Ненависть - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 23 стр.


"Догнать и перегнать"!..

Женя шла так же скоро, как и все. В душе ее совершался какой-то надлом. Вот когда и как сбывались ее мечты выступить на эстраде – артисткой!.. Может быть, – не все еще потеряно?.. Не все – "догнать и перегнать"? Она станет артисткой Государственных театров. Ведь есть еще такие… Есть и опера, и балет, и драма. Не всегда Главбум… Искусство должно влиять на этих людей…

И если она?..

Опустив низко голову, она шла, обдумывая программу. Она чуть не наткнулась на громадный плакат и вздрогнула, остановившись.

Красные буквы кричали нагло и жестко:

– "Догнать и перегнать"!..

* * *

Это все-таки был концерт и, как о нем сказала одна большая артистка Государственных театров, – концерт "грандиозный".

Женя поехала на него с Шурой. Кавалеров у нее не было. Матвей Трофимович и Борис Николаевич не в счет – какие же они кавалеры?.. Одна ехать побоялась. Концерт был в "Театре чтеца" в Торговом переулке. Ей сказали: "ну, там споете что-нибудь"… Это что-нибудь было так характерно для Советского Союза, где все делалось – "что-нибудь"…

У подъезда, где проверяли билеты, узнав кто они, их провели отдельным ходом.

Матрос Краснобалта, в фуфайке и матроске, в необычайно широких шароварах, припомаженный, толстомордый, с тугой, бычачьей шеей, с распорядительским красным бантом на рукаве бросился к ним.

– Пожалуйте, гражданки… Певица Жильцова?.. Так вам в артистическую. Сюда по лестнице.

В углу артистической их ожидал пианист Гольдрей, которого Женя знала еще по консерватории и который ей должен был аккомпанировать. Женя подошла к нему.

– На чем же, Евгения Матвеевна, остановились? Я вам говорю – главное – не стесняйтесь… Не смотрите, что публика такая вроде как серая… Наша публика теперь вся такая. Другой где же найдете?.. Вам в программу поставили – "Коробейники" и "Кирпичики"… Исаак Моисеевич программу составляли… Но ведь будут бисы… Тут это всегда неизбежно. И публика ждет, что в этих бисах вы дадите что-нибудь не пролетарское. Вы что приготовили?..

Гольдрей развернул Женину папку с нотами.

– Гм… гм… Отлично, знаете. Например, вот это…

– Вы думаете?..

– Ну конечно… Глинка-то!..

– Исаак Моисеевич просил, однако, чтобы ничего ни Глинки, ни Чайковского, ни Рубинштейна… Все это, сказал – старый хлам!

– Знаю-с. Спиной к Пушкину – лицом к Есенину. Так ведь разве они догадаются, что вы поете?.. Новой музыки нет. Музыка, Евгения Матвеевна, как математика – вечна-с. И чувства людские вечны-с. Можно притворяться, что ненавидишь красоту, а красота свое возьмет, красота свое слово скажет. Это неизбежно-с.

– Но, программа.

– Конечно, программа… Она тоже неизбежна… Речь о достижениях пятилетки… Прослушают холодно и con noia… Эквилибристы… Акробаты… Без этого, нельзя, Евгения Матвеевна, физкультура в ударном порядке… Ну, виртуоз-гармонист… Так ведь он и действительно виртуоз. Великолепен… Великолепен!.. Шопена играет.

– И доходит?..

– Еще и как… Тут есть настоящие ценители. Такие, что и Скрябина понимают.

За стеною толпа гудела. Потом наступила тишина, и стала доноситься речь. Точно щелкали по деревянному полу подошвами, раздавались сухие, трескучие звуки. Слов за стеною разобрать было нельзя.

Матросы понесли на сцену трапеции и турники, серебряные и золотые шары, бутылки и кольца. Эквилибрист в пестром костюме, усеянном золотыми блестками, вышел из уборной…

Концерт шел по программе.

Матрос-распорядитель вызывал исполнителей.

