На гарях - Александр Рахвалов 7 стр.


И тут выяснилось, что Зюзик пожадничал, и жадность его сгубила всех. Гость не обронил ни звука, когда с него сдернули пиджак и один сапог, но когда потянули за другой, как бы невзначай прихватив и штанину, он разобрался наконец в собственных губах и, округлив их, затрубил:

- Охрана! Где вы, охрана?

Никто не ожидал такого, но Зюзик… Его сковало воплем, и он, не выпуская из рук сапога, остался в прежнем положении - сидеть на корточках - когда загремели запором. Котенок с Пиской попадали на койки, и хохот, скопившийся в них, прорвался наружу. В камеру ворвались надзиратели и вывели обиженного в коридор, даже не взглянув на обидчиков.

- Пронесло, - хохотал Роман. - Наверное, карцеров свободных нет.

А за дверью успокаивали всхлипывающего кладовщика.

- Ну не хлюпай! - говорил старшина, начальник караула. - Не разорвали же тебя на куски. С кем не бывает.

- Конечно, конечно, - частил тот. - Я так… от чувств… Так.

Его и не пытались особо-то успокаивать. Все знали - до слез рад, что опять находится среди людей, что вернется сейчас в родную камеру, не пострадав в этой, дикарской (о каких здесь говорят мужики едва ли не шепотом от страха), что его встретят тихие и общительные мужики… Большего нечего желать.

А в сорок третьей, отхохотавшись, упрекали Зюзика:

- Пожадничал, фрайер жеваный! Второй раз из-за тебя прогораем, как валютчики. Нет, кровняк, - говорил Котенок, - пора тебя садить на парашу.

- Он нас дуранул! - злорадствовал Писка. - Его надо прописать.

Но Зюзика не прописали. Видать, всем интересно слушать болтовню раскрутчика, только что осужденного во второй раз за побег из колонии, хотя Котенок оценил этот факт весьма невысоко:

- Пришел на зону с двумя годами, теперь же раскрутили на трешник. Совок ты, Зюзимон.

Зюзик, не замечая иронии, самозабвенно вспоминал:

- Зато каков побег! Иду на запретку, проползаю на пузе под самой вышкой, а свобода - как нашатырь! Выруливаю на обочину, слышу - поезд! тук-тук-тук!.. Прыгаю на ходу в товарняк и - качу-у! Какой побег, какой побег, - изумлялся он. - Мамуля моя, какой побег! А небо какое тогда было - во всю Вселенную наждак! Дззы-дзы-дзы! А я качу, качу, качу-у…

Без труда, судя по рассказу, добрался Зюзя до родного города. Пришел домой, расцеловался с родителями. Мать радешенька: сына выпустили через полгода, амнистировали парня! Накрывает на стол, смеются, едят и выпивают на радостях, как именинники. Через три дня Зюзик позабыл, что он в бегах, а в милиции вряд ли даже могли подумать, где он находится, - не может быть, чтоб побежник заявился прямо домой. Но побежник отсыпался и отъедался, дерзко подмигивая самому себе, отраженному в зеркале: "Дави, Славик!.." Впервые ночи мать подолгу сидела перед ним, как сестра милосердия. Сынок вскрикивал во сне, бредил, пытался скинуть с себя одеяло, и матери приходилось сидеть возле него до утра. Ослепшая и оглохшая от счастья, она ничего такого не замечала, что бы могло ее подвести к мысли, что сын вернулся не навсегда, что его в любую минуту, в любой час могут забрать. И Славик вовсю жировал. Наконец он выбрался в общежитие, где его встретила подруга, встретила по-взрослому - с бутылочкой и постелью… Больше они не прятались от вахтерши, допоздна шастающей по комнатам. Влюбленные не желали играть в фантики, как бывало, и жевать, по выражению Славика, сопли, потому что Славик, отбарабанив свое, вернулся настоящим мужчиной и не мог прятаться по углам, как какой-нибудь сопляк. Так о нем говорили и сверстники, не знавшие тюремной тоски. Славик это понял сразу и озаботился тем, чтобы не пасть в их глазах. Надо было взрослить себя, и он придумал - как.

