Все происходившее на чертежных столах сложным образом сопрягалось с переменами в городе из кирпичей, где тем временем появлялись очередные мосты, очередные памятники, очередные часы с курантами. Но из-за множества взаимопроникающих пространств и нагромождения вариантов ни одно из этих творений уже не достигало размаха прежних предприятий эпохи молодости мира. Интерьеры сделались тесноваты, на граните и песчанике экономили, фасады не украшали более барельефами, которые незаметно вышли из моды. Следует также отметить, что новые куранты чуть фальшивили, а голос их с трудом пробивался через уличный шум.
Все отчетливее проступали дополнительные, незапланированные города, которые возникли неведомо когда и неведомо как и которые потаенным своим существованием разрушали целое. Постовой обитает в городе, возведенном из табличек с автомобильными номерами, к которым прилагаются кузова, шасси, моторы, поворотники. Для телефонистки опутанная кабелями метрополия телефонных аппаратов вырастает - точно из скрытого корневища - из центрального городского узла. Город пьяницы пуст и сплошь состоит из колышущихся полос света и острых углов, свободно парящих в пространстве. Иначе выглядит город покойника, не отапливаемый, сырой и темный, где не допросишься даже чашки горячего чая и где жить попросту невозможно, особенно в пять утра, самую зябкую пору.
Эти сообщающиеся пространства делают город все более разнородным, хаотичным, сумбурным. Ему приходится быть одновременно темным и светлым, многолюдным и пустынным, шумным и безмолвным. А также, пора наконец в этом признаться, - многозначным и ничего не значащим. Его именем, в зависимости от ситуации, могут быть автомобильные номера, телефонные аппараты, колышущиеся полосы света или что-нибудь еще, образующее в глазах узор под названием "город" и заслоняющее стены, подобно тому как простершиеся между глазом и источником света дивные, феерические витражи калейдоскопа подменяют небо и землю.
Вот таким образом город затуманился, утратил четкие контуры и сделался отчасти незрим. Но даже не видя города, жители достаточно отчетливо ощущали его присутствие. Шероховатость его фасадов, глубину его подъездов, выкрашенных масляной краской грязноватых оттенков, нерешительность его лифтов, похожих на шкафы, подвешенные на стальных тросах в безднах шахт, исцарапанные стены, заплеванные полы и битые бутылки по углам. Уж лучше было не глядеть на никогда не мывшиеся окна фабричных цехов и станки, несовершенство которых бросалось в глаза, даже когда те бездействовали. Их обшивка, покрытая облупившейся краской, грубая и тяжелая, носила печать примитивных литейных форм, эти станки породивших. Несмотря на нехитрый принцип литейного производства, каждая вторая отливка оказывалась бракованной. Угля не жалели: жгли сколько нужно, чтобы вновь превратить чугунные черепки в раскаленное докрасна сырье. Никто не рассчитывал получить литье более изящное. Каждая деталь выдавала явное родство с молотом и французским гаечным ключом, трещины свидетельствовали о дефиците точности, тяготевшем над этими инструментами, слепая сила которых была способна сломить сопротивление винтов толщиной в палец, ржавых и приварившихся к гайкам.
В открытую щекотливого вопроса, связанного с техникой, жители города предпочитали не касаться. Им было известно, что создавалась она в преклонении перед совершенством и тоске по нему, в надежде поразить человечество, и что материя, служившая сырьем, всякий раз оказывалась тяжелее и непослушнее той, из которой рождаются мысли. Дошлые и наглые операторы машин распознавали отнюдь не новые технические решения и сравнивали качество с мифическим первоисточником. В этом городе копиям никогда не удавалось сравняться с прототипами, марки которых назывались возбужденным шепотом, как решающий аргумент в споре. Чем красивее звучало имя, тем больше презрения вызывало реальное оборудование местного производства, единственное, которое удавалось подключить и запустить. Пока оборудование было новым - ждали, чтобы детали притерлись. Они и притерлись - по ходу дела, в процессе бесконечных аварий. Заедало передачи, ломались винты, гайки застревали в шестеренках. Механизм этого города работал вяло, сопровождаемый стуком, свидетельствующим об износе деталей, громыханием, скрежетом. Каждая вещь здесь обладала своими недостатками, составлявшими часть ее природы, быть может, важнейшую, которой лишь требовалось время, чтобы проявиться. Поэтому трубы забивались, резервуары протекали. Чем более тонкой была конструкция, тем скорее она начинала заедать, рассыпаться и ржаветь.
На каком-то этапе множество темных звезд появилось на небе звезд неизменных, подвешенном выше неба туч, но ниже неба солнц и лун. Якобы это были самые обычные звезды, отличавшиеся от прочих только тем, что по какой-то причине погасли. А перестав светить, сделались невидимы. Их разбивали рейсовые вертолеты, плутавшие под небесным сводом без топлива, которым не могли заправиться, поскольку негде было приземлиться: вертодромы на крышах так и не сделали, и теперь там разрастались густые джунгли антенн.
