Рембрандт - Тейн де Фрис 2 стр.


По утрам, сама того не замечая, она все дольше смотрится в зеркало. Роста она небольшого, но прекрасно сложена; у нее пышные, округлые формы; ее молодое лицо цветет живым румянцем; густые каштановые волосы отливают красивым блеском.

Она никого еще не любила. В ее родном селении ей никто не нравился.

А что же теперь?

Каждое утро, прежде чем одеться, она лежит обнаженная на прохладной простыне, сладко потягивается и предается мечтам.

Вместе с нежностью в ней просыпается желание.

III

Проходят месяцы, прежде чем они сближаются.

А тем временем на Амстердам совершается посягательство, которое приводит всех жителей в смятение: наместник Виллем Второй пытается внезапно овладеть Амстердамом, но терпит неудачу.

Город бурлит гневом и возмущением, на смену которым приходит необузданное веселье. В тавернах и на хлебной бирже, в крытых галереях вокруг Центральной площади и в стрелковых тирах только об этом и говорят. По набережным то и дело проходят отряды гражданской самообороны. Амстердам весь в блеске и великолепии оружия, умы возбуждены, слухи передаются из уст в уста.

Рембрандт оставался в стороне от всех событий. В грустном раздумье он говорил себе: "Для меня Амстердам - это не город регентов, высокомерный и блистательный оплот республиканцев. Мне безразлично, властвуют здесь Тульпы или Биккеры, или же друзья принца Оранского. Амстердам остается Амстердамом, свободной республикой в республике, самым прекрасным городом для художников и поэтов. Амстердам обязан своим величием отнюдь не тем, кто им правит; сын Фредерика Хендрика заблуждается, думая, что, сместив одного-двух бургомистров, он может ограничить власть города.

Но, с другой стороны, для чего такому городу, как вольный Амстердам, пользующемуся столь прочным авторитетом, бахвалиться своей властью, которая и без того повсюду ощущается и не требует ни доказательств, ни объяснений. К чему проявлять упорство и высокомерие, когда речь идет лишь о том, чтобы оставить главнокомандующему армией Унии горстки две кавалеристов и ландскнехтов? Амстердам платит такие колоссальные налоги, что по сравнению с ними денежное довольствие этих войск представляет ничтожную сумму. И разве для Биккеров закон не писан? Разве они не знают, что власть, данную от бога, надо уважать?"

Его высочество - статный и бравый офицер; отец и дед его спасли страну от пагубной тирании. Быть может, Рембрандту вспоминаются дни, когда любезный и вкрадчивый Хейгенс являлся с заказами от Фредерика Хендрика и, взглянув на новую картину, мог неожиданно выругаться от восхищения (правда, по-французски). То были славные, куда более спокойные времена, думает Рембрандт; между Амстердамом и наместником царил мир, город не знал нынешнего сумасшедшего, необузданного честолюбия и не мешал принцу поступать так, как ему заблагорассудится.

Да, теперь все переменилось. Уже в последние годы правления Фредерика Хендрика городом начал овладевать мятежный дух противодействия. Амстердам, прежде гордо и с готовностью несший тяжелое налоговое бремя, теперь возроптал, обуреваемый жаждой власти, тем более что седеющий, впавший в детство принц мало уже заботился о благе Голландии. Вот тут-то и пришли Биккеры и Сиксы, и вместе с ними в городское самоуправление проникли интриги и холодное, расчетливое властолюбие. Подлинные короли буржуазии!

В течение нескольких лет сила и влияние города утроились; угрозами он попросту вынудил власти генеральных штатов пойти на уступки; казалось, Амстердам решил сам управлять всей страной.

Однако кто хоть раз видел Виллема Второго, его улыбку и княжескую осанку, тонкие сильные пальцы, охватившие рукоятку меча, небрежную и гордую позу в тот момент, когда он длинными ногами пришпоривал и усмирял строптивого коня, - тот непременно простил бы его честолюбие… По своей осанке Виллем Второй не уступал королю. В сравнении с ним Биккеры - чрезмерно зазнавшиеся бюргеры, которых роднило с прирожденным властелином только одно - стремление к власти.

