Мрак - Александр Вулин 10 стр.


Как только похоронил я своего старика, как положено – в полном шахтерском обмундировании, с каской и киркой, похоронил, как он хотел и как годами, думая о последнем своем дне, серьезно и без страха до последней детали обсуждал, как и в чем он будет лежать. Как только положил я его в землю, потратив на погребение все деньги, которые он оставил, а оставил он ровно столько, сколько требуется, и ни копейкой больше. И как только похоронил я его укороченное смертью, как бы ссохшееся тело, не бледнее или желтее, чем было при жизни, покрыв гроб его слоем земли и угольной пыли, которая сопровождала его и после смерти.

И как только упокоился он под деревянной пирамидкой с красной звездой, то, едва дождавшись положенных семи дней – первое поминание – я, посетив его на кладбище, зажег сигарету, вставив ее в глинистую землю на холмике его и, поскольку покончил с неважными обрядами, которые ничего не дают жизни и ничего о жизни не говорят, а только держат живых, заставляя их заботиться о мертвых, затем сразу пошел и продал землю. Продал этот заросший сорняками пятачок у дороги, а всем сказал, что поставлю на полученные пару тысяч отцу памятник, хотя знал, что не поставлю. И даже не думал, что в этом есть какой-то грех: плита над его гробом не сделает его живым и не исправит скрюченные при жизни кости.

Я завернул плотную связку ассигнаций в свою рубашку, пропитанную потом рубашку, которую я снял с себя, и опять начал искать. Искать тех мутных молодчиков, которые отирались у посольств, обещая визу, обещая, что за деньги они могут перебросить за границу и даже найти мне там работу. Я, конечно, часть заработанных денег должен буду отдавать им, но это ерунда, главное, что через некоторое время я буду там, на западе. И я буду – свободен. Буду там, где я должен быть, буду в том мире, который меня ожидает, буду в мире, о котором я мечтал. В пивную на окраине города приехал человек с часами на ползапястья – тонкого и безволосого, – рассказывал водитель и мы все представили себе эти часы. У каждого из нас они были иными – и величина, и объём, но каждый знал, что они должны быть большими и тяжелыми, как и следует быть знаку роскоши и престижа.

– Вот в длинную безвольную ладонь этого человека я спустил стопку денег – все наследство дедов и отцов своих, как называл мой старик этот вечно грязный пятачок, на котором ничего не росло из-за слоя придорожной пыли. Звук голоса водителя не тонул в воде, хотя его губы были совсем близко к ее поверхности, но, отбиваясь от нее, достигал наших ушей. А мы с радостью вбирали в себя хоть какой-то звук, лишь бы это был не звук поднимающейся воды. – И когда я передавал деньги, я почувствовал, как холодеют и немеют мои руки, становятся безвольными, разжимаются сами.

Гладкокожий меня похлопал по плечу, равнодушно сунул мои деньги в карман кожаной куртки с большими английскими словами на спине и крыльями боевых самолетов и западных флагов и сказал, что такому парню как я не следует жизнь проводить в угольной пыли, как проводят ее те, у которых нет ни храбрости, ни разума. И еще мне он сказал, сдувая пену с пива, что весь мир – мой, и он меня – ждет. И именно об этом думал я, когда на следующий день вошел в прицеп большого белого грузовика-холодильника, на котором большими буквами было написано синее – ТИР. Я, в ту решительную для меня субботу, не остановился ни на секунду, не кинул ни взгляда, прощаясь с прошлым, ни вздоха не сделал, ни шаг не замедлил, чтобы послушать музыку, доносящуюся из пивной, рядом с которой я вырос, эту грубую музыку, которая и создана в полном сочетании с вкусами пьяных гостей, я ни на минуту не засомневался, когда внутри холодильника блеснули три пары глаз: мужчины, небритые, на старых матрасах и покрытые ватными одеялами, сидели там, купаясь в собственной вони, которую они уже не чувствовали. Вонь эта, поскольку холодильник не холодил, мешалась с запахом самого пространства, часто перевозящего разный товар и пропахшего им, но вонь эта не мешала мне.

