Ангел, летящий на велосипеде - Александр Ласкин 6 стр.


О шнурках

Мандельштам умеет хорошо прятать свои переживания. Вот и мысли о Лютике он поместил туда, где их не так-то просто отыскать.

Ничто не предвещало такого места в "Египетской марке". Как-то уж слишком неожиданно он оказался в ситуации двадцать пятого года.

Так бывает, когда человек идет и вдруг поскальзывается.

Первая реакция - замешательство: "Я то и дело нагибался, чтобы завязать башмак двойным бантом и все уладить, как полагается, - но бесполезно".

Дальше события развиваются как бы без его участия: "Нельзя было ничего наверстать и ничего исправить: все шло обратно, как всегда бывает во сне".

А затем все начинается сначала: "Я разметал чужие перины и выбежал в Таврический сад, захватив любимую детскую игрушку - пустой подсвечник, богато оплывший стеарином, - и снял с него белую корку, нежную, как подвенечная фата.

На прямой вопрос он бы не ответил, а тут рассказал все. Вот так открываются случайным попутчикам. Как видно, будучи неузнанным, легче выговориться до конца.

Кто такой читатель, как не случайный попутчик? Потому-то и можно быть с ним откровенным, что он никогда не признает в персонаже автора.

Не упустив ничего, Мандельштам сжал рассказ до нескольких опознавательных знаков. В один ряд попали и забытые надежды, и такие совсем никчемные вещи, как оплывший стеарином подсвечник.

Словом, предложение оказалось на удивление вместительным. Прямо-таки не абзац, а целая повесть со своим сюжетом и разнообразными обстоятельствами.

Тут и чужие перины, и позорное бегство, и даже сожаление о несостоявшейся женитьбе.

После запятой и тире начинался этакий вздох облегчения. Кажется, Осип Эмильевич сначала набирает воздух в легкие и только потом завершает мысль.

Кстати, вздох действительно имел место. В Царском Селе, где вскоре поселилась чета Мандельштамов, в самом деле дышалось иначе.

Такова настоящая длина этой фразы. Из дома на Таврической улице она переносит нас на чистый воздух "города парков и зал".

Удивительная Лютик

Иногда этой женщине, ценившей велосипед за возможность конкурировать с трамваем, очень хотелось стать как все.

Возможно поэтому осенью 1924 года она решила поступить в студию ФЭКС под руководством режиссеров Григория Козинцева и Леонида Трауберга.

ФЭКС - это Фабрика эксцентрического актера. В переводе на общепонятный язык что-то вроде расширенного воспроизводства людей, умеющих то же, что их товарищи.

Участники любой дружной компании стремятся походить друг на друга. А вот в кинокомпании это еще и такое требование: если уж ты назвался фэксовцем, то просто обязан фехтовать, быть гимнастом и акробатом.

"Наши молодые режиссеры, - писала Лютик, - были очень смелы и убеждены в своих начинаниях, очень требовательны к ученикам и имели много врагов среди кинематографистов. Действительно, они вели себя довольно вызывающе. Посетители наших вечеринок могли читать такие лозунги: "Спасение искусства в штанах эксцентрика". Потом слова гимна ФЭКСа звучали так: "Мы все искусство кроем матом. Мы всем экранам шлем ультиматум"".

Другой судьбы, не под руководством Козинцева и Трауберга, для студийцев быть не могло. И грустить им позволялось только на общие с товарищами темы. Правда, после поступления в студию времени на постороннее не оставалось.

Словом, в Лютике много чего соединялось.

Она была "чертовски компанейской девушкой", лучшей ученицей по "боксу" и "американским танцам".

А могла промчаться мимо - этакий ангел, летящий на велосипеде, носитель данного ей свыше "ощущения личной значимости".

И в стихах ее преобладали крайности: то какие-то превосходные степени, а то, напротив, тишина.

Вот, например, она рассказывает о своей тревоге:

Как твердо знаю я, что не во мне
Очарование и встреч, и расставаний,
Угадываю с ужасом заранее,
Кто имя это проклянет в огне…
Все тяжелей запутываюсь в жизни,
Все старше бедная, усталая душа,
Когда смеюсь, отчаяньем дыша,
Бросаемой безвольно укоризне.
И только молодость, лишенная любви,
Трепещет в непростительной надежде,
Что смерть близка, но подойдет не прежде,
Чем скажешь милому, прощаясь: позови!