Быть может, именно об этом размышлял Рембрандт в один из теплых летних вечеров, когда повсюду еще витал страх после выдержанной кратковременной осады, когда Титус уже спал, а ученики, сгорая желанием разузнать новости, сновали по городу, потому что он не сумел удержать их от этого праздного занятия.

Никто, однако, не может сказать, о чем думает учитель. Его жизнь течет, скрытая от посторонних глаз.

Проходит жизнь, бежит время…

Наступил октябрь - золотая, затянувшаяся осень.

Днем над водою каналов нависают бесформенные клочья тумана. Сморщенные красные листья, кружась, падают под темными окнами, и груды их вырастают вдоль стен. Покидают Амстердам иностранцы. В гавань входят суда с торфом. Ночью часто идет дождь, а по утрам на улице холодно и бело; иногда туман не рассеивается целый день.

В мастерской Рембрандта в беспорядке свалены незаконченные картины. Зеленеют медные доски; на гравировальных иглах и инструментах лежит тонкий слой пыли. Учитель стал спокойнее, он старается примириться с судьбой. Он восстановил дисциплину среди своих учеников и снова принимает у себя друзей. Не один вечер проводит он с Сегерсом, Деккером, Асселейном, Франценом и другими друзьями, сидя в их кругу перед пылающим камином. Гости избегают говорить о минувшем лете. Но они видят застой в творчестве друга и с тревогой и состраданием спрашивают себя, к чему приведет это бессилие Рембрандта.

В иной день они опять застают Рембрандта в состоянии слепого, безудержного отчаяния. Никакими словами сочувствия и утешения нельзя прогнать его мрачность и безысходную скорбь. В такие дни они оставляют Рембрандта одного, зная, что именно одиночество, хотя и трудное для него, поможет ему прийти в себя.

Но вот буря тяжких переживаний улеглась, и он снова обрел душевное равновесие. Он знает, что этому кризису предшествовали два года страстной, напряженной работы. Он создавал картину за картиной. Каждый день после обеда без умолку трещали доски дубового печатного станка; равномерно, быстро, без задержек совершалось рождение новой гравюры; от медной доски отскакивали оттиск за оттиском. За короткое время он создал больше произведений, чем несколько живописцев-современников, вместе взятых. И от своих учеников он настойчиво требовал упорного труда. Маас стал подлинным мастером. Скоро и Майр встанет на ноги.

Можно ли удивляться, что после такого безумного напряжения, огромного труда и многочисленных забот в его душе наступил перелом. Он уже не так часто вспоминает Саскию. Он жаждет одного - покоя, глубокого, холодного, целительного покоя; но только на время, чтобы потом с новыми силами взяться за работу. Это диктует ему честолюбие, такое же неистовое и требовательное, как и прежде.

Покой, тишина, возможность сосредоточиться. Первый раз в жизни чувствует он в этом потребность… Он задумывается и снова рассматривает себя в зеркало.

Ему исполнилось сорок четыре года. Он стискивает зубы. Неужели жизнь его отныне пойдет под гору? Нет, он этого не хочет! Он должен снова подняться к вершинам искусства!

Но кто же подарит ему покой и мир, кто облегчит ему путь к повой жизни, которой он так сильно жаждет?

IV

Как-то среди ночи Хендрикье услышала шум в прихожей.

Она садится в постели и прислушивается.

Тяжелые, шаркающие шаги; глухое бормотанье…

Она узнает - это голос Рембрандта.

Откидывает одеяло и зажигает свечу. Испуг сковывает ее движения. Почему Рембрандт вдруг бродит по дому среди ночи? Уж не заболел ли? Все ли благополучно? Сейчас она встанет и поглядит, что случилось. Тревога и решимость подгоняют Хендрикье. Она быстро сбегает вниз по лестнице.

И в прихожей она увидела его. Держа подсвечник в вытянутой вверх дрожащей руке, он водит им вдоль степ, на которых развешаны его картины. Он словно что-то ищет. Глаза его лихорадочно блестят. Сало свечи капает на его пальцы и одежду.