Просидев день с родней и порядком "уколовшись с батей", он выруливал на улицу. Сапоги дорогу знали: они вели его прямиком в общагу к любимой. "Раздайся, грязь, - дерьмо плывет!.." Подростки с уважением поглядывали на него, уступая дорогу. Перед самой общагой, по-воровски оглянувшись, Славик подходил к тополям и сбивал до крови об их грубую кору костяшки на кулаке. Хмель убивал боль, и Славик входил в общагу героем, только что вступившимся за какую-то девчонку. "Надо же! - поражалась вахтерша. - Из тюрьмы пришел, а рыцарь! Наши головорезы вечно только на девчонок и нападают… Проходи, Славочка, проходи!" Славик, окруженный подростками, которым разрешалось побыть некоторое время в комнате молодых, рассказывал: "Я канаю… А их - пятеро! Пристали к соплюхе, та верещит… Ну и кричу: "Куда, волки?" Пошла масть… Бац!.. Обидно, что опять козонки сбил. Но ничего, я научу вас свободу любить". Нет, он стал кумиром! И юбочно-джинсовая связь сработала: за ним пришли вечером, когда он готовился к выходу на "бан". И взвыла мать… Зато следствие не вымотало его, и суд, рассчитанный на подобный контингент, сработал четко и ясно, как штамп. Но Зюзик дал ему свою характеристику: "Провели производственную планерку, где говорили только по делу. Полемики никакой…" Но и об этом вскоре он позабыл, как о пустяке, не имеющем ценности. Камера напрочь отшибает память.

В сорок третьей не бесились, и надзиратели, привыкшие к этому, даже не подходили к волчку.

Писка с Зюзиком сладко сопели; Котенок тоже затих, подмяв под себя подушку. Роману даже не дремалось. Он смотрел на спящего Котенка, а видел почему-то лицо матери.

Ему опять виделась мать. В последнее время он все чаще и с болью вспоминал о ней и сожалел о том, что она до сих пор не знает, где он находится. А так бы пришла, прилетела по воздуху, поговорили бы, отгребли от себя горячую золу, называемую тоской! Но ему совестно было написать ей, пригласить на свидание. За всю жизнь не отослал ни одной поздравительной открытки, строчки не черкнул, а как оказался в камере - сразу же вспомнил и рот распахнул, чтобы позвать: "Приезжай, мать! Плохо мне, мать!"

Чем-то нехорошим отдает, подленьким. Вот если б в другой ситуации! Но где она, другая ситуация?

О многом ему хотелось поговорить с Котенком, в которого он поверил сразу. Но нужнее всего - спросить: писать ли матери? Если писать, то как преодолеть в себе эту проклятую гордыньку? Многое, многое накопилось… Зато Котенок, имея на руках верные козыри, не спешил покуда их раскрывать, будто не видел равных себе в этой камере. Роману было обидно, он все чаще и чаще злился на толкового сокамерника. Когда тот хохотал, то Роман даже не прятал своего ненавистного взгляда: "Хохочет! Прикололся, сука…" И ни разу ему в голову не пришло, что Котенок, может быть, сам ищет совета: с какого козыря зайти?

И день тянулся. Не один час надо было пролежать до ужина, а там - до отбоя, после которого должно будет отключиться сознание.

И Роман лежал, лежал и пролеживал день за днем, час за часом, минуту за минутой. Сильному и крепкому подростку, ему страшно было просто лежать. Тогда он начинал думать и не избегал уж больше этих проклятых дум. Назло самому себе.

Котенок стонал во сне, скрипел зубами и дергался так, что потревоженный наверху Зюзик приподнимался на койке. Он переворачивался на другой бок и снова забывался.

В коридоре иногда подавал голос надзиратель. У него то ручку требовали, то бумагу: многим в тюрьме не спалось. Попискивал телефон на посту.

За окном просыпались голуби. Они подолгу ворковали меж собой и где-то близко-близко, над самою форточкой, замирали.

Писка улыбался от хорошего сна.

6

До весенних работ в огороде, залитом водой, они решили не терять попусту времени, занялись шитьем. Клава сама перебрала старую швейную машинку, подаренную ей еще в детстве матерью, смазала, пробежала строчку. Старушка работала на совесть.

"Умный человек, - говорила она, - лучше сейчас купит полушубок, потому что дешевле вне сезона. Ты меня слушай, Тихон! Мы с тобой еще вырвемся на международный рынок…"

Из пустых, казалось бы, овчинок, из шапок, заношенных до дыр, из воротников облезлых они умудрялись собрать, скроить и пошить такую вещь, что на городской толкучке их встречали едва ли не в воротах.

