VII
На другой день сумрачное, дождливое утро встретило мое пробуждение.
Маши уже не было в комнате, когда я проснулась; она всегда вставала рано. Я открыла окошко, дождевые струи журча катились с крыши и протягивались хрустальными нитями перед моими глазами.
Босоногий мальчишка прыгал на дворе, громко припевая:
Дождик, дождик! перестань,
Я поеду на Ердань
Богу молиться, Христу поклониться.
- А ты что врешь! - крикнул другой, дав ему щелчка, - дождичка-то надо.
Мальчики заспорили и подрались. Но вдруг яркая радуга показалась на туманном небе; оба мальчика стали голосить что было у них сил:
Радуга-дуга!
Подавай дождя,
Семечка на кашку,
Ленку на рубашку…
- Ах вы, окаянные! ах вы, чертенята! - раздался голос Федосьи Петровны, которая, приподняв платье, сходила с мокрого крыльца, - вот я вас! вздумали горланить под барышниным окошком! да ведь вы перепугаете ее, она еще почивает.
- Нет, уж вон барышня-то встала, - отвечали они, убегая.
- Самовар готов, Евгения Александровна.
В это время показалась и Марья Ивановна. Руки ее пресмешно растопырились, придерживая платье; стоптанные башмаки шлепали по лужицам; голова, прикрытая платком, приветливо кивала мне. Несмотря на дождь, она подошла ко моему окну и, сказав вполголоса: "Генечка! ты после чаю приди сюда, я тебе покажу одну штучку", быстрыми шагами пошла к дому.
За чаем она по временам подмигивала мне и посмеивалась, что сильно возбуждало мое любопытство. Я поспешила в мою комнату и не без волнения поджидала к себе Марью Ивановну. Она явилась, но, увы, за ней следовала и Маша. Марья: Ивановна движением глаз дала мне понять, что при ней нельзя, и я принуждена была поддерживать разговор о дожде, который уже перестал.
Теплый, дождливый летний день всегда имел для меня большую прелесть. Грудь освежается, вдыхая влажный душистый воздух, в голове становится туманно, а на сердце тепло и ясно; какая-то здоровая, веселая лень разливается по всему существу; но на этот раз я была беспокойна, меня мучили догадки и любопытство.
Маша, будто по внушению доброго гения, вышла, вспомнив, что ей надобно еще выучиться у Дуняши вязать один узор. Сердце забилось у меня сильно, как скоро я осталась одна с Марьей Ивановной.
- Что ты испугалась, моя радость? - сказала она, - ведь ничего неприятного нет… Вот, - сказала она, вынимая из кармана бумажник, - вчерашний гость обронил в саду, а я подняла, да и не отдала ему нарочно, вижу, тут есть записочки, узнаем-ка секреты его. На-ка, Генечка, прочитай; я не разберу, мелко написано… Вот здесь деньги; ну, до этого я не дотронусь…
Я быстро отступила назад; меня обожгла мысль, что я узнаю чужую тайну, узнаю неправедным, непозволительным образом.
- Нет, нет! этого нельзя, невозможно! Бог с ним, что нам до него за дело! - сказала я.
- Э, полно, моя радость! - отвечала она, - да что за важность! разве ему будет какой вред от этого! это лишняя деликатность, Генечка. Да и какие тут тайны? просто записка какая-нибудь. И не подписано. Я, пожалуй, Митю заставлю прочитать…
Мысль вверить Мите то, чего я сильно боялась и сильно желала узнать, поколебала меня. Притом же я будто оскорбляла добрую Марью Ивановну, представляя чем-то ужасным поступок, который она считала самым невинным и простым.
В неприятной борьбе долга с любопытством и страхом поссориться с Марьей Ивановной, которая уже начинала хмуриться, взяла я из ее рук записку. О, как я желала убежать с этою запиской в самый глухой и тенистый угол сада и прочитать ее одна, совершенно одна! но, увы, голова Марьи Ивановны приклоня-лась ко мне, стараясь заглянуть в развернутый лист атласистой душистой бумаги, на котором было несколько строчек мелкого и тонкого почерка.
