Дабы воспоминания о трудах не изгладились из памяти, а их цель была верно понята смиренным морем голов, накрытых кепками в "елочку", часами премировали руку, что уложила первую сотню кирпичей, и ту, что осуществила первую плавку стали, а также ту, что запустила первый токарный станок. Запечатлели на фото белозубые улыбки и тесные пиджаки, украшенные лентами с соответствующей надписью. А под пиджаками в унисон, спокойно и размеренно, бились багровые сердца, не знавшие ни аритмии, ни боли, ни даже утомления, и без устали накачивавшие кровь в синие жилы, что набухали на натруженных руках. Именно так было положено начало эпохе памятных часов, а также памятных чайников и утюгов, эпохе постоянно меняющихся надписей на лентах, постоянно меняющихся лиц на снимках и переходящих кубков, которые без конца вручались и отбирались, в то время как крой пиджаков, ритм сердец и рисунок вен на руках оставались прежними. В кульминационный момент эпоха эта загорелась пурпурным плюшем и позолотой, затрепетала дрожью бесчисленных рядов кресел, обращенных к задрапированной сцене, на которой возвышался величественный стол президиума. Зазвучала громыханием речей, а в особенности каскадами аплодисментов, наполнявших концертные залы вместо музыки, в которой те (не исключая театра оперетты) более не нуждались для оправдания своего существования. Скрип ботинок в фойе, шепот, покашливание, не говоря уже о позвякивании алюминиевых ложечек в буфете, - все это таяло без следа.
Механизм мира функционировал тогда гладко, без сучка без задоринки, подобно механизму сцены, с помощью которого умелые руки передвигают небеса вместе с солнцем и звездами, а землю, плоскую, как тарелка, вращают специальным воротом. В те времена молодости мира при надлежащем старании и невозможное оказывалось осуществимым.
Город между тем стремительно развивался. На чертежах колоннады достигали высоты пятого и шестого этажей, на площадях били золотые фонтаны, поверху тянулись висячие сады и пролетали рейсовые вертолеты, вертодромы для которых планировалось устроить на просторных, точно площади, крышах; под землей же бесшумно, едва касаясь рельс, мчались поезда на воздушной подушке. А уж трамваи… трамваи от рассвета до глубокой ночи курсировали из конца в конец города.
Незаметно сеть трамвайных проводов разрослась сверх всякой меры. Перед ней отступали висячие сады. Напомнили о себе глубинные воды, сложная система которых заставила скорректировать проекты оборудования для подземных поездов на воздушной подушке: вдруг оказалось, что линиям на ватмане может угрожать вода, протекающая где-то под землей. Вот так в рождавшемся на чертежах городе начали возникать изменения, которых никто не мог предвидеть и которые подавляли напор города, завоевывавшего пространство. Одни только трубы беспрепятственно тянулись вверх, действительно все более высокие и великолепные. На них глядели без устали, а также запечатлевали на фото- и кинопленку. Появились они и на плакатах, облеплявших заборы все новых строительных площадок, где, черные и суровые, точно восклицательные знаки притягивали взор к ярко-красным буквам. Вместе с трубами росли исполненные серьезности отвалы шлаков, бункеры с цементом, склады. Порой однако и этого всего казалось мало, хотелось, чтобы движение было стремительнее, а восклицательный знак - выразительнее.
Время едва поспевало за резвой мыслью. Дни были учтены и распределены на много лет вперед, а если в расчетах этих и крылись какие-то ошибки, так уж точно не избыток тому виной. Можно сказать, что дни оказывались истрачены прежде, чем наступили, словно ожидаемые активы, в счет которых уже сделаны долги. Время, подобно электрическому току, представляло собой благо, имеющее определенную стоимость и предназначение. Поэтому были приложены все мыслимые усилия, дабы ускорить его бег. По всей вероятности, использовали даже некоторые возможности усовершенствования астрономических явлений. Наступила эпоха, когда город стал напоминать стремительно кружащуюся карусель; едва вынырнув из рассвета, он уже обрушивался во тьму вместе со своими фабриками и металлургическими комбинатами, и снопами искр, и дымами, отдававшими гарью, черневшими, будто смоль, в красном зареве восходов и закатов. По мере того как выплавлялись очередные тонны новой стали, старая расходовалась и изнашивалась на земле, под землей и в воздухе. Едва изготовленную бумагу немедленно везли в типографию, чтобы напечатать на ней газеты, которые в тот же день оказывались на помойке.