– Товарищ Жильцова, пожалуйте-с… Ваш номерочек…

* * *

После революции Женя еще ни разу не была в театре. Сначала боялась, потом не на что было купить билет. От детских еще воспоминаний об опере осталось: масса света, громадные размеры зрительного зала – поднять голову наверх – голова закружится и, главное, – запах. Особый театральный, волнующий запах – аромат духов и пудры, надушенных дамских платьев, волос, мехов, к нему примешивался терпкий запах клеевой краски декораций, газа и пыли сцены, все это особенно запомнилось Жене, и с этим запахом неразрывно было связано представление о театре.

Здесь запах был совсем не театральный. Когда Женя вышла на сцену и подошла к роялю у рампы, ей в лицо пахнуло сырым и смрадным теплом. Пахло давно немытым человеческим телом, людьми, которые спят, не раздеваясь, месяцами не сменяя белья, и никогда не бывают в бане. Пахло кислою вонью сырых солдатских и матросских шинелей, дыханием голодных глоток, и к этому точно трупному смердению примешивался легкий запах дешевых, плохих духов и грушевой помады, он не заглушал общего удушливого запаха, но еще более усугублял его и делал просто тошнотворным.

Большинство публики сидело в верхней одежде. Боялись отдать в раздевалку – сопрут!.. Да и холодно было сначала в нетопленом зале.

Женя увидала перед собою море розовых лиц. Точно желтоватый мягкий свет струился от них. Была все больше молодежь. Бритые мужские лица сливались со свежими лицами девушек и женщин.

У самых ног Жени в первом ряду стульев сидел Исаак Моисеевич и рядом с ним высокий, представительный, очень прилично, не по-советски одетый штатский, с сухим красивым лицом. Женя знала, что это был покровитель искусств в советской республике, видный член Совнаркома.

Женя была одета соответствующим концерту образом. На ней был ее старый, еще тот, который она носила девочкой, малороссийский костюм. Она постирала его, Шура надставила юбку, подновила пестрые вышивки, подкрасила новыми ленточками. В широкой темно-синей юбке в пышных складках, прикрытой спереди большим передником, узорно расшитым петушками и избушками, в лентах и монисто, с заплетенными в косу волосами она казалась совсем юной и была прелестна.

Конечно, она очень волновалась. Краска залила ее бледное, исхудалое, голодное лицо и придала ему грустную миловидность. Зрительный зал казался темным пятном, над которым розово-желтый сиял свет. Но начала она уверенно и смело. Петь приходилось такие пустяки, что просто не хотелось расходовать на них свой прекрасный, сильный, хорошо поставленный голос.

"Коробейники" прошли с успехом. Милый Гольдрей из-за рояля поощрительно ей подмигивал.

Женя запела модную советскую песню. Она нарочито взяла тоном выше, немного крикливо это вышло, но так, как и на деле поют работницы.

На окраине Одессы-города,
Я в убогой семье родилась,
Горемыка, я лет пятнадцати
На кирпичный завод нанялась.

Какие-то незримые, невидимые, духовные нити потянулись к ней из зрительного зала. Эти нити точно связали ее с толпой, и в пустые, пошлые слова Женя вкладывала всю силу своей юной души.

В зале ей подпевали:

За веселый труд, за кирпичики,
Полюбила я этот завод…

Это Жене не мешало. Напротив, ей казалось, что она овладевает толпой. Едва кончила – гром рукоплесканий, крики "бис", "еще" обрушились в зале. Женя точно поплыла в каком-то необъяснимом, небывалом блаженстве. Наэлектризованная успехом, взволнованная, она повернулась к Гольдрею. Тот подал ей ноты. Одну секунду она колебалась.

– Вы думаете?.. – чуть слышно сказала она и посмотрела в зал.

Теперь она ясно видела многих. Она видела девушек, улыбавшихся ей, громко кричавших матросов, солдат и рабочих, и она поверила им. С обворожительной улыбкой подошла она к рампе. Исаак Моисеевич что-то шептал на ухо комиссару. Тот кивал головой.

Женя глазами показала Гольдрею, что она готова.