- Ну-ка, что там написано? - нетерпеливо спрашивала она.
Строки, прочитанные мною дрожащим голосом, были следующие:
"Вы хотели этого: мы расстаемся навсегда, только не друзьями. Я не прощу вам тех страданий, какие вы заставили испытать меня; и не могу заглушить в душе моей желания, чтоб судьба отплатила вам когда-нибудь за меня. Жалею вас: кто не умеет верить, не умеет любить".
- Это он, видно, поссорился, - сказала Марья Ивановна.- Вот в этой что?
И она подала мне другую записку того же почерка; я взяла уже без борьбы, даже без любопытства, а с чувством неопределенной тоски.
На первой записке выставлено было 3-е, а на второй -14-е января. Вот что заключала она:
"Я сумасшедшая. Чувствую, что унижаюсь перед вами, не имея сил даже настолько, чтоб не послать вам этих строчек. Я не хочу, я не могу расстаться с вами таким, образом! Сегодня вечером я буду одна; приходите. Я хочу, я требую этого".
- А тут какие-то счета, - сказала Марья Ивановна, подавая еще одну бумажку.
Я возвратила записки Марье Ивановне; она бережно положила их на прежнее место, замкнула портфель и сказала, отдавая мне:
- Как он приедет, так ты отдай ему, Генечка; скажи, что сама нашла.
- Почему ж вы не хотите сами отдать?
- Да мне-то неловко; ведь я с ним вместе вчера ушла от вас, он и догадается, что бумажник я еще при нем нашла; ну а ты могла и позже гулять или рано поутру. Видно, в него крепко была влюблена какая-нибудь…
Приход Маши избавил меня от затруднения продолжать разговор об этом предмете. Маша быстро взглянула на нас своими прищуренными глазками и погрузилась в вязанье нового узора.
После обеда Маша отправилась домой, а домашние предались отдыху. До этого времени я ни минуты не оставалсь одна, и новое ощущение, вспыхнувшее в душе моей при чтении этих записок, как-то замерло и затаилось в присутствии других. Я чувствовала только по временам прилив грусти и досады, вызывавший почти слезы на глаза мои. И как я рада была сойти в тенистую аллею!
Темные тучки похаживали еще по небу, застеняя солнце. Душистая сырость веяла с недавно смоченной зелени. Но я забыла обо всем; глаза мои с тоской устремлялись на бумажник Данарова и, будто читали на нем печальный для меня приговор судьбы.
"Он любил и его любили! - думала я с горечью, - и как расстались они, и что говорили в последнее свидание? Верно, она хороша, очень хороша"! Я отбросила ненавистный бумажник и заплакала.
Проплакавшись, я вспомнила, что как ни противен мне бумажник, все же нельзя его оставить покойно лежать в густой траве, а должно возвратить по принадлежности его владельцу. Мне заранее стало неловко при мысли, что я должна буду подать Данарову вещь, которая касалась предмета довольно щекотливого. Собственная моя особа представилась мне в самом смешном виде, скромно подающая несчастный бумажник и краснеющая вследствие некоторого неприятного пятнышка на совести…
Я рвалась всеми силами души, чтоб избавиться от этого нравственного истязания и, наконец, придумала отдать бумажник тетушке для передачи Данарову.
- Где ты нашла его, мой друг? - спросила меня тетушка.
- В саду, - отвечала я и тут же вспомнила слова тетушки, говоренные мне не раз в уединенных беседах с нею: "Берегись, Генечка: одно дурное дело непременно ведет за собой другое…".
Сперва я узнала по доброй воле чужую тайну; теперь солгала перед тетушкой, потому что не могла же я выдать Марью Ивановну и тем унизить ее некоторым образом во мнении первой. "Одно дурное дело ведет за собой неизбежно другое", - повторилось еще раз в душе моей.
Между тем виновница моих преступлений явилась с довольным и покойным лицом, хранящим еще остатки сладкого сна, разложила карточный стол и со словами: "Что терять золотое время?" - предалась невинной игре в преферанс.
Спустя несколько дней, возвращаясь с довольно дальней прогулки, я увидела экипаж Данарова на нашей дворе.
