* * *
За обедом было скучно. После того, что было в сочельник, пропасть разверзлась между Шурой и Володей и, как ни старались они скрыть это от других, это чувствовалось. Володя свою злость вымещал на сестре.
– Видал твоего вербного херувима, – кривясь от злости, говорил он. – Сотник!.. Сотник Гроба Господня!.. Какая пошлость!.. Сотник… Центурион… Мама, я советую тебе быть осторожнее с приемом таких херувимчиков. Гурий глаз не сводил с его эполет. Женя была так пунцова, точно сейчас от плиты. Соблазнят Гурия все эти погончики, темлячки и шпоры, и запросится он в военщину.
– Что худого? – тихо сказала Ольга Петровна. – Брат Дима в Туркестане, Тихон Иванович в Донском полку… Что худого? Живут… Бога благодарить надо, как живут. Никому не мешают, всем помогают… В любви со всеми и согласии.
– Видал, – сказал Володя. – Застыл дядюшка Тихон Иванович в мертвом эгоизме. Землицу приобретает, скотинку разводит, работников держит…
– И слава Богу. И сам работает и другим питаться дает.
– Крепостник!
После обеда обе двоюродные сестры заперлись у Жени. Кличка "вербный херувим" обидела и задела Женю,
Женя сидела на стуле у письменного стола. Шура легла на маленький диванчик.
– Шура, это очень обидно, что Володя сказал… Сотник Гроба Господня?.. По-моему, просто глупо. Сотник – это чин. Мне Геннадий Петрович объяснил – это все равно, что поручик. У казаков – сотник. А… вербный херувим?.. Зачем?.. Зачем?..
– Чепуха, Женечка, никак это не подходит.
– Представь, я тоже так думаю… У Геннадия Петровича усы… Ты заметила, какие прелестные усики и как они в тон его бровям и волосам… Ты как художница должна была заметить это и оценить… У вербных херувимов… У херувимов вообще бывают когда усы? И еще ты обратила внимание? – Волосы?.. У херувимов какие-то рыжие завитки, кудряшки, а у него… Какой пробор и как красиво вьются с правой стороны. Зачем это Володя, право?..
– Вербный херувим и совсем глупо.
– Правда?.. Ты заметила, Шура, как Володька сказал: охо-отничьи рассказы… С каким ядом… Точно Геннадий Петрович сочинял… А помнишь, на елке, кто лучше всех рассказал страшный и таинственный рассказ… Ты заметила, как он любит и чувствует природу… Не знаю, как тебе, а мне он очень… оч-чень понравился… Такой цельный… Не такой, как Володя с его учеными словами… "Социализм"… "Демократия"… "Эгоизм"… "Мелкобуржуазный подход к жизни"… "Ты прозябаешь, Женя"… А сам!.. Сколько горя от него маме и папе? И главное – все это неправда!.. Я чувствую, что все это несправедливо. А он?.. – Женя мечтательно улыбнулась. Несказанно красива была эта новая у нее улыбка. – Угадай про кого я говорю?..
– Угадать не трудно… Фиалки…
Женя серьезными, большими, темно-синими глазами посмотрела на Шуру.
– Шурочка, милая… А что, если это и правда… Судьба?.. Ты, как думаешь, это не может быть любовь?.. По-настоящему… Ты не любила никого…
– Полно, Женя, ты его всего два раза видала.
– Положим – три.
– Ну, даже три. Разве ты его знаешь. И как еще он-то к тебе относится.
– Это-то уже я знаю… Попросил мои фиалки… И Дима… Не такой он человек, чтобы послать к нам в дом, не зная кого.
– Ну, хорошо… Но, подумай… У нас на носу выпускные экзамены. До любви ли тут?.. Ты готовишься стать артисткой… Знаменитостью!.. Какая же тут любовь к сотнику Гроба Господня, к вербному херувиму?
– Не смей, Шура!.. Не смей, душка!.. То одно – это совсем другое… Я и маме этого не скажу… Только тебе… Так уже попрошу не смеяться надо мною.
– Хорошо… Приезжай в это воскресенье в Гатчину, опять с субботы.
– А что?..
– Я думаю, что "он" будет у нас с визитом.
– Милка, ты сама прелесть!..