И точно из покрытого тучами неба, на землю, клубящуюся дымными туманами, блеснули яркие солнечные лучи, точно в знойный душный день вдруг полил свежий, ароматный летний дождь – раздались танцующие звуки шаловливого грациозного аккомпанемента, и сейчас же весело и задорно зазвучал свежий далеко несущий голос Жени.

Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой.
Тихо Брента протекала,
Серебримая, луной…
Отражен волной огнистой
Свет прозрачных облаков,
И восходит пар душистый
От зеленых берегов…
От зеле-еных берегов…

Где была эта чудодейственная Брента?.. В какой-такой Италии протекала она?.. Точно колдовскими какими чарами уничтожила она голодное, трупное смердение толпы и несла неведомые ароматы чужой, богатой, нарядной, прекрасной страны… "Догнать и перегнать"… – мелькнула задорная мысль, пока Гольдрей аккомпанимировал между куплетами. Звучно, сочно, красиво понесся снова ее голос, будя новые, чужие и чуждые чувства.

…И вдали напев Торквата
Гармонических октав…
Га-армонических октав…

Женя кончила… Несколько мгновений в зале стояла тишина. Не то зловещая, не то торжественная. Женя ясно услыхала, как важный комиссар сказал Исааку Моисеевичу:

– Они всегда неисправимы. Дворянско-помещичий уклон… Народу нельзя показывать красоту. Красота это уже религия. Это уже Бог. При марксизме все это просто недопустимо.

Исаак Моисеевич сидел красный и надутый, очень, видимо, недовольный.

Кто-то сзади крикнул:

– Долой буржуёв…

Визжащий, женский голос вдруг прорезал напряженную тишину криком:

– Кирпи-и-ичики!..

Исаак Моисеевич повернулся к комиссару:

– "Кирпичики", – сказал он так громко, что Женя каждое его слово отчетливо слышала. – Лучшая вещь, созданная временем. В ней ярко чувствуется ритм заводской жизни. Это настоящая пролетарская музыка, без всякого уклона.

И строго, тоном приказания крикнул Жене:

– "Кирпичики"!..

Женя послушно поклонилась и сквозь невидимые слезы запела пронзительным голосом:

Кажду ноченьку мы встречалися,
Где кирпич образует проход…
Вот за это за все, за кирпичики
Полюбила я этот завод…

Над залом дружно неслось:

Вот за это за все, за кирпичики,
Полюбила я этот завод…

* * *

К концу второго отделения в зрительном зале стало еще душнее и отвратительной вонью несло из зала от голодной, усталой, разопревшей толпы. Народный комиссар уехал, и на его месте развязно сидел Нартов и в подчеркнуто свободном, "товарищеском" тоне говорил с Исааком Моисеевичем. В задних рядах курили, что было строго запрещено. Кое-где девицы сидели на коленях у своих кавалеров. В проходе раздавались пьяные крики. Кого-то выводили.

Женя знала, что, когда стали спиной к Пушкину и лицом к Демьяну Бедному и Есенину, искать стихов у старых классиков (а сколько и каких прекрасных она знала) нельзя. Она обожглась на Глинке в первом отделении, но она не образумилась. Ей советовали сказать куплеты про Чемберлена или красноармейскую частушку про Чан-Кай-Ши:

Чан-Кай-Ши сидит на пушке,
А мы его по макушке -
Бац… бац… бац…

Это было в духе публики и должно было произвести фурор, это, кроме того, соответствовало и политическому моменту, но Женя не сдавалась.

"Догнать и перегнать" толпу!

Женя знала, что советская власть к поэтам-футуристам относится благосклонно. Гумилева она расстреляла, но скорее из административного усердия, чем по убеждению. Стихи же Блока, Волошина, Анны Ахматовой среди молодых вузовцев были в большом ходу. Они почитались модными и отвечали духу времени. В них порою слышалось то дерзновение, которое почиталось молодежью превыше всего. Часто в них было два смысла – бери любой, какой тебе больше по вкусу. Иногда звучала и тонкая насмешка над религией и родиной, что бронировало их от придирок не в меру усердных большевистских цензоров.