Когда я вошла в гостиную, то немало удивилась, увидя Данарова, сидевшего с тетушкой и Марьей Ивановной за карточным столом. Я узнала, что он сам предложил заменить отсутствующую Катерину Никитишну и весело подшучивал над Марьей Ивановной. Я поклонилась ему довольно рассеянно. Он сказал мне обычное: "Здоровы ли вы?" - и продолжал игру и начатый разговор.
- Ну, что же после? - обратился он к Марье Ивановне.
- Ну, после она вышла за него и наглядеться не могла, любила без памяти.
- А он?
- Он что? да так забрал ее в руки, пикнуть не смела; делала, что приказывал. Бывало, где на вечере только что растанцуется, он подойдет да скажет: "Домой пора", и пойдет бедняжка за ним, даже жалко ее было. Ревнивец страшный - не говори ни с кем, не гляди ни на кого… Этакой-то урод! Ведь вот вы, нынешние, не верите, а это у нас в Курске было при мне.
История была мне знакома. В ней дело шло о молодой девушке-красавице, вышедшей за безобразного старого жениха, о котором она сперва и слышать не хотела; но он сказал, что быть ей его женою, и с помощью одного знахаря приворожил ее к себе.
Я села подле тетушки и помогала припоминать ей взятки и ходы, что она часто забывала.
- Вы знаете эту историю? - спросил он меня.
- Знаю.
- Верите вы подобным вещам?
- Можно ли сказать, верю или не верю тому, чего мы не испытали и вовсе не знаем?
- Испытайте.
- Каким образом?
- Приворожите кого-нибудь.
- Нужно знахаря.
- А Марья Ивановна?
- Что я, колдунья что ли? - сказала она засмеявшись.
- Я верю, - сказала тетушка, - что в природе есть подобные тайны.
- А вы? - спросила я Данарова.
Он взглянул на меня и медленно отвечал: "Верю", между тем как на губах его играла улыбка противоречия. Я сомнительно покачала головой.
- Мало ли во что я верю и не верю, - прибавил он с едва заметною раздражи-тельностью.
- Ах, Боже мой, не забыть бы мне! - сказала тетушка. - Вы, Николай Михайлович, обронили у нас в саду бумажник… Генечка! он у меня там, в столике, принеси, мой друг.
Вся кровь бросилась мне в лицо при этом неожиданном переходе к бумажнику. Мне показалось, однако, что Данаров не заметил моего смущения.
- Кто это, добрый человек, нашел его? - спросил он, принимая от меня бумажник.
Марья Ивановна бросила на меня значительный взгляд. Я снова вспыхнула и отвечала:
- Я нашла его.
"Одно дурное дело…" - начал нашептывать мне неумолимый внутренний голос, от которого становилось мне неловко и досадно.
- Вечер чудесный, пойдемте в сад, - сказал Данаров, выходя за мной после чаю на балкон.
- Пойдемте.
- Ну как вы провели это время? - спросил он меня.
- Я много думала о наших последних разговорах, - сказала я.
- Я тоже много думал о них.
- Что ваша хандра мучила вас?
- Кто мыслит, тот страдает. Пушкин хотел жить для того, "чтоб мыслить и страдать".
"И, может быть, на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной…" -
договорила я невольно стихи Пушкина.
- Любовь, - сказал он грустно. - Потрудитесь прочитать эти две записочки и скажите, как вы думаете, любила ли искренне та, которая писала их? Я взяла записки.
- Я думаю, каков предмет любви, такова и любовь, - сказала я.
- Может быть, вы правы. Но ведь это равно относится ко всем.
- Есть натуры, которые всегда возбудят какую-то беспокойную, мучительную любовь.
- Неужели же я принадлежу к числу таких натур?
- Не знаю…
- Могу ли я любить искренне, постоянно, глубоко?
- Не знаю, Николай Михайлович. Как могу я знать? Вы любили, вам лучше знать, как вы можете любить.
- А вы и знать не хотите.
- Ах, Боже мой, не спрашивайте меня!
- Почему же? - спросил он с улыбкой.