А это, напротив, стихотворение умиротворенное, написанное в редкую минуту согласия с собой:

Ущипнул мороз исподтишка
Мне совсем не больно, не обидно,
Только жалко, что уже не видно
Розовато-медного кружка.
Звонкие, задорные слова…
Справа тоненькая белая подковка…
Ты мне поднял воротник неловко,
Оглянулся… и поцеловал.

Кстати, ни этих и никаких других своих стихов Лютик Осипу Эмильевичу не показывала. Слишком сложны и не выяснены были их отношения, чтобы быть настолько откровенной.

Впрочем, случались у поэта и его подруги часы тихих бесед.

Как далеко заходили их разговоры?

Всего сказать невозможно, но крайнюю точку обозначим.

Лютик и тишина

Существует такая косвенная улика.

В возрасте трех-четырех лет Лютик сфотографировалась в царскосельском ателье Гана.

На девочке белая шляпа с широкими полями. В таком наряде легко представлять себя принцессой на горошине, капризничать, требовать чего-то невозможного.

Лютик предпочитала невозможное не требовать, а воображать. Благо в кабинете отчима есть огромная тахта. Вот где простор для фантазии: "…иногда тахта изображала корабль в открытом море, иногда - дом и сад для моих медведей (в куклы я никогда не играла)".

На фото она мило улыбается и нежно прижимает к себе игрушечного медвежонка.

Получается, что Осип Эмильевич все знал. и о фотографии, и о тахте, и о ее играх. Даже об игрушке, чуть ли не главном друге царскосельских лет, она ему рассказала.

Так медвежонок стал частью триединой формулы, которую вывел Мандельштам.

В стихотворении "Возможна ли женщине мертвой хвала?.." он увидел ее человеком, не ушедшим от прошлого, но сохранившим его в себе.

Вот откуда эти "Дичок, медвежонок, Миньона" - девочка, девушка и женщина в одном лице.

Поэт безусловно чувствовал в ней нераскрывшуюся до конца способность к покою.

Сначала он сказал о "сухих валенках", а через десятилетие о "Шуберте в шубе", то есть о тишине, выраженной с помощью музыки.

И еще в этом стихотворении он называл Шуберта талисманом, а значит - спасением и надеждой.

Лютик и огонь

Мы уже сказали о ребенке с любимой игрушкой, а теперь поговорим о другой крайности.

С точки зрения Осипа Эмильевича, даже после смерти Лютик существовала как беззаконная комета. Возможно, ему представлялась та дама, что летала по небу с помелом.

И твердые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежались в своей
холодной стокгольмской постели.

Ко всему прочему, она казалась ему воплощением огня.

Даже обсуждавшаяся ими обоими женитьба связывалась для него с огнем.

Помните "подсвечник, богато оплывший стеарином" и "белую корку, нежную, как подвенечная фата"?

Вскоре он скажет и о пожаре.

Уже выгоняет выжлятник-пожар
Линеек раскидистых стайку…

Вот почему в тридцать пятом году Мандельштам написал не одно, а три стихотворения.

Сперва - два, а потом - еще четыре строчки, названных комментаторами дополнением.

Никакое это не дополнение, а - эпилог!

Если первые два - теза и антитеза, то последнее, конечно, синтез.

Здесь говорится о том, что помимо двух Лютиковых ипостасей - тишины и скандала - существуют еще и ночи.

Римских ночей полновесные слитки,
Юношу Гете манившее лоно…

Почему "ночи" оказались в одном ряду с "лоном"? Не имеют ли они отношения к чужим перинам, от которых Мандельштам бежал по Таврическому саду?

Как обычно, самое важное Осип Эмильевич прячет. и сейчас он проговаривался от чужого имени. Это уж мы догадались: если Лютик - Миньона, как и героиня Вильгельма Мейстера, то Гете - он сам.

Пусть я в ответе, но не в убытке:
Есть многодонная жизнь вне закона.

Лютика все больше упрекали в пренебрежении приличиями: зачем пьет водку наравне с мужчинами? для чего ходит по дому в прозрачных одеждах? - а Мандельштам написал о законе.