Женя подняла голубые глаза выше толпы, чтобы не видеть лиц и сказала:

– "Святая Русь", стихотворение Максимилиана Волошина.

Грудной голос был низок и звучал с тем приятным надрывом, с каким читали стихи лучшие русские драматические актрисы. В нем отразилась школа Савиной, Стрепетовой, Комиссаржевской, Читау, Ведринской…

Женя была уверена в себе. Казалось, самый звук ее голоса должен был растворить двери сердец слушателей, дойти до их русского нутра.

– Святая!.. Гм… К растудыкиной матери всех святых, – раздался чей-то мрачный, пьяный бас.

Истерический женский голос поддержал его:

– Нонче святых боле нет! Нечего народ зря морочить!

– И никаких Максимилианов… Товарища Волошина! – крикнул, прикладывая руку рупором ко рту, молодой человек в черной толстовке.

Начало не предвещало ничего хорошего, но Женю точно понесло. Она стойко выдержала возгласы с мест и начала спокойно, сильным, глубоким, далеко несущим голосом:

Суздаль да Москва не для тебя ли
По уделам земли собирали,
Да тугую с золотом суму? -
В рундуках приданое копили
И тебя невестою растили
В расписном, да тесном терему?..

В зале установилась какая-то зловещая, настороженная тишина. Как видно, ожидали "другого смысла".

Женя очень волновалась. Ее голос дрожал, и с силою, любовью, страстью и горечью страшного презрения она бросала в толпу заключительные строки стихотворения:

Я ль в тебя посмею бросить камень,
Осужу ль страстной и буйный пламень?..
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь…
След босой ноги благословляя -
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!..

Гром рукоплесканий раздался по залу. "Дошло", – подумала Женя. Да!.. Дошло, но как?..

– Поклонись, проклятая буржуазия, личиком умытым в грязь, – отчетливо сказал кто-то во втором ряду, и сейчас же раздались неистовые крики:

– Это так!.. так!..

– В Бога!.. В мать!.. в мать!..

– Сволочи, скажут тож-жа. Мало их душили!..

– Бездомная!.. Поживи по-нашему, не наживешь тогда дома!..

– Русь!.. Забыть надоть самое слово это подлое!..

– В мать!.. мать!.. мать!..

* * *

Женя не помнила, как сошла она со сцены. Товарищ Нартов вел ее под руку и говорил ей:

– Э-ех, гражданочка, Чан-Кай-Ши на пушке куда доходчивее бы вышло…

Исаак Моисеевич в артистической с кислой гримасой благодарил "за доставленное удовольствие". Кто-то, должно быть, это была Шура, надел на Женю ее старенькую кофточку на вате и закутал голову шерстяным платком.

Изящный в своем роде ("Карикатура", – подумала про него Шура) матрос и красноармеец провожали девушек до улицы. Красноармеец нес какие-то кулечки и пакеты – народная плата артистке за выступление: мука, сахар, сало, чай и другие припасы.

Матрос позвал извозчика.

Стояла промозглая ноябрьская ночь. За прошлые дни много нападало снега, и он лежал большими сугробами, тяжелый, рыхлый и грязный. Санки остановились у подъезда. Матрос отстегнул рваную сырую полость.

– Пожалуйте, товарищ Жильцова. Извозец, естественно, неважный, да как-нибудь доплывет до вашего порта. Товарищ Сергеев, положьте кулечки гражданочкам под ножки… Ну, спасибо большое за пение… За стихи тоже особое… Разуважили братву… С коммунистическим!..

Он пожал руки Жене и Шуре.

– Ну, гражданин, трогай!.. Нашпаривай!.. На Кабинетскую к Николаевской. Да не вывали часом душечек…

Всю дорогу Женя молчала, отвернувшись от двоюродной сестры. Слезы и рыдания тяжелым клубком стояли в горле, и Женя с трудом их сдерживала. Шура приписывала молчание сестры ее волнению и, – чуткая, – не мешала ей разговором и расспросами.

