Печаль последней навигации - Илья Лавров 3 стр.


Он рассеянно листал книгу, а сам смотрел в окошко. Иногда пароход подплывал очень близко к берегу, и тогда взгляд его проникал между стволами далеко вглубь и Гурин видел, что там таилось. И ему хотелось скрыться в этих рыжеватых чащах. С тоскливым недоумением он думал: "Ну, зачем мы, люди, так иногда походя унижаем друг друга, мучаем? Не бережем друг друга?" И он понимал, что ему страшно потерять Тамару…

Наконец Тамара появилась у окна и, как ни в чем не бывало, весело позвала:

- Идем обедать! Ты не скучал без меня, Пушкин? А впрочем, у тебя книги.

- Долго же вы… танцевали, - усмехнулся Гурин.

У обоих все это прозвучало фальшиво.

После обеда Тамара легла спать, и лицо ее во сне улыбалось. Должно быть, ей снилось что-то забавное. Гурин долго и задумчиво следил, как вздрагивают ее длинные, плотные ресницы и уголки слегка накрашенных губ, как бьется на шее лиловатая жилка.

"Не делай больше так. Я ведь тебя люблю, дурочка", - сказал он ей мысленно и отошел к окну.

По серой реке тянулась багровая закатная тропа. Серые тучки были с оранжевой подпалиной. И все наплывали и наплывали острова и протоки, и пески, и островерхие ели. Протащилась старая небольшая самоходка, набитая тюками прессованного сена…

Гурин рвался ко всему этому и знал, что потом, в городе, будет писать стихи о речной осени, о чистейших ветрах, о зовах рыже-синих далей…

После ужина Тамара снова осталась танцевать.

- Ты не сердись, Сергей Семеныч! Ты же знаешь, что твоя женушка любит немного покуролесить, - сказала она ласково и весело и хотела его поцеловать, но он отстранился, и тогда она, смеясь, взъерошила его волосы.

В полночь танцы кончились, а ее все не было и не было. Гурину, порой, чудилось, что он сойдет с ума от тех картин, которые ему представлялись.

И только в два ночи дверь тихонько открылась, впустив в темноту каюты свет из коридора.

- Сережка! Ты дрыхнешь? - ласково спросила Тамара.

Он молчал на своем диванчике, вдавив лицо в подушку, дурно пахнущую "хозяйственным" мылом…

На другую ночь Тамара снова исчезла. Все спали. Растерянный, пораженный Гурин сидел у поручней, дрожа от холода. Ночь была ярко лунная, тихая и студеная-студеная. Поручни затянуло тончайшей пленкой льда, канатные бухты побелели от инея. И луна над стеклянной, без морщин, Обью казалась такой ледяной, что хотелось закричать от ее холода.

"Что это происходит? Как это можно? На моих глазах такое… Я будто для нее и не существую. Хоть бы подумала, каково мне-то!" Он решил поговорить прямо и резко. Тамара явилась на рассвете какая-то ошалевшая, не замечающая никого и ничего. Гурин с яростью сжал кулаки и понял, что разговаривать уже поздно. Он не пошел в каюту…

Все решив для себя, он молчал. Теперь его только терзало то, что все это происходит на глазах труппы.

И этот нелепый кошмар продолжался еще двое суток, пока не приплыли в Александровск. Тамара сошла на берег бледная, с заплаканными, припухшими глазами.

А у Гурина за эти дни все испепелилось в душе, ее выстелила серая зола. Он поселился один в избе рыбака на самом берегу и с нетерпением ждал конца гастролей. А вокруг все молчали, ему же так и мерещились косые взгляды, усмешки, шепотки. И они, конечно, были.

После первых двух спектаклей Тамара пришла в себя. Она точно проснулась. И даже попыталась подойти к Гурину, виноватая, жалкая, прибитая, но он взглянул на нее с таким молчаливым бешенством, что сна испуганно отшатнулась. Она увидела уже другого Гурина…

Вот что произошло тридцать лет назад в этих северных, хмурых местах. Небось, капитан Шляхов и не помнит этой истории, не помнит эту одуревшую пестроглазую актрису, которая так, мимоходом, убила любовь Гурина…

Гурин бродил по нарымскому городу, стараясь припомнить хоть одно знакомое место. Театр тогда, начав с Александровска, переезжал из села в село, двигаясь вверх по Оби. И здесь, в Колпашево, он закончил те, злополучные, гастроли.