Я не повернул назад, я ни о чем не спросил, я вдохнул ее полной грудью и сказал себе: так пахнет путь к успеху, путь в большому миру, который меня освободит от нищеты, в которой я рожден, от бедности, которой я не заслуживаю, от воспоминаний и безнадежности, от всего того, что я именем и рождением несу в себе как проклятие. Путь этот освободит меня от людей, которые меня не понимают и не ценят. Я глубоко вдохнул воздух, почти наслаждаясь этой вонью – вонючее начало казалось верным залогом успеха. Так думал я и не задал ни одного вопроса, даже тогда, когда мне кинули грязный матрас и закрывшаяся дверь отрубила любой доступ свету, а из звуков осталось только дыхание людей и гудение грузовика, означающее, что мы двинулись.

Двинулись вперёд, в мое будущее в которое я вложил все и не смел отступить. Там, в прицепе тянулись минуты, тянулись часы, такие длинные, что мы потеряли ощущение времени и расстояния, которое мы преодолели. Мы то спали, убаюканные звуком мотора, то молчали, мечтая о нашем будущем, но не разговаривали. Ни разу не обратились друг к другу: каждый жил своей мечтой и был погружен в нее как курильщик опиума, который дни и ночи отрешенно сидит, глядя перед собой. Нам, выключенным из жизни, не нужны были наркотики, наши вены переполняла мечта, мечта и надежда, которая поддерживала нас в мраке холодильного прицепа и которая вот-вот, за час, за день, за месяц, должна была осуществиться. Когда мы просыпались из нашего медленного сна и когда грузовик останавливался на заправках или в глухих местах, где водитель кидал нам внутрь немного еды или пускал нас для нужд физиологических, мы, путешествующие, хоть и в выключенном, но все же холодцом холодильном пространстве, только тогда смотрели в глаза своих спутников и только тогда позволяли разменять меж собой пару слов, как будто внутри прицепа это было запрещено.

Трое моих спутников, с которыми я делил вонючий воздух и надежду, были людьми очень разными. Один был шиптар, т. е. албанец, как мы их называли, впрочем, они себя и сами так называют, только не любят, когда другие это делают. То, что он албанец, видно было по его акценту и по тому, с каким напряжением он выговаривал непривычные для него сербские слова. Другой же спутник говорил быстро, без остановки, как будто в эти короткие моменты разговора желал выкинуть из себя как можно больше невыговоренных слов, складывая из них никому не нужные и неинтересные истории, которые он пересказывал, как бы желая освободиться от них. Пересказывал быстро, как будто рвал страницы книги, раскидывая по сторонам. Он, судя по акценту, был из Боснии. Третий же постоянно молчал, только головой мотал, объясняя, что нас не понимает, но судя по его высоким скулам, темной коже и густым волосам, острым как проволока, по его хищному носу и диким перепуганным глазам он мог быть каким-то курдом или афганцем. Говорили мы редко, но даже тогда старались не упоминать ничего того, по чему можно бы было узнать что-то о нас – ни имен, ни названий мест.

Там, куда мы направлялись, старые имена были не нужны, национальность, место рождения – все это не имело никакой ценности. А если и разговаривали мы в прицепе, там, за металлическими толстыми стенами, которые не пропускали холод, то только сами с собой, чтобы прогнать от себя тревогу и неизвестность. Иногда, увлекаясь и забываясь начинали говорить так громко, что водитель должен был постучать по прицепу, чтобы напомнить нам о том, что звуков быть не должно и что мы должны вернуться на свои вшивые матрасы и покрыться нашими ватными попонами, и молчать, и ждать, пока грузовик не остановится, а болтать мы должны только тогда, когда нас выпустят вдохнуть свежего воздуху и поесть немного.