XIV
Широкая, прямая Богговутовская улица белым проспектом шла между аллей молодых берез и тополей. Все было в серебряном инее. Песком усыпанная пешеходная дорожка золотистой лентой шла под блестящим белым сводом. Высокие снеговые сугробы лежали по сторонам. Сады закрывали пустые, с заставленными ставнями, точно крепко уснувшие дачи. Оснеженные ветви кротекуса, сирени, жасминов, голубых американских елей лежали тяжелые и дремотные. Везде был девственно-чистый снег, не нарушенный ничьими следами. В этой зимней тишине иногда вдруг свалится с ветки большой кусок снега и рассыпется с едва уловимым шорохом.
Несколько извозчичьих санок проскакало с поезда. Кирасир в белой фуражке с голубым околышем в николаевской шинели проехал, за ним какие-то дамы и лицеист в треуголке. Барышни с гатчинскими гимназистами быстро шли по золотистой дорожке, и пар струился за ними. В зимней тишине голоса были веселы и звонки. Вдоль улицы, где не был разъезжен снег, на лыжах скользили барышня и с нею молодой человек в каракулевой шапке. Барышня шла ловко, едва касаясь палками, молодой человек путался концами лыж и не в такт работал руками. Оба весело смеялись.
Геннадий Петрович, придерживая левой рукой шашку, шел быстро и легко. Он был в высоких шагреневых сапогах, шпоры чуть позванивали на песке. Завиток волос у правого уха и кончики усов были седыми от инея. Мороз подгонял его. Казалось смех и радость шли с ним. Синее небо было высоко и неизъяснимо прекрасно. Золото солнечных лучей плескало на снеговые просторы, на деревья и сады. Морозный воздух распирал легкие и жемчужным паром вырывался изо рта. На усах ледяные сосульки налипали, алмазная крупа легла на ресницы, и от этого все подернулось радужною игрою. Пахло елками, смолою, чистым снегом, свежим деревом, и легок был этот чистый, точно хрустальный, воздух.
Геннадий Петрович шел скоро. Молодежь бегом обогнала его. Гимназисты играли в снежки, кидались белыми рассыпчатыми бомбами, взапуски гоняясь друг за другом, перебегая с одной стороны на другую. От их крика, смеха, от резвой и молодой их игры веселее и радостнее становилось на сердце Геннадия Петровича.
Мороз был сердитый, и уже не раз и не два Геннадий Петрович потирал то нос, то уши рукой в пуховой перчатке.
"Клинг-клянг", – как-то особенно мелодично в морозном воздухе прозвучал сзади него предостерегающий звонок велосипедиста.
Геннадий Петрович посторонился, мысленно скомандовав себе: "повод право"…
Над самым его ухом раздался приветливый голос:
– Здравствуйте, Геннадий Петрович.
Молодой офицер вздрогнул и приложил руку к фуражке. Мимо него мягко прошуршали резиновые шины колес. Белая шапочка из гагачьего пуха, белая вуалька, трогательно заиндевевшая у рта, белая кофточка и светло-серая юбка в складках – проплывали мимо. Маленькие ножки нажимали педали, велосипед легко катился по мягкой дороге. Совсем близко от его лица было несказанно милое лицо с большими голубыми глазами, приветливо улыбавшимися из-за белой вуали с мушками. Тонкий стан был прям, и плавно то сгибалась, то выпрямлялась нога под юбкой.
Девушка прокатила шагов сто и соскочила с велосипеда. Геннадий Петрович подбежал к ней.
– Здравствуйте, Евгения Матвеевна.
Горячая ручка в мягкой серой пуховой перчатке сжала его руку вынутую из перчатки.
– Дальше не стоит ехать, снег не разметан. Ужасно как ноги замерзли…
– Вы же без ботиков. Как это можно…
– В ботиках никак невозможно. Педаль скользит. Вы к тете? Это совсем близко. Идемте, я вам покажу дорогу.
Положив руку на руль велосипеда, она тихо катила его между собой и Геннадием Петровичем.
– Вам нравится у нас в Гатчине?
– Да. Совсем особенный воздух…
– Для меня Гатчина, как родная. У тети свой дом, и я почти каждое воскресение гощу у нее.
Разговор не шел. Они шли молча. Между ними катился велосипед, чуть поскрипывали под его колесами снежинки.
– Какой мороз, однако, – сказал Геннадий Петрович.