Гурин узнал только один клуб, а остальное как-то выветрилось из памяти. Даже гостиницу, в которой все жили, не смог найти. "Да зачем она мне нужна, - разозлился он и вернулся на теплоход. - Было бы что вспоминать! А то"…

Но на душе еще долго было паршиво и смутно. И в память все лезло прошлое. Гурин гнал его, а оно лезло. Вот уж не думал он этакое испытать через столько лет!

5

Гурин выходит из каюты и оглядывается вокруг. Через голые рощи сквозит и пылает кровавое огромное солнце, почти лежащее на земле рядом с красными тучками. На солнце и на тучи набегают и набегают черные стволы деревьев, - так быстро скользит теплоход.

Один берег высокий, ступенчатый, а другой отлогий, тальниковый, захламлен сучьями, трухлявыми колодинами, упавшими деревьями, увешан бахромой корней. Перед берегами песчаные косы тоже завалены сосновыми, без коры, бревнами и березовыми стволами в белой пятнистой коре. Там и сутунки, и поленья, и коряги. Одни влипли в песок, а другие плавают около него.

Река весной подмывает высокий берег, и от него отрываются пласты, образуя выемки, пещеры, над которыми сейчас висят карнизы из дерна. По кромкам его растет молоденький тальничок, густой, как непроходимый камыш…

Впереди показался буксир № 1004. Он толкал перед собой две баржи с огромными штабелями большущих труб. Это для грандиозного нефтепровода, который тянут из Александровска в Анжеро-Судженск через громадный, пустынный и дикий край, через непролазную тайгу, болота, через царство гнуса, комарья и зверья.

Теплоход подплывает к буксиру, и голос капитана Шляхова гремит из рубки через микрофон:

- Эй, на буксире! Хотите смотреть кино?

На палубе буксира пусто. Большущий, трехъярусный, он уперся лбом в баржи и прет их перед собой, вспенивая воду. Несколько раз гремит над Обью вопрос. Наконец там, на буксире, забегали, замахали:

"Да, да!"

Пришвартовались. На теплоход через поручни прыгают парни. Молодые, заросшие бородами, в резиновых сапогах. Длиннейшие голенища подвернуты несколько раз так низко, что раструбы хлопают нога об ногу, как ласты, и едва не метут по палубе. Некоторые в тельняшках и в болоньевых, цветных, стеганых в шашку, куртках. Это студенты из института водного транспорта. Этакие речные стиляги с поповскими длинными волосами и лихо чумазыми руками и лицами. Вид у них диковатый. В этом они находят особый шик.

- Да чего это вы, ребята, одурели? - возмущается Анна Филаретовна. - Усищи, бородищи отпустили, как староверы. Поцелуете девчонку, а поцелуй-то получится волосатый да лохматый. Тьфу!

Ребята хохочут, пытаются поцеловать "поварешку", но она убегает от них…

Рассказывая им о поэтах, читая стихи, Гурин видит, как в салон, незаметно для ребят, заглядывает хмурая Зоя. Мгновенно осмотрев ребят, сидящих за столиками с газетами и журналами, она скрывается. Гурин понял, что муж ее не пришел. И тут же он увидел в окно, как она подошла к поручням, перегнулась, вглядываясь в помещения буксира. Около нее возник киномеханик Софрон, и она стремительно куда-то исчезла.

Наконец ребята отправляются смотреть фильм…

Гурин выходит на палубу, на душе его муторно из-за того, что он ничем не может помочь этой девчонке.

Обогнали плавучий подъемный кран. И как это он, такой высоченный, не перевернет небольшое судно, на котором так царственно утвердился?

Серо-белые чайки кружатся. Их две. Почему они так высоко кружатся? Где они спят? Где зимуют? Издали они какие-то очень тугие, плотные, а хвосты у них такие коротенькие, что птицы кажутся бесхвостыми. Летают они далеко друг от друга. А летом у них, наверное, были птенцы. Сейчас же они чужие друг другу. У них все это просто…

Небо синее-синее. Веселая вода Оби слепит солнечными бликами. А ветер студеный, речной. Гурин поднимается погреться в рубку. За штурвалом сидит на высоком - Гурину по пояс - круглом табурете Шляхов. Из угла в угол расхаживает, шурша плащом, возбужденный киномеханик. У него смешно вывернутые крылышки носа и очень коротенькие брови, странно похожие на два вихра, торчащие вперед.