Чаще всего из прицепа мы выходили вечером, тогда я, сидя на корточках и прячась за каким-то кустом, стыдливо стараясь спрятать звук газов, выходящих из меня, слабого от безделья, спрашивал громко шофера: когда уже Европа, когда будет возможность принять душ, сколько еще времени осталось ехать до места, где прекращается ложь и начинается истина, регулируемая законом и обычаями, где живут люди – добрые и хорошие, уверенные в завтрашнем дне, и даже в послезавтрашнем. Вот об этом спрашивал я шофера, – звучал голос, который уже не рассказывал, а почти бредил здесь, во мраке третьего уровня, и мы все повторяли эти вопросы, надеясь, что есть оно, такое место, где нет зла, где все устроено по справедливости и так, как следует.

– Я его спросил, а он, посмотрев на чрезмерно большой для его тонкого запястья циферблат часов, сказал, что не расстояние важно, а нужное время и свои люди на границе. И в словах его звучал убедительный для нас опыт и знание, но босниец, которому лишь бы говорить, использовал свое право вставить слово и сказал, а как мы узнаем, что мы в Европе, мы ведь будем за городом, мы не увидим ни таблиц с указателями, ничего, что бы нас уверило, что мы там. – По запаху! – ответил шофер и повторил: – По запаху. Там все чисто, все пахнет, все так, как и должно быть: и люди, и животные, и лес. Он ответил и мы глубоко вдохнули вонючий воздух собственных фекалии, смрад мусора, лежащего на обочине дороги годами, и поняли, что от Европы мы еще очень далеко. И опять вернулись в прицеп, в темноте пробрались каждый на свое место и лежали, отрешенные, не желая разговаривать и даже думать: мы спали и ждали, когда, наконец-то приедем и начнем жить правильной жизнью.

Уставшие от долгого путешествия, мы, и ранее редко разговаривающие, почти перестали общаться после того, как однажды чуть до крови не подрались из-за слова одного, которое, бог его знает, от кого прилетело, и бог его знает кому предназначалось, но каждый из нас подумал, что его сказал тот, другой и что оно, слово это, определяет именно его. Даже курд или афганец тоже подумал так. И мы дрались, матерясь и кляня друг друга на всех языках, уверенные, что такой вот скот, как эти спутники, не имеет права находиться в ароматной и чистой Европе, мы кусались, мы лягались во тьме прицепа, который вез нас в то прекрасное далеко, о котором мы мечтали. Драку прекратил шофер, который криком и ударами, которые он наносил, не пытаясь разобраться, кто прав, а кто виноват, разогнал нас, а когда мы расползлись каждый по своим углам, плюнул презрительно, поправил свои роскошные часы на узком запястье своем и сказал нам, что все мы – скоты и для нас в Европе нет места, поскольку мы все можем испортить, даже Европу.

Когда мы вышли из прицепа в очередной раз и обнюхали воздух, подняв ноздри как волки или псы, чтобы понять куда мы приехали …вода все чаще толчками шла на нас, почти достигая бороды, и я стал уговаривать себя, что сейчас придет спасение, а то, что мы не слышим машин, то это потому, что из-за воды не используются новые машины, которые бы могли испортиться, а нам на помощь, работая кирками, идут наши товарищи, а вода и земля, стремительно наступающие на нас – это потому что они работают, потому что идут к нам… мы нюхали воздух, который никак не желал меняться, и разочаровано опять забирались в прицеп – пахло не свежестью, а мусором. Мы, сидящие в прицепе, накрывшись ватными одеялами с головой, вонючие как крысы, знали, что – это не Европа. Европа пахнет иначе.