Хендрикье прикладывает руку к сильно бьющемуся сердцу.

Вдруг она вскрикивает сдавленным голосом: Рембрандт уронил подсвечник и, испустив какой-то странный возглас, упал на колени. Хендрикье поспешно ставит свечу, сбегает со ступенек и бросается к Рембрандту. Он лежит, сжав кулаки и упершись головой в стенной ковер; скрюченное тело его сотрясается от беззвучных рыданий.

Хендрикье не узнает себя. От ее робости не осталось и следа; она опускается на колени рядом с Рембрандтом, склоняется над ним и окликает его по имени. Участие, любовь, тревога теплой волной наполняют ее душу. Она протягивает к нему руки, нежно и сильно обхватывает его за виски и прижимает к себе. И вот впервые, впервые в жизни гладит она эту темную мужскую голову, тянется нецелованными губами к спутанным седеющим непокорным прядям волос. Он страдает, страдает… Как помочь ему?

- Это ты… Хендрикье?

Услышав свое имя, она пугается. Он часто называл ее по имени, но так, как сейчас, он никогда не произносил его. В голосе Рембрандта неуверенность, удивление и радость. Она не в силах ответить. Она лишь обвивает руками его шею. Странное, неизведанное чувство восторга охватывает ее, когда этот одинокий и непонятный ей человек, прильнув к ее груди, дает волю слезам; лаская ее, он растерянно, но с бесконечной нежностью повторяет ее имя. Она чувствует, как его слезы капают на ее обнаженную шею; различает в полумраке широкое, смуглое лицо; в безмерном удивлении и робкой радости он поднимает голову, и она целует эти морщины, прорезанные горем; оба счастливы в своей муке, счастливы, хотя в глазах у них стоят слезы. Теперь она принадлежит ему, он держит ее в своих объятиях; она стала неотъемлемой частью его молчаливого, мрачного существования; это первое объятие навсегда разрушает стену страха и отчужденности между ними.

На теплой широкой постели снова раздается страстный шепот Рембрандта:

- Хендрикье… жена моя, моя Хендрикье…

Она улыбается. Она не видит его, но знает, что он заметил ее улыбку. Эту первую боль испытала она ради него и готова была бы испытать любую боль; его благодарность, его радость сторицей вознаградили ее за мгновение страха. Как он мужественен и щедр в своей нежности! Он говорит ей такие слова, которые отныне и навеки свяжут ее с ним; подарив ему счастье, она чувствует, как оно, удесятеренное, возвращается к ней.

- Рембрандт, муж мой…

Поцелуи, любовные объятия, нежный шепот… И снова самая полная близость, безграничное счастье.

Губами он нежно касается ее глаз.

Но вот уже брезжит рассвет. Лежа щека к щеке, они просыпаются. Мелкий дождик тихо шуршит по оконным стеклам.

С улыбкой смотрят они друг на друга. Теперь она видит его глаза - темные, блестящие. Вот он склоняется над ней в долгом поцелуе, и она трепещет от ожидания.

- Хендрикье, моя милая…

- Мой Рембрандт…

Его рука лежит на ее плече.

- Теперь ты будешь со мной, Хендрикье? Ты ведь навсегда останешься со мной, правда?

- Навсегда, мой милый, мой муж.

- Но я ведь намного старше тебя.

Ее объятия лучше слов говорят ему, как он еще молод.

Отворяется дверь, и в комнату тихо проскальзывает Титус - хрупкая белая фигурка. На пороге он останавливается и смотрит полусонными глазами. Потом подходит к постели.

Он не удивлен, увидев Хендрикье рядом с отцом. Рембрандт подымает сына на кровать, и мальчик уютно устраивается между ними.

Рембрандт и Хендрикье улыбаются друг другу.

V

Каждый вечер падает снег, а здесь, дома, пылает в камине красное пламя, потрескивают поленья, на темных стенных коврах пляшут тени. Ребенок уже заснул; они сидят перед камином и слышат, как наверху, в комнате над ними, смеются и разговаривают ученики; вот кто-то из них запел озорную старинную песню, аккомпанируя себе на лютне.