Есть такие лица, что взглянешь на них - и тебе становится весело. Увидев этого киномеханика первый раз, Гурин сначала развеселился, но скоро почувствовал, что это самолюбивый и недобрый парень. Глаза его, ищуще-напряженные, так и рыскали по сторонам. Едва теплоход причаливал у какого-нибудь селения, как он сбегал на берег, куда-то мчался, а потом притаскивал сумку с рыбой и с банками муксуньей икры.

Софрон был уверен, что только он живет правильно. И поэтому обожал поучать всех, изрекая всякие истины…

Мельтеша по рубке, он напористо убеждал кэпа:

- Ведь она же еще совсем зеленая! Что же из нее дальше-то будет?! Ведь жизнь прожить - это не поле перейти.

Гурин садится на деревянный диванчик.

- Это такая хитрая бестия, что ей в рот пальца не клади! Задурила башку Витьке, женила его на себе, а теперь взялась за Николая. Семья - это же ячейка общества. А она разрушила ее. Надо призвать к порядку. Мы все в ответе друг за друга.

- Мало ли их, таких-то? - усмехается Шляхов, зорко глядя вперед и примечая все пылающе-алые бакены, красные створные знаки на островах, знакомые яры и старые деревья, по движению воды угадывая опасные мели. С высоты стеклянной рубки хорошо и далеко видно во все стороны.

Внезапно на реку обрушился сильный ветер, и Обь расходилась вовсю, покатились большие волны с пенными гребнями. Вода здесь была не серая, а густо-коричневая, и пена тоже коричневатая, как чай в ведре над костром. По этой воде Шляхов уже знал, что недалеко здесь впадает таежная река Кеть, она и приносит этот торфяной "чай".

За тридцать лет плавания он изучил Обь-матушку, как свою улицу. Киномеханик все мечется, все громит безнравственность молодых, а капитан знай себе покручивает штурвал.

- По-моему, это Николай бегает за ней по пятам, - ворчит Гурин. - Покоя не дает ей.

- А чего ему зевать, если может клюнуть, - замечает Шляхов и добродушно смеется.

- А если это кого-нибудь из троих на всю жизнь ранит? - Гурин холодно смотрит в затылок, на красноватую шею капитана.

- Э, молодые! С них все это как с гуся вода. Отряхнулись и пошли. Все мы были такими.

- Ну, не скажите! - Гурин все не спускает взгляда с затылка Шляхова. - Не для каждого все просто… Может, для Николая и просто, а для этого самого Виктора?.. Да и Зоя… Могла ведь и ошибиться…

- Да она девчонка неплохая, - соглашается капитан. - Работящая, дисциплинированная.

- Вот-вот-вот! - так и всплеснулся киномеханик. - Я и толкую, что это хитрая бестия, некуда пробы ставить. Она умеет прикинуться невинной овечкой.

- Ну, а вам-то какое дело до нее? - злится Гурин, - Любила - разлюбила, ушла - пришла: это все ее личное…

- Вот это здорово! Хорошенькое дело! - изумляется киномеханик. - Жить в обществе и быть свободным от общества! Это не наша философия.

Гурин вздыхает и спускается по крутой лесенке, уходит из рубки…

Еще солнце не зашло, а уже появилась луна, смутная, как бы прозрачная. Долго вышагивает Гурин на корме, где нет леденящего ветра. Он думает о неведомом ему Викторе на буксире и через себя, через свою далекую унизительную историю понимает, что сейчас происходит в его душе…

Продрогнув, уже в темноте, Гурин уходит в каюту. И ему представляется, что у Зои сейчас такое состояние, как будто она живет в заброшенной на берегу деревеньке с заколоченными окнами и дверями. Одна в таких вот выморочных развалинах.

6

Гурину иногда снилась эта заброшенная деревенька, с тощей кошкой на завалинке. И всегда он просыпался от этого сна переполненный смутной тревогой.