Трамваи, едва подъехав к депо, были вынуждены возвращаться на свои маршруты; фонари, едва погаснув, были вынуждены зажигаться вновь; без конца наполнялись и опорожнялись бутылки с молоком и тарелки с овсянкой, а вчерашние дети уже надевали и снимали шляпы, бюстгальтеры, галстуки. Приходилось постоянно бриться, потому что щетина отрастала в мгновение ока, разделявшее утра, постель появлялась на диванах и исчезала, едва успев сверкнуть своей белизной, одна за другой опустошались тысячи и десятки тысяч цистерн бензина, керосина, газа. Не было никакой надежды, что разогнавшееся колесо минувших и грядущих задач достигнет наконец цели: изобилия бумаги, стали и прочих вещей, которых алчно требовал город. Что он наконец насытится и позволит замедлить ход.
В этой безумной спешке никто не глядел достаточно внимательно, чтобы заметить фон и второй план. Мысль поэтому руководствовалась видимостью, и трудно было проникнуть в суть вещей, на которых останавливался взор. В результате все миры смешались. Тот, что соприкасался с нашим поверхностью газетных фотографий, обладая при этом третьим измерением, и тот, что открывался в зеркале, и тот, что был виден лишь с верхних этажей, - в котором люди величиной с куклу. И только мир, простирающийся внутри камней, недоступный взгляду, сохранил свои границы.
В каком-то смысле ускорение, которое набирал этот город, становилось обременительным. От постоянного щелканья переключателями снашивались распределительные щиты, поэтому было принято решение по возможности вовсе не гасить свет, не отключать машины и не ложиться спать. Бесперебойная работа фабрик и электростанций позволяла, в свою очередь, еще больше разогнать время, чем не преминули воспользоваться. Современность неслась со скоростью двадцать четыре кадра в секунду, и с такой же Скоростью изображения фабрик и электростанций, тихонько шурша, наматывались на огромные бобины, пока наконец все не замирало и на темном фоне не появлялась белая надпись КОНЕЦ.
Ибо все, что имеет начало, имеет также и конец. Пленка должна быть надлежащей длины: чтобы можно было намотать ее на бобину, а после сеанса - спрятать в плоскую жестяную коробку. Хотя бы по этой причине время ограничивает и киносъемки, и киносеансы. Лампочка проектора способна светить определенное количество часов, скорее коротко, чем долго; ее вкрутили взамен перегоревшей, и в свой черед она тоже перегорит. Куда же деваются фабрики и электростанции после выключения проектора? Рассеиваются. Одна их ипостась ложится в плоскую жестяную коробку, другая остается под веками покидающих кинозал зрителей. Третья запечатлена в проводе, соединяющем проектор с розеткой, а через нее - со всем мировым механизмом, который в определенный момент действительно работал быстро и споро, а потом - неизвестно когда - начал сбавлять обороты. Поскольку ускорение тоже имеет начало и конец.
Законы, на которых в свое время зиждились планы развития, гласили, что растущее быстро станет расти еще быстрее. Что эксплозия не исключает имплозию, а движение не ведает неподвижности. Расчеты, опиравшиеся на эти законы, давали поначалу неплохие приближения. Их использовали еще некоторое время, в случае ошибок пожимая плечами. Пока не стало ясно, что принятых приближений недостаточно. Ибо они не учитывали поправок на непостоянство фортуны, что вертится колесом, на изменчивый ход событий этого мира, на внезапные и непредсказуемые капризы судьбы. Они игнорировали случайное препятствие, что остановит на лету непостижимую мысль, понятия не имели о резонансе, от которого рассыплются все оглушительнее завывающие мегафоны. Чем больше ускорение разогнавшегося локомотива, тем раньше должно начаться торможение, иначе не миновать катастрофы. Подъемный кран, нагруженный до рекордной отметки, однажды рухнет, не выдержав перегруза. Усталость материала, а также аритмия и боль вдруг проявятся в полную силу. Кривая роста неминуемо достигнет края диаграммы и зависнет в воздухе.
Такое положение вещей осознавалось исподволь, и основ города эта мысль не потрясла. Удивление нарастало постепенно: кто-то что-то подозревал, прочие же и слышать ничего не желали. Постепенно заговорили о другой закономерности, согласно которой большое обратится в малое, а не в еще большее; полное станет порожним, а стремившееся ввысь уйдет под землю. На практике новая формула давала приближения едва ли не лучшие, чем старая, во всяком случае не худшие, и хотя многих раздражала, постепенно, благодаря своей простоте, вытеснила прежнюю. Начав ее применять, человек раз и навсегда освобождался от пафоса, а на устах его, словно тайная печать, возникала ироничная полуулыбка. Сторонники этой формулы - все более многочисленные, - работая без энтузиазма, достигали того же самого, что и раньше, когда выкладывались полностью, из кожи вон лезли. Открытие, что фиаско не требует самопожертвования, принесло облегчение.