Рембрандт говорит мало, и Хендрикье глядит на него с восхищением, в благоговейном молчании. Счастье делает человека молчаливым и сосредоточенным. Иногда они берутся за руки и смотрят в глаза друг другу. Тяжелые балки на потолке и темные стены надежно охраняют этот укромный уголок. Мягко, тепло падает свет. За окнами - снежная вьюга. Изредка оба подымают голову и прислушиваются. Рембрандт обнимает Хендрикье или проводит рукой по ее волосам. Хендрикье улыбается и очень, тихо произносит одно только слово; оно доносится как будто издалека. Это слово Рембрандт слышал в далеком прошлом, и оно пробуждает в нем грустные воспоминания… Разве всего этого не было уже однажды? Закрыв глаза, он вспоминает давно позабытое. Когда-то у него была жена, ее рука лежала в его руке, он держал в объятиях ее юное, прекрасное тело. Разве можно в человеческий век прожить несколько жизней?

Настоящее тоже полно глубокого смысла.

Рембрандт просыпается по утрам полный сил, помолодевший. На узком окне расцвели серебристые ледяные цветы. Женщина тихо, по-детски смеется во сне. Он осторожно целует ее волосы, рассыпавшиеся на подушке. Хендрикье! Какое простое имя! Рембрандт тихо и сосредоточенно повторяет его про себя. Хендрикье… Он не хочет нарушить ее сон. Неслышно ступая, он идет к себе в мастерскую.

Холод приятно подбадривает его. Он чувствует, как к нему возвращаются силы. Кровь быстрее течет по жилам, в нем просыпается энергия; все чувства напряжены - он жаждет приняться за работу! Огонь в камине еще только разгорается, а Рембрандт уже стоит перед холстом. В окно виден огромный бледный диск холодного зимнего солнца, он словно висит на небе. Постепенно исчезают белоснежные цветы, которыми мороз разукрасил окна.

Соблазнителен вид натянутого чистого холста. Рембрандт моет кисти и щетки, смешивает краски. Пусть воплотятся в жизнь мечты и притчи. Он ловит себя на том, что, как всегда во время работы, тихо напевает или насвистывает. Жизнь снова возвратилась к нему! О, какое упоительное счастье - исцеление.

Новые мысли пробуждают давно дремавшие замыслы; перед ним возникают образы, требуя воплощения. Долго они взывали к нему. Холст не сопротивляется более. Рука уверенно следует велениям мечты. Движениями художника управляют далекие неведомые силы. Он живет уже в другом мире, где сквозь черный мрак пробивается лучезарный свет; свет есть, он за туманами и мраком, окружающими землю; мрак колеблется и рвется; золотые блики пронизывают сумерки, и из тьмы внезапно выступают святые праотцы и ангелы, склоняют головы и опускаются на колени. Слышно, как шелестят их одежды, но вот они выпрямились во весь рост между землей и небом, и такими их видит художник.

Когда рука устает, Рембрандт отступает на шаг и глубоко переводит дыхание. Вдруг до него доносится звонкое тиканье стенных часов. Он оглядывается и видит: он стоит в мастерской, перед ним шероховатый холст, на котором тяжело и влажно блестят мазки красок.

Уж скоро полдень. Растаяли морозные узоры на окнах; вдоль рам стекают тоненькие струйки воды. Распевает в кухне Хендрикье. Вбегает Титус и бросается к отцу на шею.

С чувством светлого, радостного подъема идет Рембрандт в кухню. Ученики дожидаются завтрака. Кивком головы он приветствует их, его смуглое лицо смеется, лучась множеством морщинок. Он читает молитву и преломляет хлеб. Его взволнованность выдают и голос и руки.

О, какое упоительное счастье - исцеление!

VI

Для маленького Титуса мир раскрывается все шире и полисе. Несколько раз ему удавалось вырваться за пределы родительского дома; держа за руку Рембрандта или Хендрикье, бродил он по соседним кварталам, любовался островками домов вдоль темноводных каналов; побывал он и на Центральной площади, ему даже разрешили посетить с учениками отца Парк-лабиринт, и чудеса его привели Титуса в восторг; иногда он отваживался один, без провожатых, заглянуть в еврейский квартал, но не заходил далеко, боясь не найти дорогу обратно.