Сверкающая и хрупкая материя, из которой были сделаны звезды, теряла от ударов прозрачность и просыпалась на город черной пылью. От нее чернела штукатурка. Со временем здания приобрели тот же оттенок серого, что и небо над городом, - и в результате исчезли. По мере обострения проблемы электроснабжения гасли очередные звезды и скапливалось все больше черной пыли, которая тенью ложилась на небо и землю, приглушая все источники света, не исключая солнца. Глаза прохожих скользили по верхушкам фронтонов, сливавшихся с тучами. Никого уже не радовали чудеса этого города. Каменные каменщики в каменных одеждах, одинокие в своих нишах, стояли на тяжелых каменных ногах, тщетно поднимая кирки. С нахохлившимися от холода голубями на голове, застыли они - неприметные - во мраке улицы. Дома, тучи и земля были покрыты одной краской, и даже птицы на этом фоне терялись. Проще было их разглядеть в альбомах с почтовыми марками, где они хотя бы не мерзли.
Никто не знает, откуда в городе берется печаль. Она не имеет фундаментов, не выстроена из кирпичей и не свинчена из нарезных труб, не течет по электропроводам и не доставляется товарными поездами. Печаль стелется меж домов, точно легкий туман, который ветер неравномерно разносит по площадям, улицам и дворам. Есть улицы длинные и короткие, узкие и широкие, одни - серые с примесью охры, другие - голубоватые от тротуаров до черепицы. У каждой из них свой оттенок печали. Те, которые она покрывает густым слоем, и те, на которые ложится едва заметной тенью, сходятся, пересекаются и разбегаются. От их длины, ширины и углов пересечения зависит циркуляция печали. Ее количество и сорт меняются в городе ежедневно, подобно погоде. Возникнет где-нибудь крошечная точка радости, и зона радости начнет разрастаться, клиньями врезаясь в охваченные печалью улицы, а ее головная часть, словно атмосферный фронт, поплывет над крышами домов. Есть улицы с расшатанными тротуарными плитками и неизбывным запахом капусты со шкварками - по субботам тут на каждом углу слышны шум и музыка. В понедельник наступает мрачная тишина, изредка прерываемая хлопаньем двери и хриплыми голосами.
С определенной точки зрения можно было считать печаль одной из форм энтузиазма, изначально вписанного в урбанистические решения, но - как и все на свете - оказавшегося недостаточно прочным и рано или поздно обреченного превратиться в свою противоположность. Печаль была тем, во что обращается энтузиазм, миновав пик эксплозии, за которым неминуемо наступает имплозия.
Вот что открывалось жителям этого города, лихорадочно - словно избавления - искавшим новые закономерности. Ведь без закономерностей жизнь проходит в сомнениях, вынести которые нет никакой возможности. Но и толку от закономерностей немного. Они не позволяют постичь ни энтузиазма, ни печали, ни тем более причин их возникновения и исчезновения. Взгляд способен охватить самую малость, разве что какой-нибудь перекресток или ряд домов на площади, порой вывеску магазина или занавеску в окне. Мысли и представления, в отличие от стен, различимы и с закрытыми глазами. Весь этот город, стоящий на земной юдоли и прикрытый небесным сводом, подвешен в другом, еще более бескрайнем пространстве, где рождаются и витают названия всех вещей и состояний и откуда набегают мысли. Даже слепцы, постукивающие белыми тросточками по краю тротуара, устремив взор внутрь себя, всегда осознают приливы и отливы, совершающиеся в этой бездне.
Под сводами черепа простираются территории, куда не ступала человеческая нога, - беспредельные, заполненные вещами, которые видны как на ладони и которые, однако, нельзя потрогать. Осязаемое же пребывает в пространствах, попираемых стопами, но недоступных для мысли. По одну сторону - стены, возведенные из кирпичей, по другую - из взглядов. Каменным каменщикам не увидеть больше, чем кирпичу и черепице, хоть они и глядят упорно, не моргая, денно и нощно. Все вокруг них имеет свое место, но не имеет названия. Граница между городом, попираемым стопами, и городом, в котором клубятся мысли, - роговица глаза, не дающая им соприкоснуться. Даже незрячие разглядят главное - подобную ночному небу безграничную тьму и рассыпанные по ней констелляции названий всех вещей, сияющие и гаснущие, точно звезды.