Разве учет поправки на усталость материала следует осудить как проявление малодушия? Разве непротивление естественной склонности неодушевленных предметов портиться и ржаветь можно назвать цинизмом? Зубчатые колеса стираются, и все большее количество энергии уходит на все меньшее число оборотов. Они были новыми, а теперь постарели, износились и никуда не годятся. Шестеренки мира также замедлили свой ход - и по причине износа колесиков, и из-за ухудшившегося питания. Медленнее вращались небеса со звездами и солнцем, даже облака плыли медленнее, когда отработавший свое мотор вяло тянул их на незримых веревочках.
Наиболее жадно поглощали энергию механизмы, отсеивавшие хаос от порядка, те, что отделяли город от антигорода. Именно они забивались при каждом перебое с питанием, что грозило катастрофическими последствиями. Ведь от этих важнейших устройств зависело все, подобно тому как от исправности насосов зависит судьба получившего пробоину и застрявшего посреди океана судна. Вероятно, без них город моментально прекратил бы свое существование, захлестнутый бурными волнами антигорода. Пусть уж лучше трамваи стоят, было решено, и те стояли часами, гуськом, опустевшие. Еще долгое время удавалось обеспечить непрерывность питания специальных механизмов за счет транспортеров, за счет уличных фонарей.
Наиболее устойчивыми к перепадам напряжения оказались часы и часики, не нуждавшиеся в постоянном питании. Достаточно было не забыть завести их раз в день. Но скорость движения стрелок больше не соответствовала реальности. На каждый оборот секундной стрелки приходилось теперь меньшее количество оборотов колесиков или валиков в станках. Разница была незначительной, но явственно ощутимой. К примеру, токарные станки, гордость эпохи запуска и развития, при снижении оборотов давали большой процент брака, что затрудняло монтаж и тормозило процесс производства. Операторов машин это устраивало. Оказалось, что жители города предпочитают отдых работе. На каждую минуту приходилось теперь меньше движений человеческих рук.
Рабочий день не мог вместить все занятия, связанные с поддержанием в мире порядка: смахивание пыли, натирку полов, починку дверных ручек, мытье окон. Жители города не успевали пообедать при свете дня, откладывали весеннюю уборку, пока лето не подходило к концу, не начинали желтеть листья и не выпадал снег. Они отводили глаза от громоздившихся недоделок. Вечно казалось, что упущенное невозможно наверстать, горы работы лишали последней надежды, всем было лень даже вынуть руки из карманов. Они курили, не вынимая сигарету изо рта, окурки кидали под ноги. В газетах прочитывали только заголовки. Срезали путь, затаптывая клумбы, и не экономили электричество. В кухнях под веревками с прохудившимся бельем потешались над наивным трудом натирки полов. Над маршами, что игрались на золотых трубах. Над токарными станками, гигантскими печами и даже приемными, выкрашенными желтой масляной краской. В случае надобности изношенный паркет заменялся линолеумом, стекло - куском фанеры, а разбитый абажур - газетой. Никто больше не утруждал себя поисками подходящего абажура или стекла нужного размера, с тех пор как жители этого города начали догадываться, что каждой вещи найдется замена, как любое слово можно заменить другим, с таким же или - не менее успешно - противоположным значением. Они больше не заботились о вещах, а уж тем более о словах: искали лишь забвения.
Как умели защищались они от алчного города, от этой огромной пиявки, что высасывала из них последние силы. Передвигались медленно, словно больные, экономили движения. Что бы им ни предстояло сделать, раздумывали, нельзя ли без этого обойтись. А потому даже из-под трамваев выскакивали слишком поздно. Надежда, которая якобы является матерью глупцов, покинула этот город. Без нее не стало и жалости. Потешались над обманутыми и попавшими под колеса на пешеходном переходе. Помыкали слабыми и выслуживались перед теми, кто сильнее. Напивались, совращали и бросали, транжирили деньги, писали доносы и плакали.
Никто не знал, должно ли в идеале совершенство города передаться его обитателям, или же - напротив - изначально расчет делался на обитателей совершенных. Те, кому довелось в городе жить, восклицали гневно, что выдержать в нем сумеет разве что святой. Или же пытались выяснить, является ли слабость дефектом расы или следствием урбанистического просчета. Они подвергали сомнению интенции тех, кто создал проект. Вопрошали, для кого воздвигнут дворец, чей шпиль достигал облаков и что пустовал по ночам. Мысль, будто кто-либо способен обойтись без сервантов, вызывала у них смех, и они высказывали напрашивавшееся подозрение, что создатели проектов нуждались в жилищах, еще более богатых, и укрыли их столь же глубоко, сколь высоко возносится шпиль.