- Так.
- Я предполагал в вас более участия к моей особе.
- Кто же вам сказал, что во мне нет к вам участия?
- Хорошо участие! - сказал он, смеясь. - Ну, Бог с вами, это не помешает мне считать вас лучшею из всех женщин, каких я встречал на своем веку…
- С чего вы это взяли, - отвечала я с горечью, - не считайте меня лучше других!
Голос у меня дрожал, и слезы готовы были брызнуть из глаз.
- Что с вами? - сказал он тревожно и с участием. - Вы сегодня в странном располо-жении духа…
- Меня мучит одно, по-видимому, пустое обстоятельство. Я вам расскажу.
И я рассказала ему историю с бумажником.
- Теперь легче? - спросил он меня тихо и ласково. - Легче!
Марья Ивановна, подосланная к нам, вероятно, тетушкою для приличия, прервала наш разговор.
- Мне нравится ваш сад, - сказал он, когда мы уже возвращались домой, - он как будто нарочно устроен для того, чтобы гулять, мечтать и думать. Безо всяких щепетильных затей, три длинные прямые аллеи и одна широкая поперек; перед, домом цветник - чего проще? В стороне куртины яблонь и ягод…
- Я бывала в вашей усадьбе, - сказала Марья Ивановна,- богатая усадьба! Какое надворное строение, прелесть! все каменное, дом тоже каменный, большой. Вы в доме живете или во флигеле?
- В доме, - отвечал Данаров, - жаль только, что в нем иногда приходят странные желания… например, застрелиться.
- Господь с вами! - вскричала в ужасе Марья Ивановна,- это на вас искушение.
Я ничего не сказала, невольная дрожь пробежала по мне.
- Именно искушение! - сказал он, принужденно улыбаясь.
- А вот вы женитесь лучше, - продолжала она.
Он вздрогнул в свою очередь и быстро переменил разговор.
- Николай Михайлович! - сказала я ему, когда Марья Ивановна отошла вперед, потому что по сторонам аллеи была густая трава и троим идти было неудобно, - не оставайтесь долго в этом мрачном доме, перейдите лучше во флигель; не поднимайте печальных воспоминаний, не допускайте таких страшных мыслей. Приезжайте чаще… чтоб быть меньше наедине со своими думами.
- Как я люблю, когда вы говорите так, от души, - сказал он, - когда вы выражаете больше голосом и движением, нежели словами.
- Не в том дело, - сказала я шутя, - вы дайте слово бывать у нас чаще.
Он посмотрел на меня как-то неопределенно и сказал:
- Мне кажется, я не могу не исполнить вашего приказания.
- Приказания! как это великолепно сказано! - заметила я смеясь.
Он улыбнулся тихо и задумчиво…
"Зачем, - думала я, прислушиваясь к шуму экипажа, уносившего его, - зачем не могу я видеть его чаще, чаще, каждый день!.. Может быть, мое присутствие, мое участие облегчили бы тягость его страданий; может быть, в этой душе, измученной и рано уставшей, воскресла бы сила жизни…"
Когда Данаров уехал, Марья Ивановна зорко посмотрела на меня и, погрозив пальцем, сказала:
- Плут ты, Генечка?
История моего знакомства с Павлом Иванычем была в моей памяти; я не могла вспомнить о ней без некоторого неприятного чувства, и потому ни добродушие Марьи Ивановны, ни желание высказаться не могли подвинуть меня на откровенность. Страх быть непонятою, снова подвергнуться ложному истолкованию чувств моих внушал мне желание таить все новые и живые ощущения моего сердца.
С этих пор Данаров бывал у нас часто. С этих пор сердце мое сильнее и сильнее билось при его появлении…
Однажды он застал у нас Машу Филиппову, приглашенную тетушкой погостить. Тетушка была не так здорова, и потому не выходила к нам.
День был ветреный и дождливый; дурная погода будто отразилась на лице и в расположении духа Данарова; брови его хмурились, в движениях обнаруживалось беспокойство и недовольство; во взгляде выражалось холодное безучастие ко всему окружающему.