Никто из нас не мог сказать сколько мы проехали, никто не мог определить, какие города мы оставили за спиной. Никто не мог сказать, даже когда мы видели место, скрываясь за какими-то кустами, где мы. Спали, мечтали и, наученные дракой и злостью, ее сопровождающей, не разговаривали вообще, да и голоса наши, когда мы вздыхали или бормотали во сне, отбиваясь от металла прицепа, пугали нас. Тогда мы или просыпались, или продолжали спать, и наши голоса смешивались в какую-то несвязную какофонию, которую никто не смог понять, даже если бы хотел, но одно слово было ясным и повторялось часто – Европа. И поэтому мы знали, что у нас похожие сны, хотя более ничего общего в нас не было и быть не могло. Так мы колесили, может по Сербии, может по Боснии, может по Хорватии, кто его знает и не возмущались, что дни проходят, а мы все еще скитаемся, поскольку боялись вопросом неловким или негодованием нашим что-то испортить. Мы не удивлялись, что шофер все реже к нам обращается. Что он выглядит более уставшим и нервным, чем мы. Мы не обращали больше внимания на лежалый хлеб и дешевую колбаску, которой нас кормили, на теплую вонючую воду.

Албанец и то ли курд, то ли афганец иногда молились… а вода все продолжала приходить, толчками, и мы должны были закидывать высоко головы, стоя в неестественной позе… но против колбасы не возражали и не обращали внимания на улыбающуюся свиную морду этикетки: они тоже решили вытерпеть все, пройти унижения и оказаться в Европе, пристать к земле обетованной, к надежной твердой земле, к благодатной, к жирной земле, которую можно есть ложкой, где ни гусеницы, ни черви не противны и не скользки как у нас, на нашем поганом болоте, где воздух свеж, а вода лечебна, и тогда нам все нам простится, все грехи наши сойдут с нас как короста и мы обретем новую кожу… вода ухнула вдали каким-то тяжелым звуком и из уст наших вырвался возглас облегчения – родилась надежда, такая горячая, что могла согреть и эту ледяную воду. Возглас облегчения вернул на несколько минут сюда в пространство третьего уровня уверенность, что спасение возможно. И мы задышали, жадно хватая воздух ртом, и возможность дышать принимали как доказательство возможности спасения. Успокоенные звуком слива воды, которая как бы уходила в сторону, мы продолжили слушать чужую историю, историю о мечте. – И как-то ночью, когда мы остановились на очередной привал и по привычке обнюхали воздух, мы чуть не закричали от радости: легкие наполнил свежий острый воздух, воздух без мусорной вони. Даже наши тела не издавали как обычно смрадного запаха: омывший их ветер сдул вечную нашу вонь. И мы нюхали, радостно пропуская сквозь ноздри чистый, прозрачный воздух и знали – мы в Европе! Потому что только она так пахнет – здраво и свободно – и ради этого стоило пройти весь этот путь, стоило закрыть глаза на унижения, на собственную подлость и слабость.

Это Европа, Европа! – восторгались мы, почти без страха, поскольку в Европе не может быть страха и зла. Все мы верили в это – и я, и албанец, и босниец, и то ли курд, то ли афганец. Мы понимали друг друга, деля друг с другом одно счастье и не вспоминая те наши земли, где остались гробы наших отцов, гробы без памятника. Мы обнимались радостно в чистой и ясной ночи, окружавшей нас, обнимались, стоя на ветру, чей холод, а он, без сомнения был холодным, мы не чувствовали, нас согревали не наши обноски, а теплое покрывало леса, возле которого мы стояли. Мы радовались как будто нашли оазис после долго блуждания по пустыне, или, после долгих опытов и поисков, – философский камень, дающий нашей жизни смысл существования. Мы хлопали друг друга по плечам, зная, что когда закончится эта ночь и солнце взойдет над южными отрогами Альп, то начнется и наше иное для нас утро – утро нового дня, где все будет иметь и смысл, и логику. Но шофера нашего не было слышно. Никто нас не успокаивал и не загонял обратно в прицеп… водитель говорил быстро, торопясь рассказать нам свою историю, опасаясь, что спасение придет прежде, чем он успеет высказаться, до того, как свет фонариков с касок наших товарищей прорвется к нам, разорвет глухой холод мрака. Бедняги, наверное, днями не спят и не едят, пробиваясь к нам. Мы, привыкшие к темноте, зажмуримся, конечно, от боли, но радостные крики сдерживать не будем, а будем наслаждаться ими, как и другими голосами и звуками, а не только как сейчас – лишь звуком голоса водителя и писком крыс, которые были тут, совсем рядом.