Огромное это пространство искривлено таким образом, что все, о чем только можно подумать, всегда оказывается внутри. Передвигаться по нему очень легко, не надо даже открывать глаза, каждый и так знает, как выглядит телефонная будка, как - автобус, а как - оперный театр. Оно все соткано из того, что знаешь, не глядя. И телефонная будка, даже если она никогда не существовала, окажется на нужном месте как раз тогда, когда автобус затормозит на остановке перед оперным театром. При помощи нужного слова можно в мгновение ока вызвать все закоулки этого бесплотного города, вывески всех магазинов, а также все остановки, даже те, что существуют лишь в чьей-то обманчивой памяти, и все телефонные будки в любое время дня и ночи, в дождь, мороз и жару. Все здания со всеми их окнами на всех этажах, каждый киоск с газетами, вид с первого этажа и с чердака, анфас и наискосок. Добавим, что всегда найдется в череде окон одно, из которого виден не киоск, а, например, большое здание с часовой башней, поскольку и оно тоже - часть этого города, подобно стертым воспоминаниям, нереализованным проектам и снам. Абсолютно все, о чем можно подумать, имеет свое название и вместе с трамваями, булавками или канифолью является частью города.
Предметы, здания кружат беспорядочно и смешиваются друг с другом. Память вынуждена беспрестанно их упорядочивать, поскольку навести порядок раз и навсегда здесь невозможно. Город нельзя ни описать, ни нарисовать: реальность кварталов не подвластна прямоугольной проекции. Отсеченные от неба, лишившиеся туч, что отражались бы в оконных стеклах, они будут напоминать скорее останки разрушенных улиц - абрис фундаментов. Меняя масштаб, можно создать мостовые, по которым легко проскочит марка автомобиля, а также - вне всякого сомнения - цвет кузова, но колеса уже не уместятся. Любая попытка запечатлеть образ города пополнит ряд столь же увечных фрагментов, начинающих в это мгновение самостоятельное существование. Поэтому на плоскости изобразить город нельзя, будь то плоскость бумаги, экрана или памяти.
И все же в каждом киоске продается карта города, сложенная в шестнадцать или тридцать два раза, помеченная сверху характерным сочетанием букв, которое напоминает ворота, ощетинившиеся черными пиками букв W и А, стерегущие названия улиц, что кишат внутри. Напечатанные мельчайшим шрифтом, они воскрешают под веками образы воскресного утра, осенних туч, несущихся над крышами, людей в пальто, трещин на тротуаре, музыкального магазина с виолончелями в витрине, овчарки с газетой в зубах и еще сотни тысяч других вещей. Все это внезапно обрывается у тонкой черты, за которой начинается белое поле.
Есть на карте и железнодорожные вокзалы, позволяющие пересечь границу тонкой черты и преодолеть край листа. Поезда вырываются наружу, проскакивая через упрятанные под бумагу темные туннели. Сбоку к вагонам приделаны неразличимые в потемках туннелей фанерные таблички, украшенные черными надписями. Те же надписи фигурируют в расписании поездов. Попадаются среди них слова экзотические и красивые, от которых чуть слезятся глаза. Они выведены большими буквами. А слова незамысловатые - маленькими, иначе все не уместить: чересчур их много. И те и другие - лишь далекие отражения названий, к которым стремится поезд. Это они указывают направление движения локомотивов по прикрытой бумагой паутине путей. Истинные названия - те, чья сила притяжения заставляет двигаться локомотивы, - всегда, будь они красивы или незамысловаты, лежат за пределами карты города. Неизвестно, насколько реально существование мест, к которым они относятся.
Ведь нет на свете вещей, вымышленных от начала до конца. Где-то за краем бумажного листа возвышается Жирардов, оборачивающийся раз швейной, а раз прядильной или кожевенной фабрикой. Где-то там уцепившиеся за железнодорожные пути Ожаров, Отвоцк и Новы Двор Мазовецкий чудом не сносит в пространство, лишь потому, что они, словно четки, нанизаны на нитки под названием "отвоцкая ветка", "скерневицкая ветка", "насельская ветка". Поезда минуют сероватые районы, где от перестука колес звякает фарфор в буфетах и дребезжат жестяные водосточные трубы. Все углы там помечены дворняжками, у всех дворняжек - поджаты хвосты. Детские коляски подпрыгивают на булыжниках. Терпеливые мужчины выстроились в очередь перед закрытым магазином с вывеской, выцветшей на солнце и посеревшей от дождей. Улицы по самые края наполнены случайными событиями, словно даже мысль, придающая городу нужную форму, - и та обрывается у кромки листа.