- А шапки шьете? - хрипели барыги, занявшие передние ряды. - Мех дадим, платить будем по-барски, а?

- Ну вас к черту! - отбивалась она. - Еще влипнем в какую-нибудь аферу. Нет, что вы, христовые! Я лучше сама, без оглядки на ворота…

А в ворота валил и валил горожанин и ориентировался на ходу, отыскивая глазами нужный товар. Чего тут только не было! Вязанье, шитье, колотье, резьба, чеканка… Сюда можно было принести трехмесячного ребенка и в минуту одеть и обуть его на любой вкус, а обратно увезти в чудесной коляске. Бабы торговали ковры, мужики - унты и полушубки, молодежь приценивалась к джинсам и кроссовкам.

Старьевщики жили скромнее: они раскладывали свой сапожный или портняжный товар-сырец на винных ящиках вдоль забора, опоясавшего пятачок. С ними-то и торговалась Клава.

- Почем рукава, отец? - спрашивала она, подходя к какому-нибудь старику, торгующему остатками тулупа.

- Бери хоть так! - старался выглядеть обиженным и беззащитным ветеран толкучки.

- Так нельзя, - отказывалась она наотрез, прекрасно понимая куда тот клонит. - Вот тебе полтора червонца… За оба рукава! Идет, отец?

- Да чтоб у меня последняя нога отсохла, - протягивал он товар неожиданному покупателю, - если запрошу лишку. Ты не приглядывай, а бери: мездра - куда с добром, хоть видец не ахти какой.

- Конечно, возьму. Не боюсь даже, - рассчитывалась она со стариком. - Хороший купец обманывать не станет, не то что эти - шушера! Правда, отец? Ты давай к следующей субботе готовь опять заготовку.

- Ну, дева! Ты меня разволновала, как рысака, - молодел он на глазах. - С тобой мы поладим. Смотри только, чтоб без мастырок.

- Не подведу… Люблю стариков, - хохотала она. - Со мной да в паре! Через годик будешь спать на матрасе, набитом деньгами. Веришь, отец?

Тихон помогал жене не только на рынке, когда продавали новую вещь, но и дома сидел подле нее. Потрошил старье, скоблил, мял овчинки, стараясь придать им божеский вид. После он собирал рукава, вырезанные по выкройке, и шил на руках.

Кроме стариков, торгующих на толкучке, выручали соседи, с которыми они наконец-то перезнакомились. Соседи несли ей негодные для носки полушубки и отдавали дешевле барыг, почти не торгуясь, хоть каждому была дорога лишняя копейка.

- Работаю, работаю, а ничего не имею, - шипел Тихон, ковыряясь в овчине. - Кому ты все спускаешь? Сыночку своему, что ли?

- Какой все-таки ты… У, змей!

Сыну она в этот год и копейкой не смогла помочь, но не мучилась, потому что знала: в училище он на всем готовом. Заботится о таких государство: не инженеры - рабочие люди нарождаются… И молчать ей приходилось, подавляя вспыхнувшую ярость. В этом молчании она думала о дочери, о внучатах, хотя и о сыне наболело сердце, будто предчувствовало неладное. Тот не ехал… Все теперь, думалось ей, удирают в города повеселей. Что-то есть в этом необъяснимое: живут в селе, все имеют, а удирают нищенствовать! Ни жилья, ни поддержки со стороны, но живут, урча животами, перебиваются с воды на хлеб, и ради чего-то терпят… И все - ближе к суете, к жгучему ядру муравейника.

Недавно видела его во сне… Сын проходил по какой-то грязной улице среди серых домиков без единой печной трубы, а во всю его спину красовался коровий "блин". Она подбежала к нему, хотела сорвать блин, но он не позволил, устало проговорив: "Присохло, мать. Теперь и ножом не отскребешь. Поздно, родная!"

С утра к ним шли, как к старьевщикам. Опять кто-то постучал в дверь.

- Здравствуйте, добрые люди! - вошла крупная цыганка, толкая поперед себя сопливых ребятишек. В глазах - дерзость, вот пойдут шнырять по углам.

- Проходи сюда, - отозвалась хозяйка. Тихон вышел на веранду покурить. - С чем пожаловала, красавица ты моя?