Он небрежно поместился в тетушкином широком кресле и попросил позволения курить.
Марья Ивановна с насмешливою улыбкой показала мне на него глазами; Маша искоса бросала на него проницательные взгляды.
- Какая дурная погода сегодня, - сказала ему Марья Ивановна. - Вас не помочил дождь?
Он медлил отвечать, потом, будто нехотя, проговорил: "Нет" - и пустил густую струю дыма.
- Вы куда вчера ездили, Николай Михайлыч? - спросила его Маша.
- А вы как знаете, что я ездил вчера?
Маша засмеялась и сказала:
- Да уж, видно, знаю!.. Ведь вы мимо нас проехали. Я шила усердно и не говорила ни слова.
- Евгения Александровна! - сказал он мне, - вы сегодня совсем не любезная хозяйка. Вы, кажется, и не замечаете моего присутствия. И стоит ли эта дрянь, - продолжал он, указывая движением головы на пяльцы, - чтоб портить за ней глаза!
- Извините меня, я не люблю, чтоб называли дрянью вещи, которыми я занимаюсь, - отвечала я равнодушно.
- Право? В таком случае, прошу извинения. А вот вчера я был у Раскатовых, там хозяйки были гораздо любезнее вас.
- Верно, и вы не были такой сердитый, как сегодня, - сказала Маша.
- Они очень богатые люди, - заметила Марья Ивановна, - и по зимам живут в Москве.
- Это видно. Жаль, что самого Раскатова прихлопнет скоро паралич, так раздулся он. Тогда, увы! что станется с его затеями на английский лад? Сумеет ли его дражайшая половина поддержать свое достоинство?
- Да ведь что затеи-то их? - сказала Маша, - все имение в долгу.
- Тем лучше, тут-то и надо показать уменье пускать пыль в глаза.
- А каковы барышни-то? - спросила Марья Ивановна, - ведь, говорят, красавицы.
- Совершенство! какие у них ручки! жаль только, что они слишком много заняты ими. У старшей чудесные зубы, и как она мастерски показывает их! Какие взгляды, Боже мой, какие взгляды! До чего, подумаешь, может дойти женщина в искусстве владеть глазами! А как образованны они, как много читали французских романов, как много слов говорят и как мило говорят! Вы не знакомы с ними, Евгения Александровна?
- Нет.
- И прекрасно. Слава Богу, что судьба поставила вас в стороне от большого света… которого Раскатовы представляют маленький образчик.
- Знаете ли, иногда мне грустно думать, что судьба закрыла мне вход в тот круг, где все было бы для меня ново и занимательно. Меня берет любопытство посмотреть на лица, которые там действуют; они манят меня, как все неизведанное.
- И вам пришлось бы разменять свою душу на мелочи и вынести одно глубокое разочарование…
- Тогда я снова вернулась бы в этот мирный уголок освежиться и отдохнуть.
- То-то и есть, что воротиться не так легко, как вы воображаете: в этом омуте людского тщеславия и малодушия есть что-то одуряющее, не дающее оглянуться и поискать прежнего. Впрочем, что же не попробуете вы?
- Войдя в общество без средств, я попала бы в одно из самых неприятных положений… Я самолюбива и не могла бы уберечь себя от мелочных оскорблений, не могла бы сносить их покорно и смиренно. Что ж бы вышло из этого? Неравная борьба…
- А желал бы я посмотреть на вас в этой борьбе.
- Надеюсь, что желание ваше не исполнится.
Вместо ответа он посмотрел на меня с легкою улыбкой. Я пошла проведать тетушку. Она сидела на постели и тихо, мерно покачивалась всем корпусом, что всегда означало, что она озабочена какою-нибудь важною думой. Я, осведомившись об ее здоровье и узнав, что ей получше, хотела уже уйти, как она остановила меня и приказала сесть возле себя.
- Генечка! пойдешь ли ты за него? - спросила она меня. Вопрос ее испугал и смутил меня.
- Скажи мне откровенно, - продолжала она, пойдешь ли ты за него?
- Я… я ничего не знаю, - это не приходило мне в голову… Да и он сам, вероятно, об этом не думал.