– Мы радовались запаху Европы, запаху солидарности, единства, освобождения и не сразу заметили, что сквозь лесной покров пробивается какой-то свет, что радостные крики наши мешаются с посторонними словами, и слова эти доносятся вместе с топотом сапог, который все ближе, все слышней и вот они – снопы света – уже окружили нас и за ними – за этими снопами, стоят люди – люди в форме. И на форме этой нет ни флага Европы, ни иностранных слов, ни желтых звездочек, которые ведут на голубом поле свой веселый хоровод. А были люди эти в скучной знакомой форме сербской полиции. И их никак не могло быть в Европе. Подчиняясь словам полицейских, мы легли на землю, положив руки за голову. И только тогда, лежа на холодной влажной земле и слушая металлические звуки вокруг себя: бряцание наручников, щелчок затвора автомата, мы поняли, что ни шофера, ни его часов – нет. Он просто сбежал, оставив нас. Зарю в горах Златибора мы встретили за решеткой полицейского "воронка", сидя на узкой скамейке, с которой мы постоянно съезжали на крутых поворотах, и через несколько часов оказались в полицейском участке, где-то в районе на юге от Белграда. Слова разочарованного, обманутого человека звучали в наших ушах, а водитель продолжал говорить, ненавидя, казалось, каждое произнесенное им слово, говорить о том, что его отпустили через некоторое время, потому что ничего не могли вменить ему в вину, вернули ему паспорт и сказали, не скрывая смех, что они не первая группа идиотов, которых катали в украденных рефрижераторах по Сербии, Боснии, Хорватии и оставляли в горах. – Слушай-ка, объясни мне кое-что – сказал мне полицейский позже, когда проводил меня, как и следует по должности, до автовокзала. – Почему каждый раз, когда мы останавливаем такую группу идиотов, то вы поете и пляшете, счастливые до безумия? Что вам подсыпают в еду? Наркотики? Может каннабис курите? – так спросил меня полицейский, глядя мне в глаза в упор, а я только усмехнулся и молча вышел из полицейского автомобиля, в салоне которого постоянно звучали звуки радио вперемешку со звуками служебной рации. Я, стоя на станции, глядел вслед удаляющемуся полицейскому автомобилю с неисправным глушителем, и думал: – Европа, как же пахнет Европа? Европа, где у всех автомобилей нормальные глушители и экологически чистый бензин. Где все автомобили нормальные, а не с дребезжащими стеклами, которые придерживают старые отвертки, где… а ну да ладно!

Плевать мне как Европа пахнет – сказал я себе, я знаю так пахнет – Сербия, и знаю, что для нас – для меня, для албанца, для боснийца, для курда – там в той Европе места нет. Нет для меня места в этой ароматной Европе, где каждый день похож на праздник, где люди всегда чему-то радуются, сидя в своих вибрирующих креслах, глядя на экраны своих плоских телевизоров и попивая холодное баночное пиво, которым переполнены их холодильники, где все сделано по уму и на совесть, где… последние слова нашего водителя исчезли в воде. Наступила полная и абсолютна тишина. Исчезло все, даже звук уходящей куда-то воды. Все замерло на одно страшное мгновение.

Затем я ощутил свое давно замерзшее тело, затем холод прошел от затылка по позвоночнику, освобождая мой мочевой пузырь.

Это был не просто страх, а сознание, что вода, остановившаяся где-то из-за камня или просто глинистого большого куска земли, начала искать путь и – хлынула сюда – на третий уровень. Хлынула – чтобы покончить с нами навсегда.

Назад Дальше