- Клава, смотри, какая овчина! - развернула та потертую полу от полушубка. - Хоть парик шей! Дети спали - не прописали ни разу. Ты уж поверь мне, дуре.

- Дай-ка самой взглянуть.

- Смотри, смотри! - тараторила цыганка, но не спешила показывать товар. - Дорого не прошу: тридцатку навернешь детишкам на хлеб - и на том спасибо! Ох, горе с ними, горе.

- Мездра слабая, - присмотрелась хозяйка. - Развалится, а ты говоришь - тридцатку.

- Господь с тобой! Посовестись перед детишками хоть, - обиделась цыганка. - Развалится… Ну!

Клава покачала головой. Ей всегда было непонятно: зачем человек врет в глаза? Вот хоть с этой овчиной… Видно, считает, что чужому человеку можно врать, выпячиваться перед ним по-петушьи: все равно он не знает тебе истинную цену! Неужели мы все настолько чужие, что человек человеку при встрече руки не подаст?.. И вот врут в глаза, вот врут.

По ее суждению, человек входит в жизнь, как молодой петушок - во всей красе, при всех достоинствах. Потом его потихоньку ощипывают бывалые петухи, чтобы не выпячивал грудь, не отличался от них.

Но что говорить о человеке, если даже весна обманчива, как цыганка. То печет, то подмораживает, то дождит… Капитан Ожегов давно уж не показывался в Нахаловке, запутался, наверное, в новых делах, а может, даже уехал отдыхать куда-нибудь на юг. И вправду, не железный, не ломовик в телеге…

Тихон, загоняя в стайку свиней, кричал на весь двор. Но Клава не прослушала, как звякнула железная "собачка" на воротах, в которых показался старик.

- Тащится, старый пень, - проворчала она. - Прокис весь, чавкун, сгнил. И как так можно жить! Один другого краше…

И таких людей она не понимала, что, дожив до пятидесяти лет, ни разу не споткнулся нигде, зато после пятидесяти - всмятку. Какой уж там возраст мудрости… Старик жил в одной избушке с бичами. Он был слаб, чтоб воевать за свой кусок на свалке, потому кормился в новом микрорайоне города, перетрясая на заре мусорные ящики, пока их не увезли на свалку. Посуду он сдавал в приемный пункт, а овчину приносил соседке. Так и жил в тревогах, опустившийся донельзя.

- Здравствуйте! - кряхтя, вполз он в прихожую. - На улице такая сырость, что коляску не своротишь с места, язви тя. Не идет по глине. И кашляю… Вот тут, под ребром этим, - жаловался он с порога, - гудит, как будильник. Не могу.

Хозяйка, повернувшись вместе с табуретом, осуждающе посмотрела на соседа.

- Бедный, бедный старик! Трудится так, что и в поликлинику некогда забежать ему, в две смены на станкостроительном, надо думать, вламывает. Бедный, надсаженный весь… Ну, проходи! Чего стоишь, нагнувшись, будто в штаны навалил… - предложила она табуретку нерадивому старцу. Голос был у нее грудной, мягкий; послушать было приятно, а уж поговорить - и мертвый кивнет в ответ.

Старик отказался от приглашения.

- Пожалуй, накладешь… Сырость. По глине, - как бы оправдывался он, - ползешь, как блоха. Язви тя!

- Вот я чему поражаюсь, дядя Миша, - не посочувствовала она ему, - вот чему… Сроду ничего не жрешь, валяешься на сырой подстилке в своей берлоге, если те алкаши под пьяную руку не вышвырнут во двор, а какая рожа! Лоснишься даже, как сытый конь. А, дядя Миша? - расхохоталась вдруг она. - Поведал бы мне секрет долголетия. Заплачу по совести. А?