– Да, когда я выезжала, было пятнадцать градусов в тени.
– Зимнее солнце не греет.
– Вот за поворотом и наша дача.
На подстриженном вровень с забором кротекусе толстым белым пуховиком лег снег. За забором виднелись длинная деревянная, обитая шелевками одноэтажная постройка, покрытая седым налетом инея. Замороженные большие окна казались белыми. Вход в дом был со двора. Звякнул колокольчик, и кто-то пробежал за забором и отложил щеколду калитки. Горничная в шерстяном платке пропустила Женю и Геннадия Петровича.
– Мороз-то какой, барышня, – приветливо сказала она.
– Как мне напоминает ваш дом наш дом в Семипалатинске. Только у нас за домом нет сада, а идет другая улица. В Пишпеке я видал такие дома, в Верном и в Пржевальске.
Геннадия Петровича встретили, как родного. Борис Николаевич вышел в прихожую. Мура и Нина в коричневых гимназических платьях лупили глаза на молодого офицера.
В узком зальце, где стоял рояль, в углу была разубранная елка.
Марья Петровна пояснила:
– Мы до Крещенья никогда елки не разбираем. Детям радость. В Крещенье последний раз зажигаем и тогда уже до следующего года.
В зале задержались ненадолго. Из столовой вышла Шура.
– Мама, – сказала она. – Все готово. Можно гостя просить закусить. Здравствуйте, Геннадий Петрович.
Напрасно Геннадий Петрович отговаривался, что он недавно завтракал, что он "ей-богу, совершенно ничего есть не может". Отговориться было нельзя. Так все соблазнительно, аппетитно было наставлено в столовой на большом, длинном столе. Самовар, пуская пары, напевал нечто торжественное в одном углу стола. На другом, на серебряном подносе стоял хрустальный графин и серебряные чарки. В графине изумрудом переливалась влага необычайной красоты и соблазнительности. Солнечный луч играл в ней. Борис Николаевич взялся за графин.
– От сего вы никак не можете отказаться. Шура сама готовила. Такого травничка, ручаюсь, с самой Сибири не пили.
Геннадий Петрович заикнулся было, что он совсем даже не пьет, но Борис Николаевич взмолился.
– Геннадий Петрович!.. Полно!.. Дорогой мой! Казак и не пьет! Не срамите своего доблестного войска. Да и меня, голуба, пожалейте. Смотрите, какой гарнизон у меня – одни девки! Гурий не в счет. Ему рано. Дайте мне воспользоваться случаем и попробовать, – так, кажется, говорят казаки, – Шуриной работы.
– За ваше здоровье. С Новым годом, с новым счастьем.
Крошечные гарькушки, зеленые грузди, оранжевые боровики, все самими собранное, самими намаринованное, белоснежное масло, розовая семга, как войска на штурм пошли на Геннадия Петровича. Пришлось повторить ароматного травничка. От третьей Геннадий Петрович отказался. Вспомнил заветы войскового старшины. "Вот так визит, – думал он, ощущая, как по всем жилам побежал крепчайший травничок и весело помутнело в голове. – Ну и визит! А войсковой старшина говорил, что на визите ничего нельзя ни есть, ни пить"…
– С Новым годом, – задумчиво повторил Борис Николаевич.
– Странная вещь… Все мы отлично знаем, что ничего нового нам не может принести новый год. Это же только астрономическое понятие. Что может случиться в политике?.. В жизни?.. А вот все, как стукнет первое число января, все ждешь каких-то перемен, чего-то нового, а разве нужно оно, это новое-то? Прошел 1913 год наступил 14-й, что несет он нам?
– Полно Бога гневить, Борис Николаевич, слава Богу живы, здоровы… Перебиваемся как-то. Господь не обижает. У тебя дочь и племянница в этом году гимназию кончают… Подумать о них надо.
– Верно… Им в новом году новая жизнь. Старое – старится, молодое растет…
– Ты на Пасху, гляди, в статские советники попадешь.