Когда кончится жаркое веселое лето, он поступит в школу, от Бреестраат до нее два-три квартала. Он уже много раз видел здание этой школы, его высокие, почти совсем глухие стены. Лишь в одном узеньком окошке висит белый листок; черные и красные буквы выписаны на нем затейливой вязью. Титусу известно, что это изречения из библии, потому что отец всякий раз, как они проходили мимо школы, читал ему то, что написано там на пожелтевшей бумаге.

Как часто мальчик, вздыхая, мысленно спрашивал себя, сможет ли он когда-нибудь выводить такие же красивые затейливые буквы. Кроме того, ему придется еще многому научиться в школе: читать книги, как отец, и считать, как мать… Искусство счета было для него, говоря правду, непостижимо: он никак не мог понять, как это получается. С помощью каких-то странных маленьких закорючек можно, оказывается, считать и считать до бесконечности…

Временами темное, угрюмое здание школы внушало Титусу страх, и его сердечко сильно билось от боязливого предчувствия. Но страх перед надвигавшимся на него неизвестным скоро уступал место предчувствию чего-то светлого и радостного.

Всю весну он вместе с отцом пробыл в деревне у бабушки. Вспоминая об этом, Титус закрывает глаза и снова попадает в чудеснейший мир. Он видит перед собой удивительную маленькую женщину. Ее щеки - точно мягкие сморщенные яблочки, а из-под круглого черного чепца выбиваются завитушки жидких седых волос. Бабушка бережно берет его за руки и, улыбаясь, говорит что-то так же непонятно, как те крестьяне-огородники, которые проезжали в лодках по каналу, громко расхваливая привезенные на продажу овощи. Бабушка показалась Титусу очень забавной, главным образом потому, что он увидел ее первый раз в жизни и узнал, что она мать его мамы Хендрикье. Мир полон самых непостижимых вещей, и жизнь чудесна.

Всю зиму отец твердил ему: если будешь хорошо вести себя, поедем весной к бабушке в Ватерланд.

И он хорошо вел себя, каждый в доме мог это подтвердить. Наконец, настала весна; Титусу казалось, что прошло много времени - целая вечность, а отец почему-то даже не вспоминал о своем обещании. Мальчик не понимал, что же случилось; правда, ом заметил, что в последнее время отец как-то очень ласков с Хендрикье, все беспокоится о ней. Может быть, она захворала, хотя еще не было случая, чтобы Хендрикье слегла в постель, да и румянец у нее во всю щеку и глаза счастливые. Но вот однажды она, наконец, сказала Рембрандту:

- Ну, собирайся в дорогу. Они там еще не знают о нашей радости; раньше осени это не случится.

И она светло улыбнулась Рембрандту, а он поцеловал ее в лоб. Потом он долго и неподвижно стоял у окна, будто разглядывал чаек, которые описывали серебристые круги над шлюзом святого Антония. На самом же деле он "думал", как это всегда делают взрослые, если долго молчат, уставившись куда-то взглядом. А потом Титус еще видел, как Рембрандт открыл их фамильную библию, где на одном из первых пустых серых листков записано много имен. Титус заметил, что отец смотрит на нижние, самые короткие строчки: это имена трех детей, с которыми Титус мог бы теперь играть, если бы они не умерли; и, наблюдая за отцом, который уставился на эти имена, мальчик снова решил, что он "думает".

После обеда они все же тронулись в путь. Самый молодой из учеников Рембрандта отнес дорожный саквояж к трешкоуту. В каюте было душно, поэтому отец разрешил Титусу постоять рядом с ним и со шкипером возле руля. Оттуда они рассматривали высокие башни, украшавшие берега, - отец знал их все наперечет. Прямые полоски канав, наполненных блестящей, стального цвета водой, прорезали изумрудную зелень лугов, а над ними вплоть до горизонта летели тени от легких облаков; самый же горизонт то заволакивался темной дымкой, то снова влажно сверкал на солнце.

Назад Дальше