние служанки.

Он сделал большие затраты на эту самую мебель, на оборудование дома, он сам выбирал каждый предмет для каждой из восьми комнат, он, как придирчивый к себе художник, смывающий по нескольку раз краски с полотна, заботился о стильности комнат, о их соответствии предназначенной цели, он проявил в этом деле не только педантичность и деловитость, но и вкус. И, когда пришли гости в новый, заново обставленный дом, все были поражены удобствами оборудования и богатством обстановки, но никто не удивился тому, что все это стоит, лежит, висит в таком именно порядке, на этом именно месте, что все это принадлежит Георгию Павловичу Карабаеву, служит ему, создает его, карабаевский, стиль!

Да ведь иначе не могло и быть! - казалось всем присутствующим.

У себя на кожевенном заводе он сделал то, на что вряд ли решился бы кто-либо из остальных смирихинских промышленников. В течение почти целого года он не получал никаких прибылей, напротив - вложил новые капиталы в завод, значительно затратился, переоборудовывая его, выписывая новые машины, достраивая заводские корпуса: Георгия Павловича Карабаева не напрасно прозвали "немцем".

Проще и привычней было довольствоваться тем, что и так уже давал завод без тех новшеств, которые, ввел Карабаев. Осторожные люди подсчитывали с карандашом в руках затраты Георгия Павловича и приходили к выводу, что все нововведения его в лучшем случае только оправдают эти затраты, не обогатив, однако, его. И если так, то стоит ли возиться со всем этим делом.

И уже совсем необычным и неоправданным показалось людям еще одно карабаевское мероприятие: он предложил своим кожевникам построить для них в кредит удобные, освещенные электричеством дома.

Почти, все рабочие жили вокруг завода, верстах в трех-четырех от города, в деревушке Ольшанка, - в избах многосемейных родных, в тесноте, - и предложение Георгия Павловича на первых порах казалось заманчивым. Новая заводская динамомашина, впустую тратившая избыток мощности, должна была вскоре дать свет в близлежащие домики выросшего рабочего поселка.

Электричество не было разорительно для рабочих, но выплачивать стоимость домиков им предстояло ежемесячно в течение ряда лет, и Георгий Павлович сообразил, что это и есть наилучший путь спокойного, экономического прикрепления кожевников к его, карабаевскому, заводу.

"Кому из рабочих придет на ум бастовать, рискуя быть выброшенным с семьей на улицу из теплого, уютного домика?" - так думал Георгий Карабаев.

Промышленник, умный и культурный делец, Карабаев был по-своему прозорлив во всех своих поступках. Он считал себя передовым человеком в среде того общественного класса, которому, - искренно веровал, - должно было принадлежать будущее руководство страной.

Эх, ему бы, Георгию Карабаеву, не здесь, не в маломощном Смирихинске, быть, - ему бы распоряжаться рудниками и шахтами, сталелитейным гигантом или богатейшей мануфактурой где-нибудь под Москвой или в самом Петербурге! Разве не хватит уменья, разве не станет распорядительности, энергии и воли?.. Ого-го!

Немудрено, что дом Георгия Павловича стал самым интересным местом встреч тяготевших по-разному к нему знакомых друг другу людей. Однако и здесь все подчинилось незаметно отбору, строго и умело произведенному хозяином дома: он принимал тех, кто нужен был ему (по-разному нужен) или был приятен тем, что признавал его, Карабаева, ум и общественную значимость. Он стоял в центре, - радиусами его влияния служили люди, составлявшие его, карабаевскую, среду.

И вот теперь, когда приехал Лев Павлович, - брат, знаменитый брат, "политическая совесть", русской интеллигенции, как называли депутата Карабаева в буржуазно-либеральных газетах, - Георгий Павлович сумел и сейчас сохранить за собой свое место в глазах собравшихся гостей.

Лев Павлович знаменит? Им льстит знакомство с таким человеком?.. Но у кого другого, как только у Георгия Павловича, эта встреча может, состояться?.. К кому еще так близок этот известный в государстве человек, как не ему - Георгию Карабаеву? Брат достоин брата.

Так или иначе, приезд Льва Павловича, пребывание его в Смирихинске, доступность встреч с ним - все это лишний раз как бы подчеркивало исключительное положение в здешнем обществе Георгия Карабаева.

Юноша, Федя Калмыков, меньше всего думал сейчас о человеке, в дом которого он пришел. Мысль его почти всецело занимал знаменитый депутат и… отец героини его романа - Иринушки. Правда, он уже был знаком с Львом Павловичем Карабаевым, еще в самом начале вечера Ириша показала его отцу, - но разве достаточно одного рукопожатия, десятка ласково сказанных слов и мельком брошенного доброжелательного взгляда?.. Да и вообще Федя чувствовал неловкость: во время знакомства с Карабаевым присутствовала Софья Даниловна, и ее насмешливые, "посвященные" глаза невольно смущали Федю.

"Вот, молодой человек, - папа Ириши: так и знайте! - словно говорили эти глаза. - А вы думали, что все так просто, молодой человек?.." - И он почувствовал в этом неслышном вопросе заранее вынесенный приговор, осуждение, отказ.

"Дурак! Сробел, как гимназист! - с досадой подумал он о самом себе, лишь только Карабаев с женой прошли в другую комнату. - Как я держал себя? Что-то бессвязно отвечал - как мальчишка, как гимназист…" - мысленно повторял он это сравнение, не чувствуя в этот момент его правдоподобности и неоспоримости.

И теперь, когда Ириша и Федя, покинув гимназическое общество, вышли в гостиную, где сидело большинство гостей, Федя тотчас же заметил Льва Павловича. Он стоял, покуривая, у самых дверей в братнин кабинет, стоял, окруженный собеседниками, среди которых один был незнаком Феде.

- Кто это? - спросил он свою спутницу, указывая глазами на круглоголового, гладко выбритого человека в рябеньком, нескладно сидящем костюме и в черной, - как носят рабочие, - косоворотке, резко бросавшейся в глаза среди белогрудых манишек остальных мужчин.

- Политический! - шепотом ответила Ирина. - Дядин знакомый… политический, ей-богу! - повторила она и не прочь была бы рассказать о нем все немногое, что узнала сама час назад, но Софья Даниловна позвала ее в этот момент, и Федя остался один.

Назад Дальше