– И это правильно, милая моя Маша. Люди хорошо придумали. Ведь тоска иначе была бы. Как по безбрежному океану плыли бы. А так точно какими-то бакенами или вехами обставили люди свой жизненный путь. Рождество… Новый год… Крещенье, водосвятие, люди в проруби купаются… Праздники, именины, крестины… Да, пожалуй, нельзя иначе… Из коллежских советников в статские. Товарищеские поздравления, приемы гостей… Иначе, ах, как скучно было бы жить. Не признавать этого, пожалуй, в злобное насекомое обратишься, вот, как наш Володя, людей жалить будешь… Ну, давайте, Геннадий Петрович, по сему случаю еще по единственной.
Шурины милые пальчики налили отцу и гостю из играющего в солнечных лучах изумрудными огнями хрустального графинчика по чарочке "зеленого змия".
* * *
После чая еще долго сидели за столом. В комнате было тепло и уютно. Золотые лучи солнца пронизывали ее насквозь. Жемчужными столбами провисли они по комнате.
В зале Мура на рояле наигрывала вальс. Нина одна со смехом кружилась по залу. Шура подсела к отцу. Женя рядом с Геннадием Петровичем. Они молчали. Обоим было хорошо.
– Вот Володю бы сюда, – негромко сказал дочери Борис Николаевич, – с его Карлом Марксом, с прибавочной ценностью, со взвешиванием всего на весах мнимой справедливости и всеобщего поравнения, с его завистью, злобою и ненавистью ко всем. Ты, как думаешь, что слыхал когда-нибудь этот милый офицер про Маркса?.. Про социализм? А?.. А ведь таких-то многие миллионы!.. Это ведь и есть народ…
– Я спрошу его, папа, – сказала Шура и обернулась к Гурдину. – Геннадий Петрович, вы знаете, кто такое Маркс?
Офицер с румяным от счастья и водки лицом подался всем телом на стуле вперед, точно хотел встать и задумался.
– Маркс?.. Маркс?.. Да!.. Конечно, слыхал! Ну, вот… Да, помню же отлично… Это издатель "Нивы"!..
Борис Николаевич весело рассмеялся. Шура радостно улыбнулась. Геннадий Петрович смутился.
– Вы знаете, – сказал он. – Впрочем, кто этой жизни не видал, тому трудно это понять. У нас в Семипалатинске "Нива" с приложениями, да "Крестный календарь" Гатцука – это ведь в каждом почти доме! Как я помню эти светло-желтые или серые маленькие книжки с заголовками: "Полное собрание сочинений Гоголя" или "Гончарова", "Достоевского", "Тургенева", "Лескова", "Чехова" и внизу так ясно и четко: "издание Маркса". Как не знать-то? Вы не поверите, какая это радость на каникулах уйти с такой книжкой или с номерами "Нивы" в степь и забыть весь мир. Читаешь эти книжки и так благодарен Марксу.
Геннадий Петрович стал рассказывать, как жили они вдали от железной дороги, как его мать с ним, ребенком, каждые три года кочевала из Семипалатинска в Джаркент – две тысячи верст, однако, как ехали в тарантасах, как кочевали в кибитках, где пахло верблюжьим войлоком и бараньим мехом. Как томительно сладки были ночи в пустыне. Как мычали и блеяли стада киргизских кочевников, как работали казаки от зари до зари, как косили по ночам при луне общественные участки, как осенью гуляют неделями казаки, справляют свадьбы, танцуют, песни играют, веселятся… Как наступит зима и такие снега выпадут, что телеграфные столбы покроет в долинах…
– Рабочих часов не считают? – спросила Шура.
Геннадий Петрович не понял и продолжал:
– Теперь императорское правительство ведет железную дорогу из Семипалатинска на Туркестан, соединяет Туркестан с Сибирью, а мне даже жаль – пропадает поэзия наших ночевок по степи.
Вальс в зале стал увереннее. В дверях столовой появилась Мура.
– Что это вы засели, как заговорщики. Мама будет играть, идемте танцевать.
Зимний сумрак входил в гостиную. Люстры не зажигали. Приятна была зимняя полутьма. Марья Петровна на память играла певучий вальс. Женя положила руку на плечо Геннадия Петровича, Шура пошла танцевать с Гурием, Мура с Ниной. Три пары заскользили, закружились по длинной зале. Сильнее запахло елочной хвоей.
Геннадию Петровичу пришлось потом танцевать с Мурой и Ниной. Женя ему шепнула, снимая с его плеча руку: "Пригласите девочек… иначе нельзя… Это была бы такая обида… Никогда не забываемая обида!.."