Сидя за кухонными столами над остывшим чаем, они догадывались, что не для них выстроен этот город. Они сами знали, что все в них чересчур податливо и непрочно, воля легко подавляема, а желания подвержены беспричинным метаниям. Рукоять инструмента неуклюже ложилась в ладонь, клетка ребер и оболочка кожи напрочь отгораживали сердце от остального мира. Все тут было не про них, повсюду открывалась одна лишь чуждость.
Кое-какие приметы - к примеру, задушевные интонации радиодикторов, комментировавших ход массовых торжеств, - наводили на мысль, будто определенные надежды на них еще возлагаются. Что именно им, аборигенам, суждено породить совершенную расу, не обремененную робостью и страхом пустоты, расу, которую город - возможно - ждал. Было очевидно, что ждал он не их - тружеников местных фабрик и учреждений, не их, вписанных в домовые книги и документы ЗАГСов, измученных неудобствами и тягой к удобствам. Мающихся желудком, печенью и зубной болью, терзаемых одышкой. Но, несмотря на все это, мысль, что женщины могли бы произвести на свет детей из другого теста, отличных от родителей, была им неприятна.
Другие же приметы, вроде саркастических пассажей в фабричных стенгазетах, бичующих лень токарей или монтеров, заставляли думать, что они относятся к переходному виду, который, когда город наконец достигнет совершенства, должен будет уступить место лучшему. Эти неприятные предположения порождали тревожные картины выселения. Никто не хотел вместе с нажитым добром и детьми сниматься с этого нелюбимого места, единственного, какое у них было. Униженные, они ожесточенно и гневно молчали. На рождение каменных младенцев, как и на прибытие новых племен, никто не рассчитывал. И все соглашались, чтобы уж лучше все оставалось как есть.
Кое-кто, впрочем, поговаривал, будто город давно уже совершенен и слишком хорош для обитающих в нем шоферов, монтеров, медсестер и кондукторш, уборщиц с мужьями-механиками. Всего этого сброда.
Неожиданно появились на свете холодильники и стиральные машины, некоторые изначально испорченные. А также телевизоры, внутри которых можно было сквозь стекло разглядеть поразительный черно-белый, мерцающий и размытый мир, никем и никогда ранее не виданный. При этом в жизнь закрадывалось все больше беспорядка. С годами план города усложнялся. Стерлась первоначальная схема звезды, и мало что напоминало о благородной симметрии проекта, словно миру недоставало того механического равновесия, идею которого был призван воплотить принцип архитектурных решений. Со временем на плане все прибывало разных фигур - неправильных, беспорядочно и тревожно пересекающихся и накладывающихся друг на друга. Некоторые улицы, прежде прямые и широкие, начинали петлять, закручивались то в одну, то в другую сторону, бесцельно и хаотично, словно забывая, частью какого целого они являются и под каким углом должны пересекаться. На месте прежней карусели появилась площадь, круглая, как тарелка, и по ее периметру днем и ночью кружили по мокрому асфальту машины. Там, где осенью пролетали птичьи стаи, вздымалась эстакада, по которой, окруженный несущимися по небу тучами, двигался непрерывный поток автомобилей, тяжелых и неуклюжих. Запруженный виадук свешивал вниз спираль, с которой они - раздирая железную балюстраду - то и дело обрушивались вниз, в переливающиеся бензиновой радугой лужи.
Более поздние эскизы противоречили предшествующим. Очередные проекты обрастали все новыми особыми требованиями и ограничениями. Самые последние рисовались во множестве вариантов, взаимоисключающих и ущербных. Девятиэтажный дом нарушал перспективу улицы и загораживал дворец, но выстроенный на этом месте приземистый торговый центр моментально облепляли кособокие лавчонки, вносившие дух несубординации, хаоса, склоки. Подземный гараж, выплевывавший по несколько десятков автомобилей в минуту, не мог соседствовать со школой, закрыть которую, однако, было нельзя, чтоб не оставлять без присмотра местную детвору, имевшую обыкновение поджигать помойки и швырять камни в окна. Ни один из проектов не был безупречен, но каждый обладал определенными достоинствами, поэтому простиравшемуся на чертежах хромому целому - чтобы не опрокинуться - требовались все они разом. Его пространство обретало, таким образом, непостижимую глубину. И трех измерений порой много, что уж говорить о пятнадцати. Достаточно упомянуть, что парк, виадук и торговый центр могли занимать в пространстве одну и ту же точку, ничуть не мешая друг другу, а их аллейки, эскалаторы и полосы мостовой пересекались, никогда не вступая в спор.