В двух его последних строчках соединились отрицание и утверждение: "ответ" и "не в убытке", "есть" и "вне".

Это такая антиномия, неустранимое противоречие: то, что верно для Лютика, - не подходит для всех остальных.

"Вдруг"

Достоевский не даст разлечься на диване с книжкой, спокойно перелистать страницы, но обязательно подсунет какое-нибудь "вдруг".

Вот и у Лютика - будто она героиня прозы Достоевского, а не стихов Мандельштама - все начиналось с "вдруг".

В ее записках "вдруг" именуется "между тем".

Значит, событие подкрадывается незаметно, опережая другое, считавшееся до поры до времени самым важным.

Вот, например, такое "между тем".

"Между тем, - пишет она, - мое пребывание в ФЭКСе стало просто невыносимо - приходилось видеть там каждый день человека, который мне нравился и который относился ко мне с презрительным равнодушием. Мне было очень больно признать себя побежденной каким-то провинциалом из Николаева… Я делала тысячи глупостей все для того, чтобы вырвать из головы эту навязчивую идею, этот бред, ставший просто угрожающим…"

А это поворот еще более экстравагантный. Тысячи глупостей, совершенных ради приятеля, не идут в сравнение с тем, что в двадцать третьем году она стала актрисой небольшого театрика:

"… Я недолго размышляла, - пишет она, - собрала маленький чемоданчик и уехала, ни с кем не попрощавшись, с А.Ф. я ссорилась накануне, он был уверен, что я у матери, а мать моя, которая очень редко у нас бывала, считала, что я дома, и не беспокоилась".

Актрисами так не становятся так, обидевшись на домашних, переезжают на несколько дней к подруге. Вместе с тем, исчезнув по-английски, она ехала на Дальний Восток.

Надо сказать, что ради этих гастролей все было и задумано. Очень уж хотелось ей увидеть возлюбленного, волею обстоятельств оказавшегося в Хабаровске.

"Компания наша, - пишет Лютик дальше, - состояла из молодежи, такой же легкомысленной, как и я… Мы были одними из первых, кто осмелился пуститься в этот дальний путь после ухода белых. Наше путешествие до Читы продолжалось десять дней. Там, усталые от дороги, немытые, голодные, мы дали три спектакля в один вечер. Как это было в действительности один Бог знает… У меня было два номера: танец Пьеро из Арлекинады и вальс Саца… На прощание нам закатили роскошный ужин; было весело, если бы не мрачная мысль о том, как мы доберемся обратно. В самый разгар тостов и когда все были очень жизнерадостно настроены, я сняла с себя кружевные штанишки, вылезла на стол и, размахивая ими, как флагом, объявила, что открываю аукцион…"

Так что вдруг следовали чередой. Оказывается, существует отвага куда более отчаянная, нежели решимость стать актрисой и уехать на Дальний Восток.

Даже нэпманы поеживались от такой невозмутимости, но остановить ее было уже нельзя.

Лютик морщилась, видя, что участники аукциона колеблются. Хлопала в ладоши, когда голос из зала называл новую сумму.

Не зря Мандельштаму мерещилась женщина с помелом. Посетители ресторана были почти уверены, что помело и ступу Лютик оставила в гардеробе.

"Эта игра всем очень понравилась, - писала она с тайной гордостью, - моей выдумке пытались подражать, но неудачно, за свои штанишки я выручила столько, что смогла купить себе пыжиковую шубу".

Нет ничего удивительного в том, что ее успех не удалось повторить.

Никого не бросило в жар, кошельки раскрылись несколько раз и выплюнули сущую мелочь.

Как видно, дело не в роли, а в исполнительнице.

Главное то, как Лютик смотрела на нэпманов. Ее взгляд прожигал эту публику насквозь.

"Отважный лёт"

Иногда события поистине оглушительные происходили без гастролей и аукционов.

Как-то она сидела в компании в ресторане "Европейской" и заметила мужчину за соседним столиком.

Обратила она на него внимание не так, как всегда: что-то этот красавец еще не взглянул в мою сторону? - а в совершенно ином смысле.

Ей представилось, что этот незнакомец - ее будущий муж. Она еще не знала, что он иностранный подданный, но, в сравнении с главным ее открытием, это были пустяки.