Когда Геннадий Петрович уходил, было совсем темно. Горничная в прихожей светила ему керосиновой лампочкой. Вся семья провожала гостя.
– Не забывайте нас!.. Приходите к нам!.. Будьте всегда дорогим гостем, – раздавались юные голоса.
На Багговутовской круглые электрические фонари горели. Ее дали тонули в голубом сумраке. Еще жестче стал мороз. Скрипел снег под быстрыми шагами. Но легко, тепло и весело было на сердце у молодого офицера. Он почти бежал по березовой аллее, накрытой узорной голубой сетью теней древесных ветвей.
XV
Часто бывать не пришлось. "Не принято" было приходить без зова, а ни Жильцовы, ни Антонские званых вечеров или обедов не устраивали. Тоненькая ниточка случайного знакомства Гурдина с этими прекрасными семьями не свивалась в толстый канат.
Геннадий Петрович был как-то на Масляной, приезжал с визитом на Пасху. Его ждали, и Женя серьезно волновалась. Ну да, как же! А вдруг христосоваться будет?.. Можно ли с ним целоваться и как? По-настоящему или так?.. Об этом был серьезный и полный секрета разговор с Шурой, и было решено, что поступить, как выйдет, но если придется христосоваться, то подставить свою щеку, а самой целовать воздух. "Ведь он все-таки чужой!"..
Но Геннадий Петрович, нашколенный в полку войсковым старшиной, чинно поздравил с Светло-Христовым праздником, поцеловал руку у Ольги Петровны и у Марьи Петровны и крепко, может быть, крепче, чем это было нужно, – всего, видимо, войсковой старшина не мог предусмотреть, – пожал руки барышням. Мура и Нина были от этого в восторге.
Конечно, в деле сближения с Гурдиным мог бы выручить Володя. Он был одних лет с Геннадием Петровичем. И, если бы Володя сошелся с ним на товарищеской ноге, как все могло бы пойти хорошо…
Но… Володя!..
Он даже и не желал видеть этого офицеришку!
Еще бывали в Петербурге общественные вечера, студенческие балы и концерты, где можно было бы встречаться. Но и Ольга Петровна, и даже добрейшая Марья Петровна не могли себе представить, чтобы их дочери самостоятельно выезжали.
Притом же приближались экзамены.
С Пасхи квартира Жильцовых наполнилась зубрением. Даже Володя серьезно засел за науки и меньше пропадал из дома. Женя не смела петь свои упражнения. Едва только она садилась за рояль в гостиной, разворачивала тетрадь и звонкий ее голос начинал первую руладу, как растворялась дверь и в ней появлялся Гурий.
– Женя, пощади… У меня завтра – латинский.
Гурия она не щадила. Худенькие плечики недовольно пожимались, и голос лился с полной силой.
Тогда по коридору раздавались гневные, решительные шаги марксиста, дверь широко распахивалась, появлялась растрепанная Володина голова, Володя взмахивал тетрадкой лекций и орал, стараясь перекричать звонкий Женин голос.
– Да замолчишь ли ты наконец, несчастная! Всю душу вымотала своим вытьем.
Женя бросала ноты, захлопывала рояль и в слезах бежала к себе в комнату, где ее ожидали Венские конгрессы, Людовики и Наполеоны.
Она садилась за стол. Боже, какая каша была в ее голове! И что делать, что предпринять? Святополки и Ярополки, Иваны и Василии, Карлы и Людовики, Пипины, Остготы и Вестготы, Аларихи и Аттилы, Петр Великий, Бирон, Миних, Екатерина, квадратные корни, теоремы, уравнения, Бином Ньютона, закон Гей-Люссака, опыты Лавуазье, Гальвани… Боже мой, что это было за наваждение, что это был за ужас! Женя открывала книгу и с отчаянием обнаруживала, что она все, все позабыла. Она просто-таки ничего не ответит и будет стоять перед экзаменной комиссией, как дура… Ужас!..
Женя ездила в часовню перед Гостиным двором и с горячей молитвой перед образом Спасителя ставила свечу. Ложась спать накануне экзамена, она подсовывала под подушку учебник, раскрытый на наиболее трудных страницах. Идя на экзамен, Женя клала в карман передника корочку черного хлеба, "на счастье".