Когда подъехали к воротам, Женя побежала через двор и, ничего не отвечая на вопросы отворившей ей дверь матери, помчалась через коридор в свою комнату и бросилась на постель лицом в подушки.

– Что с Женей?.. – спросила Ольга Петровна, когда появилась Шура, нагруженная кульками и свертками. – Что случилось?..

– Ничего не случилось. Напротив, все сошло прекрасно, и Женя отлично декламировала и пела. Успех чрезвычайный… Да вот видишь, тетя, и материальный даже успех, – показала Шура на кульки… Но, конечно, нервы должны были быть страшно напряжены… Ну и голодала она последнее время. На голодный-то желудок такие потрясения… Я пройду к ней, а вы, тетя, посмотрите-ка ее добычу. Мне кажется, тут даже и чай есть.

– Боже ты мой!.. Так я сейчас и заварю… Старикам моим снесу. Сколько годов чая-то мы и не видали.

Шура прошла к Жене. Та лежала на постели в помятом платье и дергалась от рыданий.

– Женюха, что с тобою, моя милая?..

Женя приподнялась с подушек, схватила руку Шуры и, прижимаясь к ней мокрым от слез лицом, всхлипывая, как ребенок, стала отрывисто, сквозь слезы говорить:

– Шура… Ты меня теперь презираешь?.. Ненавидишь?.. скажи?..

– Да что с тобою, Женя…

– Скажешь… Продалась… Бисер метала… За кулек муки Россию им предала… Красоту… Глинку… Им, свиньям… Такой жемчуг… Нате, смейтесь… Издевайтесь… Все свое святое им выложила. Ведь это же подлость!.. Я теперь и себя ненавижу… И их всех… Думала их прельстить… Кровью захлестанных… Подлая я сама с ними стала.

В столовой звякнул чайник, загремела посуда. Ольга Петровна наставляла примус.

– Господи!.. До чего людей довели!.. Мамочка… За щепотку чая… За ласковое слово… Кого?.. Шура!.. Чье ласковое слово?.. Матроса с "Авроры"… Который нас всех убил и принизил…

– Женя… Да постой, глупая… Помолчи… Да ничего такого не было… Напротив, отлично… И то, что ты спела им, поверь, оставит какой-то след…

– Нет, что уж утешать меня. Не маленькая, сама понимаю… Неужели и ты, Шура, за горсть муки?.. Горсть муки? Это же воспитание голодом. Как зверей дрессируют… Покорны мы очень стали… А они издеваются над нами.

Женя притягивала к себе Шуру и целовала ее, потом отталкивала и долгим пронзительным взглядом смотрела в глаза двоюродной сестры, точно пыталась выведать, что у той на душе, что она думает и как смотрит на нее.

– Нет… Чувствую… Ты, Шура, не можешь теперь не презирать меня. Господи!.. А если бы он-то!.. Геннадий все это увидал, что бы он-то про меня сказал!..

Ольга Петровна пришла звать пить чай… Чай! Это был настоящий чай!.. Не миф, не сказка, а чай наяву…

– Женя, встань, милая, пригладься и выйди… Нехорошо так огорчать мать, а о том, что было, мы после поговорим, когда ты успокоишься. Уверяю тебя, что никто тебя ни презирать, ни осуждать за то, что ты сделала, не может и не будет…

– Ну, ладно, – махнула рукой Женя и стала приводить себя в порядок.

Ольга Петровна сидела за столом. Примус подле уютно ворчал. Белый пар струился из чайника. У Ольги Петровны был довольный и счастливый вид.

– Ну спасибо, Женечка. В накладку пью… Только сегодня… Для такого случая… И им снесла в накладку. Ведь сколько лет так не пили… Прости.

Женя тяжелыми, шалыми глазами, горящими от недавних слез, посмотрела на мать и вдруг пронзительно громко запела на всю квартиру:

За веселый тот шум, за кирпичики,
Полюбила я этот завод!..

И захохотала и забилась в истерическом припадке.

Назад Дальше