Каждое из этих мест имеет свой центр, упорядочивающий пространство: это пункт продажи билетов всегда одной и той же числовой лотереи, в принципе не предполагающей выигрыша, обозначенный вывеской, на которой намалеван худосочный слоник над чахлым четырехлистником клевера. Но, похоже, слон отыскал клевер слишком поздно, он слишком слаб, чтобы полакомиться. Жаль беднягу - ему не повезло. Вероятно, где-то у самых дальних ответвлений железнодорожных путей водятся целые стада крупных и упитанных слонов, что жуют клевер каждый божий день - все сплошь четырехлистники, - с утра до вечера, до отрыжки и икоты. Им там круглый год тепло, а здесь дождь и изморось, и сумерки опускаются вскоре после обеда. В тамошнем мягком климате и жить, вероятно, легче, и умереть - проще. Плохо поддающееся объяснению влияние тех отдаленных территорий искажает пространство вокруг киосков с лотерейными билетами и путает мысли, словно это железные опилки, послушные магнитным полюсам. Мечты о далеких краях чреваты тяжкими болезнями (трясется голова и взор мутится от тупого страдания). Над роскошными приливами и отливами бурных морских волн цвета бутылочного стекла высятся склады из листовой стали, холодные пейзажи, оправленные в оконные рамы. Листовая сталь торчит среди бурьяна, дохлая муха лежит на переднем плане.
Пустые бутылки летят в проезжающие вагоны, разбиваются и остаются у насыпи навсегда - как свидетельство загадочной ненависти этих краев ко всему, что движется по путям. Ненависти того, что приковано к одному месту, к тому, что - не закрепленное - ускользает и исчезает за горизонтом.
А ведь железнодорожные пути, куда бы они ни вели, никогда не покидают обширных пределов названия, даже если минуют здания станций, снабженных непривычно звучащими названиями, вроде "Радом", "Кельце", "Кутно", выведенными черной краской по белому полю. Даже если минуют здания вокзалов с теми же названиями, ослепительно сияющими над серыми перронами. Отливающие металлическим блеском рельсы стрелой пронизывают фон - черно-белый, как фотография: даже на красной кирпичной стене не сыскать ни единого красного пятнышка. Они не привязаны ни к фону, ни к цвету. Одинаково холодно поблескивают среди сказочно живописных рекламных плакатов, брошенных глянцевых журналов и банок из-под кока-колы. Говорят, кто не видал Кутно, тот и жизни не видал. На самом деле Кутно не видал никто, да и не мог видеть. Пространства названия заполнены бесконечными железнодорожными путями, вокруг которых города возникают ненадолго и исключительно по мере необходимости и тут же исчезают, будто красные огоньки семафоров в серых сумерках.
Последний вокзал незаметно переходит в морской порт. Даже не раскрывая глаз, путешественники могут перебраться там с поезда на корабль, который перенесет их за семь морей. Они увидят огромных китов и опасные айсберги, услышат пение сирен. В сияющем над перронами слове "Гданьск" можно прочитать аллюзию с фигурой, которая на фоне белых туч возносит под аккомпанемент звукового сигнала трезубец. Не исключено, однако, что это фрагмент большего целого, отколовшегося от слов "Вольный Город". А может, его породили газетные заголовки, вопиющие жирным шрифтом, что никто не хочет умирать за это название. Лишь после того, как проявится полное содержание, в надписи на перроне усеченное и подмененное невразумительной аллюзией, можно будет понять важность недосказанного. Но на самом деле среди всех названий, сияющих над перронами вокзалов, нет ни одного, за которое путешественники согласились бы умереть. К тому же отсутствует гарантия, что можно умереть так, как удается проплыть семь морей, - с закрытыми глазами.
Поэтому места, названия которых выплевывают вокзальные громкоговорители, не способны к самостоятельному существованию, хотя во многих из них то и дело зажигаются и гаснут разноцветные огоньки, гигантские фонтаны извергают воду, благоухающую духами, и звенят серебряные колокольчики. Разве может взаправду существовать Париж, место с названием, претенциозным до смешного, или Лондон, по сути своей задуманный как туман? Манчестер и Ливерпуль - два футбольных стадиона с угольными отвалами вместо трибун. Бордо - гора, по форме напоминающая бутылку; Роттердам, Антверпен и Гаага - названия покачивающихся у причалов, оккупированных блохами парусников, чьи трюмы полны пряностями и шелком. Венеция на самом деле - жемчужная гондола, внутри которой спрятана музыкальная шкатулка. Чикаго - место, набитое чемоданами с деньгами: здесь живут, стреляют и умирают гангстеры в фетровых шляпах. Нью-Йорк уместил самые высокие в мире небоскребы на участке в шестнадцать сантиметров длиной и двенадцать шириной; с обратной стороны приклеивается почтовая марка. Рим - точка, в которую ведут все пути: пыльная и траченная книжной молью корчма у черта на куличках. А белое, как бумага, и черное, как ночь, слово "Касабланка" - название ночного бара для нерешительных самоубийц. Все это элементы города, которые, по правде говоря, занимают в нем места меньше, чем закладка в книге. Прохожие, ежедневно лицезреющие темноватый четырехугольник площади Конституции, понимают, что Париж - там, где продаются парижские багеты, и другого Парижа нет.