- Да отвяжись ты, репей! - кряхтел тот. - Чего привязалась к семидесятилетнему старику? Никаких секретов, до смерти - четыре шага…

- Да тебя паралич не возьмет. Путного бы человека…

И сбилась, вспомнив, кажется, ни с того ни с сего, прошлую осень. Тогда они три дня кряду засыпали стены, а дождина валил… И, видать, прохватило ее наверху, слегла. К вечеру стало хуже, думала, что умрет, потому и позвала к себе Тихона, который крутился возле "железки":

- Мертвые не приказывают, а хочется: продай домик, как закончишь, и отвези меня на родину. Приодень прежде, чтоб не стыдно мне людям в глаза… Там не любили таких… - Тихону показалось, что она бредит. - А то дед скажет: это что за оборванка рядом легла? Ленющий народ, голь… Я не помню такой внучки! - бредила она. - Я знаю: и мертвую не простит за такую нищету. А ведь как обидно, как обидно - всю жизнь работала, а ничего не имею, даже приличного платья… На день похорон… Позорище какой… срам… Не топи больше, не топи… Ты меня сожжешь…

Тихон приподнял крышку подпола над головой и вынырнул, как из проруби. На дворе бродил дождь, по-стариковски ворчливый и неопрятный. После того как Тихон прибежал в диспетчерскую гаража и позвонил по ноль-три, прошло два часа… Через два часа прикатила "скорая". А через два дня Клава встала на ноги и еще злее, упрямее налегла на работу. Умирать больше не хотелось, умирать в нищете, когда тебе и пятидесяти нет…

- Щеки у тебя, дядя Миша, скоро лопнут, - вернулась она к разговору со стариком. - Вот помянешь мое слово, когда лопнут.

- Да отвяжись ты, нечистая сила! Без тебя руки разбегаются по сторонам, не соберу никак.

- Нет, признавайся: витамин в ней, в проклятой сивухе, что ли?

- Да ну, язви тя! - отбивался старик. - Не до шуток. Голова закисла, как параша.

- Слышу, слышу запашок.

- И тут гудит, под ребром. Как будто петух долбит по мерзлому, язви тя!

- Петух? - переспросила та. - А говорил, что будильник.

- И будильник…

- Бог бы тебя любил! - хохотала она, навалившись на стол. - Что ты, изробился, что ли? Отвоевал на войне и в пожарку зарылся… Провалялся там на шлангах, работник хренов… Сколько лет? Тридцать?

Старик по-прежнему стоял у порога, не решаясь шагнуть к столу, чтоб присесть. Она сидела вполоборота к нему.

- Пенсию почему не требуешь, фронтовик? - более с обидой, чем с укором взглянула на старика. - И квартиру бы дали без очереди, всем фронтовикам теперь льготы, а ты лежишь в своей бичарне, как тифозник, догниваешь. Давай я куда-нибудь напишу, а? - не отступала она. - Помогу тебе… Знаешь, куда пишут такие, как ты?

- Некогда пока… Вот отмоюсь, язви тя, тогда уж двину. Приду и скажу: принимайте, граждане, бывшего фронтовика! Прибыл за пособием… Десять лет не получал, копил, чтоб забрать все сразу. Вот рюкзак…

- Тебе же добра желаю, - обиделась Клава. - Чего кривляешься? Время ума копить.

- Что ты! - испугался тот, и заморгал глазами, не зная как загладить свою дурацкую выходку. - Разве я против? Как прикажешь… Я всегда готов выслушать разумный совет.

- Вот и не позорь свою седину, хотя бы заслуженную ее половину, - поправила она. - Иди сторожить автопарк. Старушки вон сидят, ручки сложат, ну, как на горшках, а зарплату получают по восемьдесят рублей. Где ты возьмешь восемьдесят рублей?

Старик, соглашаясь с ней, кивал головой. Потом он нагнулся над мешком и зубами попытался развязать узелок на горловине. Будто кланялся, посверкивая матовым бельмом… Веревка поддалась, и старик запустил в мешок свою длинную руку, достал оттуда шапку.

- Гляжу, - пояснил он, - шапка, а кондыря нет. Собаки, что ли, отгрызли, язви их.

Старый, вышарканный каракуль и пара цигейковых воротников, которыми смог разжиться сегодня старик, обходя микрорайон, обещали всем своим видом рубля четыре-пять. Большего он не желал. Но какое-то рабское сомнение, возникшее от сознания полнейшей зависимости, сбивало его с толку: а вдруг не возьмет? Даже руки дрожали, как будто он не нашел эту цигейку, а украл… Старик выглядел жалким. Пропитанное жгучею вонью пальто стояло на нем стоймя, как войлок, едва обозначая грузную фигуру.

- Сколько просишь? - поинтересовалась наконец хозяйка, доставая кошелек с деньгами из кармана, прихваченного булавкой.

Назад Дальше