Вот и сегодня приснилось ему это заброшенное человеческое гнездо. Он ворочался и ворочался на своем скрипучем ложе. Мучила бессонница - это уж от возраста, от беспорядочной жизни, от многолетней работы. Наконец вышел из каюты. Ночь угрюмая. Он скитался по тесной палубе, и некуда ему было сбежать от самого себя, от своих мыслей…

Жена вспоминалась, то живая, молоденькая, то старая, мертвая.

И это было страшно…

И он обрадовался, когда к нему подошла Анна Филаретовна. Все-таки живут они в одном доме и в одном подъезде; жена любила поболтать с ней.

Они стояли освещенные из окошка каюты.

- Скучаете? - участливо спросила Анна Филаретовна, поднимая от ветра меховой воротник пальто.

- Если бы только скучал, - буркнул себе под нос Гурин, и взгляд его стал тяжелым, усталым, глаза его словно бы медленно гасли, засыпали. И почему-то напомнил Гурин Анне Филаретовне еле плетущегося, измученного вола.

- Ах, боже мой, - вздохнула она. - Да не тираньте вы себя без толку! Ничем ведь теперь не поможешь… Трудно, конечно, забыть такую женщину. Уж очень она была какая-то теплая да уютная, ровно бы пуховая оренбургская шаль. Бывало, все-то она что-нибудь вяжет или вышивает. Сидит себе; пушистый халат на ней; в руках спицы мелькают; настольная лампа горит; у ног на коврике кошка мурлыкает; тихая музыка по радио. Чисто все, славно так, прибрано. Посмотришь на нее, и так хорошо тебе сделается. Я, грешная, всегда завидовала вам. Ведь ничто не мешало вашей работе.

Анна Филаретовна замолчала, испугавшись - то ли она говорит, не делает ли больно Гурину?

Молчал и Гурин. Смотрел в небо. Над холодной огромной рекой с низкими, плоскими берегами в тальниках оно неприветливое, в тучах. А между туч, в прорывах, струился какой-то леденящий свинцовый свет. От него и на реке такие же свинцовые блики. Иногда на палубу прилетали листья с осин и берез…

- Что это за история случилась у Зои с мужем? - спросил тихо Гурин.

Анна Филаретовна, поняв, что ему не хочется продолжать разговор о жене, облегченно затараторила:

- А! Эти молодые! Бить их некому. Немногим больше года прожили, да так и не сжились. Оба с норовом. Она ему - слово, он - два, она ему - три, он ей - десять. Ну и пошло-поехало! Так и цапались каждый день. Да оба еще ревнивые, не приведи господь. За каждым шагом друг друга следили. Чуть чего - пыль столбом. Улыбнется Витька какой-нибудь девчонке, вот тебе и потасовка. Она ведь, Зойка-то, драчунья. Ну, увидела однажды Витьку на танцах в клубе с какой-то вертихвосткой, побила дома всю посуду и ушла. - Анна Филаретовна оглянулась по сторонам, прошептала: - С нашим-то Колькой она от злости, чтобы отомстить Виктору. Хотела его ударить, а ударила себя.

- Надо же как-то помирить их, - прервал Гурин.

- Куда там! Они совсем не подходят друг к другу. Каждый хочет верховодить. А любви-то большой и нет.

- А если есть?

- Тогда сами во всем разберутся.

Анна Филаретовна замерзла, ушла.

Что такое? Серая муть превратилась в белую, дождик - в мокрый снег. Он облепляет окошки кают и ползет по стеклу мокрыми лепешечками. Пески побелели. Их белые полосы рядом с черными полосами тальников.

"М-м-м-м", - внезапно застонал Гурин и сморщился, точно босой ногой напоролся на ржавый гвоздь…

Однажды в такую же ночь с мокрым снегом отец избил Юрку, старшего брата Гурина. Отец зачем-то собирал серебряные полтинники. Он заворачивал их плотно в бумагу тяжелыми "колбасками" и складывал в коробку. Он, Сережка Гурин, подглядел это и стал воровать полтинники на мороженое. И вот отец заметил, что нет одной "колбаски".

- Кто взял?! - яростно взревел он.

"А я тогда сразу же трусливо отперся: "Только не я! Честное слово. Я и не видел этих денег!" - вспоминает Гурин.