"Я решила, что надо его позвать к нам за стол, - вспоминала она, - и знаками, совершенно не стесняясь окружающих, показала, что мы хотим, чтобы он пересел в нам. Немного погодя он действительно явился, сунул нам по очереди руку и не отказался от мороженого… Я взяла на себя рискованную роль пригласить его пойти с нами, не боясь, что он подумает… Он довольно легко согласился, и мы вышли вместе… и отправились на Троицкую, где жил Толмачев

. У Толмачева была довольно пыльная комната с туркестанскими тканями на стенах и диванах, мало света и много блох. Мы решили разыграть театр для себя, переоделись в цветные халаты, причем мне достался прозрачный, который я надела на голое тело… Мы сидели с ногами на диване, пили сладкое вино из плоских чашек… пили на брудершафт… Наш гость… ушел в полном недоумении.

Наутро я уехала в Одессу без особого желания… В виде воспоминания я увезла с собой наполовину опустошенную коробку конфет с портретом норвежского короля, которую он захватил с собой, выходя из "Европейской"".

Почему Лютик так себя вела? Что за удовольствие она находила в этих сомнительных пирах с переодеваниями?

Конечно, дело не только во внутренней раскрепощенности, но и в другом, куда более опасном, чувстве.

Случались такие мгновения в ее жизни, когда все соединялось в одной-единственной секунде.

Своего рода озарения освещали ее будни.
На языке ее стихов это называлось "отважный лёт".
Я плакала от радости живой,
Благословляя правды возвращенье;
Дарю всем, мучившим меня, прощенье
За этот день. Когда-то, синевой
Обманута, я в бездну полетела,
И дно приветствовало мой отважный лёт…
И вот опять я здесь, в моих глазах поет
И кончиками губ живет немое тело.
И слезы радости наполнили глаза…
Я смою прошлое, я возрождаюсь, плача,
И улыбнется, озаренная иначе,
Не обманувшая отважных бирюза.

Позади, казалось бы, навсегда оставленное небо, впереди - неотвратимо влекущая бездна.

Только бы не уцелеть!

Перемена декорации

Лютик уже свыклась с тем, что самое главное в жизни кратко и неизменно завершается поражением.

Эта привычка стала настолько твердой, что и на последний свой роман с вице-консулом Норвегии в Ленинграде Христианом Вистендалем она взирала с обреченностью.

Вроде надо радоваться такому повороту судьбы, а Лютика мучают предчувствия.

В сентябре 1932 года, перед самым отъездом, она сфотографировалась в ателье "Турист".

Сейчас трудно сказать, какой это "Турист" - тот, что находился на 25 Октября, в доме 38, или другой, на 3 мюля, 26. Зато ее фраза известна доподлинно.

Лютик взяла в руки свое размытое неотчетливое изображение и произнесла:

- Этот снимок получен с того света.

В каждом ее шаге чувствовалась противоречивость. Кажется, она так и не решила: уезжает она в свадебное путешествие или в "заресничную страну".

И ее впечатления от Норвегии какие-то странные.

Начать с того, что крыши в Осло - конусообразные, вытянутые вверх. Именно такие дома Мандельштам называл "дворцовыми куколями".

Значит, Норвегия - это и есть "заресничная страна". Пограничный шлагбаум опустился, как бы подмигнул, и она оказалась здесь.

Однажды Лютик изобразила интерьер гостиной на Таврической. Картины на стенах, концертный рояль, диван, этажерки, пуфики… Пространство тесное, но уютное, согретое теплом здешних обитателей.

Не только благодаря немногим акварельным краскам, но и многочисленным предметам возникает впечатление разноцветности. В этом живом и обильном мире человек никогда не почувствует себя одиноким.

Поселившись у Вистендалей, Лютик тоже решила запечатлеть интерьеры дома. Вот, например, угол домашней библиотеки: печка, большое окно, цветы в горшках… Цветы на подоконнике стоят тесно, как вещи в квартире на Таврической.

Отчего все же возникает ощущение заторможенности? Словно кто-то сказал замри устремившимся вверх кактусам и растениям. Синему и зеленому нет места в этом мире, а потому Лютик все нарисовала черной краской.

Разумеется, сына в Норвегию она не взяла. Во всех ее поездках Асик участвовал, но на этот раз он оставался с бабушкой.

Назад Дальше