Ну, кто же еще мог украсть, как не хулиганистый, пятнадцатилетний Юрка!

- Ты, паскуда! - набросился на него отец и сбил на пол.

- Не брал я, не брал! - плакал Юрка, закрывая голову руками.

И пока отец избивал его, он, Сережка, трусливо жался в углу и подло молчал… Отец вышвырнул Юрку во тьму с сыплющимся мокрым снегом…

"М-м-м", - снова промычал Гурин. Все эти сорок лет нет-нет да и обжигало его это воспоминание…

Из рубки спустился Шляхов.

- Не спится? - спросил он. - Ненастная ночь. Приставать будем на ночевку, а то напоремся на мель… Пойдемте ко мне.

В каюте капитана было тепло. Мягкий диван-кровать с постелью, свежие занавески, лампа под абажуром на белом столе, портрет Рахманинова на стенке, небольшой лакированный шкаф для одежды - все это делало пристанище капитана уютным.

Шляхов домовито захлопотал, извлекая из тумбочки бутылку, копченую рыбу, банку с муксуньей икрой, бруснику с сахаром.

- В такую ночь самое время посидеть за рюмкой. Жаркая печь в июле - мука, а в январе - блаженство. Всему свое время. Присаживайтесь.

Он включил маленький транзистор, и каюту наполнила тихая, грустная музыка. Из угла струилось тепло от раскаленного докрасна электрокаминчика.

Гурин мысленно перенес себя на берег и взглянул на теплоход со стороны. Во мраке, среди летящего мокрого снега, среди ненастной осени, между пустынными островами, над жуткими текучими глубинами скользит суденышко, осыпанное огнями, а в нем эта каютка - теплая, светлая, и сидят в ней два человека за столом. И много, много таких судов сейчас плывет или ночует у яров и пристаней. И надо бы гордиться людьми, победившими мрак и холод, гордиться теплыми человеческими гнездами. Но всегда ли в этих гнездах обитает правда и человечность? Всегда ли человек достоин сам себя? Космонавт Севастьянов в полете записал: "Я вижу землю. Сразу всю. Целиком. Это вызывает щемящее чувство: наш мир мал и одинок во Вселенной"…

- У вас какое-то ненастное настроение, - капитан улыбался, наливал в рюмки. У него выцветшие волосы скомканы, светло-зеленая рубашка, в синюю клетку, измята, кирзовые сапоги грубы. Ничего в нем нет от бравого, подтянутого капитана. Он скорее походит на какого-нибудь завхоза или кладовщика. Не устоял перед жизнью, опростился и забыл уже самого себя, танцевавшего танго. Но такой, "омужичившийся", Шляхов начинал даже нравиться Гурину.

- Немножко нездоровится, - ответил ему Гурин. - А потом… вспомнилось нехорошее… Очень нехорошее.

- А вот полечитесь. Это лекарство ото всех болезней.

Какой легкий и чистый голос! Прямо для оперы.

Они чокнулись, выпили, с аппетитом стали есть бутерброды с икрой, похожей на розоватое просо.

- Наверное, тоскуете о семье? - спросил Гурин, чувствуя, как от водки ему становится хорошо. - Ведь подолгу приходится быть в разлуке с ней.

- Да нет, пожалуй что не тоскую. Привык уже. А потом - дети у меня выросли, выучились. Два сына. Оба плавают механиками на буксирах. А жена… Неплохо ей. Квартира есть, деньги есть, здорова. Чего еще? Не молоденькие, чтобы страдать от разлуки.

Еще выпили. И Гурин почувствовал уже теплоту к этому человеку. Захотелось поговорить с ним по душам.

- Вот я тут о воспоминании сказал… - По лицу Гурина пробежала едва уловимая, мучительная судорога. - Особенно это бывает ночами. Когда ты лежишь в тишине… Я не могу объяснить, почему вдруг вспыхивает в памяти то или иное воспоминание… Лежишь себе спокойно, думаешь о каких-нибудь пустяках и вдруг вспомнишь, как ты однажды мерзко нагрубил матери, оскорбил ее. И ты содрогнешься, и даже застонешь… Боже мой, да ведь это же было сорок пять лет назад! Но ты всю жизнь, хоть изредка, да вспоминаешь об этом. Начинаешь успокаивать себя:

Назад Дальше